Марксизм в эпоху III Интернационала. Часть первая. От Октябрьской революции до кризиса 1929 года. Выпуск первый — страница 10 из 111

, без особого труда принял ее как «естественное историческое следствие» краха Временного правительства и в особенности краха социалистического умеренного руководства Советов перед лицом великих проблем революции[72]. Сначала он больше всего старался политическими действиями воспрепятствовать установлению диктатуры большевистской партии, а затем пытался расширить и демократизировать ее; в плане же марксистской полемики он хотел разуверить большевиков, которых он серьезно считал товарищами и марксистами, совершающими ужасную ошибку, в их «утопических иллюзиях». С моральной точки зрения Мартова больше всего возмущал большевистский террор, и его бесстрашные постоянные выступления против этого террора превратили его в «истинную совесть революции». Главной целью усилий Мартова было «исправить» Октябрьскую революцию.

Мартов выступил со своей критикой экономических иллюзий большевистской революции в связи с I Всероссийским съездом профсоюзов в начале 1918 года[73], полемизируя с Григорием Зиновьевым, который только что (и, возможно, против своей воли) перешел на позиции большевистского максимализма. Одно дело, утверждал Мартов, завоевать власть в отсталой России, где крестьянская армия, уставшая от войны, постоянных поражений и экономических трудностей, перешла на сторону революции, «бросившись в объятия пролетариата», и под его руководством помогла привести большевистскую партию к власти, и совсем другое – как использовать государственную власть, чтобы путем открытого принуждения вводить социалистический способ производства в «обедневшей и разоренной стране в то время, когда ее производительные силы дошли до крайней степени упадка и разрухи». Он утверждал, что необходимы четыре объективных социально-экономических условия, обязательных для социализма, и что в России ни одного из них нет. Первым условием является наличие «носителя социализма» – многочисленного и определяющего состояние экономики рабочего класса, однородного и устойчивого с социальной точки зрения, имеющего мало возможностей или перспектив преодолеть собственные условия существования и перейти в слой мелкобуржуазных собственников. Русский пролетариат был малочисленным и по большей части состоял из сельских элементов, которых толкнула в городскую промышленность война, но которые были еще крепко связаны с деревней. Революционная аграрная реформа, шедшая полным ходом, могла вернуть их обратно в деревню.

Вторым условием Мартов считал зрелость пролетариата как строителя социализма. Пролетариат должен приобрести такой уровень инициативности, организационного и управленческого опыта, который позволял бы ему выделять из своей среды руководящие кадры для налаживания экономики при решении «гигантской задачи» перехода к социализму. Если бы даже он отвечал этим требованиям, то все равно он не обошелся бы без добровольного сотрудничества старого руководящего и технического персонала, разделяющего его цели. Русский пролетариат не был способен управлять промышленностью, а поскольку необходимый технический персонал и «белые воротнички» прочной стеной стояли против прыжка в социализм, то самое большее, на что можно было рассчитывать, – это на их принудительное сотрудничество.

Третьим условием были симпатии населения. Непролетарские массы, и в особенности крестьяне и другие мелкие производители, должны добровольно принять экономику социалистического типа, убедившись, что она для них выгоднее и явно производительнее мелких раздробленных хозяйств. В России дело обстояло иначе: 75 процентов производителей составляли мелкие собственники, и аграрная революция только улучшала их перспективы обрести статус независимых производителей.

Четвертое условие связывалось с индустриальной экономикой: экономическая жизнь должна концентрироваться и вращаться (как в Германии, Англии и Соединенных Штатах) вокруг комплекса городской и тяжелой промышленности, в крупных центрах, в то время как мелкие города и деревни должны полностью зависеть от этой промышленности и от городских индустриальных центров, работающих на мировой рынок. Но Россия вернулась тогда к примитивному уровню хозяйствования, в котором господствовал простой товарный и натуральный обмен – явный признак столь низкого экономического уровня развития, что даже национализация банков, которой так гордились большевики (издевательски добавлял Мартов), не могла сколь-либо существенно изменить положение.

При отсутствии любого из этих условий, заключал он, было чистой утопией пытаться завоевать и использовать государственную власть как для разрешения проблем России (дать народу мир и землю), так и для создания сильной демократической республики, то есть нельзя было достичь тех целей, ради которых восстал народ, а тем более «совершить прыжок вперед к социализму». Эта авантюра, предупреждал он, окончилась бы катастрофой и для рабочего класса, и для рабочего движения.

Во всяком случае, единственным основным «условием» и главной политической «предпосылкой» для достижения социализма как в отсталой России, так и на прогрессивном Западе Мартову представлялась демократия – «необходимый рычаг в деле социального освобождения рабочего класса»[74]. К концу 1918 года он уже смог заметить, насколько привлекательными для Запада оказались режим большевиков и «советизм», и он нашел объяснение явлению, которое он называл «мировым большевизмом», в максималистском утопизме и антипарламентаризме, которые охватили значительные слои европейского пролетариата; Мартов считал, что это происходит из-за деморализации и примитивизации европейского общества в ходе мировой войны. А результатом этого, согласно Мартову, становится упрочение «большевистской» идеи о том, что только диктатура и сила, а отнюдь не демократические средства позволят разрешить такие важные социально-политические проблемы, как построение социализма.

Глубоко озабоченный «политическим утопизмом» мирового большевизма, Мартов неоднократно выступал против него, особенно резко в серии статей, написанных в начале 1919 года[75]:

«Тезис таков: сплоченное революционное меньшинство, движимое желанием построить социализм, завоюет государственную машину, захватит и сосредоточит в своих руках все средства производства и весь механизм распределения, все формы массовой организации, все ресурсы образования и культуры. Совершив все это, оно, движимое коммунистическими идеалами, создаст для народных масс такие условия, которые постепенно вытравят из их сознания все духовное наследие прошлого, заменив его новым (коммунистическим) содержанием. Тогда и только тогда народ самостоятельно сможет пойти по пути социализма».

Даже если бы «утопическая» программа и смогла быть реализована, настаивал Мартов, она привела бы к диаметрально противоположной цели, хотя бы по той простой причине, о которой уже говорил в свое время Маркс (третий тезис о Фейербахе), а именно – что «сам воспитатель должен быть воспитанным». Реальная же практика подобной диктатуры и отношения, которые она установит между диктаторским меньшинством и массами, «воспитают» лишь диктаторов, то есть кого угодно, только не людей, способных «руководить построением нового общества». Что же касается масс, то подобное воспитание лишь «развратило и довело бы их до деградации». Стало быть, если цель – социалистическое общество, то «необходимым условием» должно быть «максимально возможное развитие организованной инициативы» рабочих масс, а это «абсолютно несовместимо» с «диктаторским режимом меньшинства» и его неизбежными последствиями – «террором и бюрократией»[76].

Хуже того, увлечение европейского пролетариата максималистским и утопическим большевизмом, согласно Мартову, служило весьма печальным показателем регресса рабочего движения вследствие мировой войны. «Историческое значение» и «важнейший результат» европейского социализма после 1848 года, с его точки зрения, состоял именно в «сознательной связи выступлений пролетариата с пониманием законов исторического развития, поскольку впервые в истории революционный класс отождествлял объективные результаты революционного процесса со своими субъективными целями». Мартов чувствовал, что европейская культура и его рациональная социал-демократическая наука как ее часть рискуют быть отвергнутыми большевизированным рабочим классом. И он опасался этого, поскольку не было «никакой гарантии» того, что усилия и борьба пролетариата не приведут «в качестве объективного следствия» к социально-политическому строю, «полностью отличающемуся» от того, к которому он первоначально стремился[77].

Через три года Мартов изложил свои опасения, которые в рамках существующего пересмотра меньшевистской политики, сформулированной в серии статей «Социалистического вестника», вылились в понятие бонапартистской «большевистской авантюры»[78]. Он считал, что на протяжении 1918 года Советы превратились в «опасное изобретение»: хваленая «власть Советов» стала «государственной Советской властью», превратилась во «власть комиссаров», которая бюрократизировала и разрушила экономику, «поработила» профсоюзы и фабзавкомы, а после победы в гражданской войне 1918 – 1920 годов начала ставить вне закона любую социалистическую оппозицию, совершила рейд на Варшаву, подавила кронштадтский мятеж, ввела нэп, вторглась в независимую Грузию. При виде того, как оправдываются многие из самых худших его предположений, и перед лицом «новой исторической обстановки», которую послереволюционная Россия создавала в Европе, где наблюдался спад революции, Мартов понял, что его позиция на полпути между признанием и лояльностью по отношению к режиму большевиков – защитнику и в то же время извращенному наследнику русской революции и утопических устремлений широких слоев пролетариата – стала анахронизмом и потеряла всякий смысл.