ий пароксизм, увидел, что назрела выгодная ситуация для его «перманентной революции» и воспринял партию Ленина как последнее недостающее звено в своем замысле. Его ультрабольшевизм был не столько плодом неофитского духа, сколько проистекал из объективистского и детерминистского характера его идеи: в механизме исторических законов ленинская партия была регулятором, и поэтому для воздействия на историю нужно было опираться на партию. По сравнению с Троцким, этим технократом исторической динамики, Ленин выглядит скорее экспериментатором, который действует не по раз и навсегда заданной схеме, а по гибкому плану, меняющемуся в ходе эксперимента. Его великим открытием стала революционная партия, от этого абсолюта он не отказывался никогда, а все остальное могло быть изменено.
3. Исторические законы и исторический момент
В отличие от Троцкого, уверенного в том, что русская революция развивается в соответствии с законами «комбинированного развития», и поэтому верившего во всемирное распространение революционного процесса, Ленин отдавал себе отчет в том, что его революция не гарантирована свыше объективно предопределенным развитием и что взятие власти в России удалось благодаря исключительной и крайне нестабильной внутренней и международной обстановке. Этими двумя различными «парадигмами», примененными к одной и той же революции, и объясняются самые серьезные расхождения между Лениным и Троцким после революции, во время переговоров в Брест-Литовске и в ходе дискуссии о профсоюзах. Здесь не место обсуждать весь сложный ход событий, связанных с Брест-Литовским миром[294]. Политика оттяжек Троцкого была продиктована уверенностью в неизбежности революции в Германии, в том, что ее правительство не успеет начать новое наступление на русском фронте. Для полноты картины следует добавить, что Троцкий рассчитывал использовать дипломатические переговоры для того, чтобы повлиять на внутреннее положение Германии и ускорить революционный процесс в этой стране. Но в основе позиции Троцкого было другое убеждение. Он считал, что даже в случае успеха нового германского наступления и поражения революционной власти в России в ходе героической борьбы пламя революции разгорелось бы где-то в другом месте, ибо, кроме воодушевления масс и энергии вождей, это предопределялось законами самого исторического развития. Осторожность Ленина, его стремление к компромиссу и к немедленному перемирию, пусть даже «похабному», если употребить широко распространенный тогда эпитет по отношению к Брест-Литовскому миру, были продиктованы убеждением, что уникальная возможность свершения революции не должна быть упущена, ибо это означало чистое поражение, возможно, даже непоправимое.
Подтверждение этому мы находим в работах Ленина, непосредственно предшествующих Октябрьскому «вооруженному восстанию». В «Советах постороннего» Ленин, ссылаясь на Маркса, определяет восстание как «искусство» и высказывает убеждение в том, что «успех русской и всемирной революции зависит от двух-трех дней борьбы»[295]. В письме от 6 ноября, адресованном членам Центрального Комитета, он ставит вопрос о восстании уже в ультимативной форме: «Ждать нельзя, можно потерять все!» И далее: «Было бы непростительной ошибкой для революционеров упустить момент». Исторический вопрос следует решать «не голосованием, а силой»; и, повторяя фразу, уже встречавшуюся в работах того периода, он произносит: «промедление в восстании смерти подобно»[296]. В том же письме, последнем перед «взятием власти», Ленин допускает одно довольно странное утверждение, которое в несколько иной форме, как мы увидим, появится потом в одной из предсмертных его работ: «Взятие власти есть дело восстания; его политическая цель выяснится после взятия»[297]. В своей речи на VII экстренном съезде партии 7 марта 1918 года, когда обсуждался вопрос о Брест-Литовске, Ленин напоминает о «счастливом моменте», на который «пришлась» большевистская революция, и говорит о «зигзагах истории», благодаря которым «отсталая страна» смогла положить начало «социалистической революции»[298]. Еще два ключевых слова появляются в его выступлениях по вопросу о перемирии: первое из них – щель, то есть узкое пространство, для маневра, которое возникает между двумя конфликтующими коалициями; второе – передышка, то есть краткий период времени, в течение которого можно перевести дыхание, получить ценную возможность отдышаться в затруднительном и напряженном положении. Ленин не отказывается, естественно, от мысли о всемирной революции, но уже в этих своих выступлениях вносит в нее поправки, например, когда говорит: «Да, мы увидим международную мировую революцию, но пока это очень хорошая сказка, очень красивая сказка, – я вполне понимаю, что детям свойственно любить красивые сказки» (но ведь сам Ленин и рассказывает эти «сказки», создавая из них предпосылку для своей революции в России), и отсюда делает вывод, что революция не созревает «всюду… одновременно»[299]. Короче говоря, «если ты не сумеешь приспособиться, не расположен идти ползком на брюхе, в грязи, тогда ты не революционер»[300], и далее: «Ловите передышку, хотя бы на час»[301]. В другом месте он говорит, что неизвестно, сколько продлится эта передышка. Можно было бы обвинить Ленина в безответственности, ибо он делал главную ставку на «похабный», катастрофический мир, избежать последствий которого удалось бы лишь в результате разгрома Германии союзниками. Но Ленин знал, на чем держалась его революция, знал, благодаря каким удачным обстоятельствам и каким неповторимым «зигзагам» истории она произошла, и, будучи не только бесстрашным экспериментатором, но и смелым игроком, он не уклонился от риска.
4. Две революционные парадигмы
Анализ дискуссии о профсоюзах мог бы еще раз продемонстрировать однолинейность поведения Троцкого и присущую Ленину способность маневрировать, сочетавшуюся у него с твердым намерением не потерять ничего из достигнутого, вернуть впоследствии сторицей потерянное, опираясь на власть и контроль за ее орудиями, чего нельзя было уступать никогда. Борьба между Лениным и Троцким по вопросу о профсоюзах заключалась в противопоставлении не двух различных подходов – «демократического» и «военизированного», а двух принципов подчинения профсоюза центральной политической власти. В тот особый период, начавшийся для советской экономики с поворота к нэпу, более гибкие принципы Ленина были, конечно, более подходящими и эффективными, чем идеи Троцкого, применимые только к условиям «военного коммунизма».
Для окончательного определения ленинской «парадигмы» революции будет полезнее остановиться на одной из последних работ Ленина, озаглавленной «О нашей революции» и написанной 16 – 17 января 1923 года. Статья была написана по поводу книги воспоминаний Суханова, но она представляет собой не просто полемический отзыв, а серьезное, генеральное переосмысление большевистской революции. Статья очень многопланова, и потому мы остановимся здесь только на двух моментах. В ответ на тезис меньшевистского (ортодоксального) марксизма о том, что социализм возможен только там, где капитализм полностью исчерпал свои возможности, обеспечив определенный уровень развития, Ленин дает новое теоретическое обоснование своему революционному действию, возвращаясь к мышлению по «народнической логике». Он пишет о необходимости
«начать сначала с завоевания революционным путем предпосылок для этого определенного уровня, а потом уже, на основе рабоче-крестьянской власти и советского строя, двинуться догонять другие народы»[302].
Хотя вопрос о соотношении развитости и отсталости, так глубоко прочувствованный и осмысленный русским народничеством, был у Ленина одним из основных, он не разрабатывал никакой определенной и твердой теоретической схемы, вроде теории «перманентной революции» Троцкого. Ленинская революционная парадигма была крайне гибкой и подвижной, благодаря чему его внимание, как он сам пишет в той же статье, и могло сместиться с Западной Европы, где ожидалась германская революция, на Восток, где в центр нового исторического процесса выдвинулась Россия. Ленин писал:
«Россия, стоящая на границе стран цивилизованных и стран, впервые этой войной окончательно втягиваемых в цивилизацию, стран всего Востока, стран внеевропейских… поэтому могла и должна была явить некоторые своеобразия, лежащие, конечно, по общей линии мирового развития, но отличающие ее революцию от всех предыдущих западноевропейских стран и вносящие некоторые частичные новшества при переходе к странам восточным»[303].
В отличие от двух предшествующих российских революций модель большевистской революции стоит выше модели европейских революций, и не случайно она породила общество нового типа, деспотическая, или тоталитарная, структура власти которого не идет ни в какое сравнение с непродолжительной якобинской диктатурой. По сути дела, единственным подлинным якобинцем среди большевиков был именно Троцкий, тот самый Троцкий, который в начале века обвинял в якобинстве Ленина. К этому неоякобинству Троцкого привел схематизм его теории «перманентной революции», помешавшей ему разглядеть подлинную новизну той революции, участником которой он стал. Именно это непонимание существа революции, а не только тактические соображения и особенности биографии дало в 30-х годах толчок новой концепции Троцкого о «преданной революции».
Но вернемся к Ленину, к его работе «О нашей революции». В уже упомянутом письме к членам Центрального Комитета говорилось, что главный смысл революции состоял в захвате власти путем восстания, а «политическая цель» восстания «выяснилась» бы уже потом. В статье по поводу записок Суханова Ленин высказывается в том же духе, но в более общем и широком плане, когда пишет: