Причины этого поражения многообразны, и здесь у нас нет возможности подробно разбирать их. В узких пределах нашей темы мы вынуждены ограничиться констатацией того, что изъяны политики организованного рабочего движения отразились также на интерпретации им кризиса и его характера. В принципе этот недостаток выразился в истолковании кризиса как феномена по сути своей экономического, а не социального. Такая интерпретация, одним из вариантов которой (все того же экономического характера) является теория всеобщего краха капитализма, имеет свою традицию. Эта традиция восходит к идее кризиса, разработанной социал-демократией еще до первой мировой войны[648] и широко подхваченной вновь в 20-е годы прежде всего Коминтерном (мы оставляем в стороне ту теоретическую дискуссию, в которой участвовали, в частности, Отто Бауэр, Гроссман и Штернберг) с его тезисами об общем кризисе капитализма и о перспективе дальнейшего его обострения – вплоть до «последнего боя». Суть теорий краха заключается вовсе не в примитивной вере в возможность автоматического краха – такую веру питали лишь немногие теоретики (например, Гроссман), – а в убеждении, что кризис способен создать настолько большие затруднения для буржуазного господства, что его можно будет свергнуть единовременным актом в соответствии с моделью «штурма Зимнего дворца». Понятно, что если за основу берутся подобные интерпретации кризиса капитализма, то любые усилия с целью выработки альтернативной политики преодоления кризиса выглядят бессмысленными и ложными или даже предательскими. И потому вполне логично с этой точки зрения, что выдвигавшиеся социал-демократической партией и профсоюзами проекты борьбы с кризисом обличались Коминтерном как измена делу рабочего движения, как проявление «социал-фашизма».
Но и распространенные в рядах социал-демократии теории недопотребления также сужали проблему перестройки структуры буржуазного господства через кризис. Уже когда мы говорили о категории политической заработной платы, то видели, что заработная плата трактовалась социал-демократами как переменная величина, используемая государством для вмешательства в хозяйственные дела. Соответственно производство должно было стимулироваться обращением – путем расширения платежеспособного спроса. В теориях недопотребления нераскрытой остается динамика перестройки, происходящей в сфере производства – центре возрождения господства капитала через посредство процессов обесценения капитала и создания в самом процессе труда условий повышения нормы эксплуатации. Даже когда это обстоятельство и принимается во внимание, все равно дело не доходит до осознания необходимости противопоставления этой естественной динамике какой-то альтернативы. Нафтали, например, пишет:
«Не думаю, чтобы в плане экономической политики можно было сделать что-то существенное, предпринять действительно решающие шаги в направлении преодоления кризиса. Если даже в период роста диспропорции были в состоянии, выйдя из-под контроля, достичь таких огромных масштабов – что, как правило, происходит в капиталистической экономике и что сейчас происходит во всем мире, – то практически невозможно остановить этот кризис, когда он уже начался. Сам этот кризис путем уничтожения многих капиталов, путем смещений и изменений в покупательной способности общества функционирует как орудие коррекции и как таковое должен быть принят»[649].
Таким образом, ответ на кризис основывался либо на недостаточном осознании его динамики, либо на его пассивном приятии, и тогда его динамика рассматривалась не как процесс структурно-политической перестройки, а как средство экономического регулирования, «инструмент корректировки» диспропорций.
Механизмы, на которые в ходе кризиса опирается перестройка структуры господства буржуазии, чрезвычайно сложны, и здесь у нас нет возможности подвергнуть их детальному анализу. К числу такого рода механизмов-процессов относятся, в частности: расщепление рабочего класса на занятую часть и безработных со всеми вытекающими отсюда пагубными последствиями для классового сознания и потенциальной активности трудящихся[650]; перестройки в процессах общественного производства; повышение однородности экономической базы капиталистического господства путем устранения – с помощью банкротств – слабейших предприятий; обновление технологических основ производства; преобразования в системе мер государственного регулирования социальных процессов; международные перемещения капиталов, а также – и в особенности – «диктатура платежного баланса», под гнетом которой протекают эти процессы.
Таким образом, те коррекции, проведению которых способствует кризис, отнюдь не безрезультатны для соотношения социальных сил в обществе (вера в подобные коррекции была одной из величайших иллюзий в рядах социал-демократии). Немало размышлений было посвящено обдумыванию альтернативной экономической политики, которая позволила бы преодолеть кризис. Часть социал-демократов и профсоюзников очень хорошо понимала, что с резким падением динамики капиталистического накопления в кризисном состоянии оказывается и сама правомерность господствующей системы. Но не менее отчетливо они сознавали, что, если в ответ на развивающийся кризис организация рабочего движения из года в год проводит одну и ту же политику, не имеющую альтернативы, или даже впадает в своего рода «ортодоксальный» фатализм, ведущий к принятию «этой системы как неизбежной», к согласию с автоматическим ходом депрессии, разрушающей силы и боеспособность рабочего движения, то авторитет указанной организации от этого страдает, если не просто улетучивается. Между тем не кто иной, как Гильфердинг, крупнейший теоретический представитель реформизма, в конечном счете становится именно на такую позицию. После 1929 года он оправдывает и поддерживает дефляционистскую политику Брюнинга и ведет борьбу против альтернативных предложений, выдвинутых в декабре 1931 года Всеобщим объединением немецких профсоюзов и изложенных в программном документе Войтинского, Тарнова и Бааде[651].
В этом случае очевидной становится двусмысленность реформизма, вполне совместимого в то же время с ортодоксальными позициями, которые, по правде говоря, оказываются не столь далеки от буржуазной политики сдерживания потребления («жесткой экономии», как сказали бы мы сегодня). Реформизм в этом смысле ограничивается социальными вопросами, социальной политикой, между тем как экономическая политика остается подчиненной функциональным потребностям капиталистического накопления, и альтернативные решения не получают развития. Признание автономии частной собственности и, следовательно, автономии накопления – признание, понимаемое как предел, который система ставит реформистской политике, – влечет за собой самоограничение социальной политики и оставление экономической политики на произвол буржуазных партий и управляемого ими государства. Но ведь временные возможности реформизма – постоянно подчеркивающиеся его ревнителями – могут быть использованы только при том условии, что правительственная экономическая политика, служащая средством структурирования классового господства[652], также подвергается критике, и ей противопоставляются убедительные альтернативные предложения. Как бы там ни было, поставленная Гейтсом «ключевая проблема» – «возможна ли на самом деле экономическая политика, способная успешно справиться с депрессией»[653], – так и не получает ответа со стороны социал-демократии.
В ходе кризиса, разразившегося к началу 30-х годов, получают развитие все те системы и институты капиталистического регулирования, которые обеспечат господство капитализма на мировом рынке примерно до середины 70-х годов, несмотря на расширение социалистического лагеря и деколонизацию «третьего мира». И вовсе не является парадоксом то, что эти методы регулирования (например, основанные на принципе стимулирования экономики с помощью платежеспособного спроса) первоначально прошли обсуждение в рядах рабочего движения в качестве альтернативной политики борьбы с кризисом. Поскольку решение проблемы рассматривалось при этом со стороны сферы обращения, а размышления, направленные на поиск альтернативной социализации (здесь мы отвлекаемся от вопроса об экономической демократии в узкотехническом смысле), почти не затрагивали процесса производства[654], сердцевина капиталистического господства осталась в значительной мере под властью буржуазии.
В этих условиях нет ничего необыкновенного в том, что государственная политика стимулирования спроса и поддержка экономики через сферу обращения оказывались успешными только тогда, когда направление и структура спроса соответствовали интересам капитала (естественно, во всей их противоречивости) при одновременном учете заинтересованности трудящихся в полной занятости (в тех случаях, когда их политические организации не были полностью подавлены). Так развивается политика кейнсианского типа, которая может быть интерпретирована как выражение компромисса между заинтересованностью капиталистов в постоянном обращении капитала (при соответственной обеспеченности его накопления, разумеется) и заинтересованностью трудящихся в полной занятости. Это шаткий компромисс, распространяющийся как на «экономику благосостояния» репрессивного типа, так и на экономику, ориентированную на государственную опеку по модели рузвельтовского «нового курса». Единственная ситуация, где этот компромисс не смог реализоваться, – это условия фашистских режимов.
Таким образом, перестройка структуры буржуазного господства претворяется в 30-е годы в новую модель капиталистического регулирования, которое уже не ограничивается учетом интересов трудящихся в плане социальной политики, а учитывает их и в политике экономической. Эта модель становится основой длительной и относительно стабильной фазы буржуазного господства, но ее регулирующую способность не следует переоценивать. Ибо в отличие от периода после первой мировой войны годы, последовавшие за второй мировой войной, характеризовались процветанием, которого еще не знала история капитализма и происхождение которого не может быть сведено к одной только способности государства политически руководить экономической жизнью.