Марксизм во времена Маркса — страница 12 из 89

– не имел никаких задатков ни мыслителя, ни политического деятеля и должен был удовольствоваться ролью вечного предшественника: предшественника марксизма, предшественника немецкого рабочего движения и, наконец, сионизма (см. его книгу 1862 года «Rom und Jerusalem, die letzte Nationalitätsfrage»).

Однако, хотя домарксов немецкий социализм не имел большого значения для развития идей самого Маркса, если не считать, так сказать, чисто биографических данных, стоит сказать несколько слов и о несоциалистической критике либерализма, где прослушивались ноты, которые можно было бы классифицировать и как «социалистические» в двусмысленном понимании этого термина в тот период. В немецкой интеллектуальной традиции весьма сильно была развита неприязнь к любой форме Просвещения XVIII века, а стало быть, и к либерализму, индивидуализму, рационализму и абстракции и, например, к любой аргументации типа Бентама или Рикардо. Она была связана с органической концепцией истории и общества. Выражением этого стал немецкий романтизм, начавшийся как активно реакционное движение, хотя в некоторых ракурсах зрения гегелевская философия предлагала нечто вроде синтеза Просвещения и романтизма. Немецкая политическая практика, а затем и прикладная социальная теория подавлялись всеобъемлющей системой государственного администрирования. Немецкая буржуазия, поздно развившаяся в класс предпринимателей, в общем-то, не боролась ни за политическую гегемонию, ни за безграничный экономический либерализм, и значительная часть ее идеологов в той или иной степени зависела от государства. Ни как государственные чиновники (включая преподавателей), ни как предприниматели немецкие либералы не разделяли безграничной веры в свободный обмен. В отличие от Франции и Англии эта страна породила авторов, которые надеялись на возможность предотвращения полного перехода к капиталистической экономике (что уже просматривалось в Англии) и считали, что такие проблемы, как бедность масс населения, можно было бы разрешить с помощью государственного планирования и социальных реформ. Эти теории действительно могли быть близки к тому типу социализма, который предлагал консерватор и монархист Родбертус-Ягецов (1805 – 1875). В 1848 году он некоторое время был прусским министром. В 40-е годы он разработал «недопотребительскую» критику капитализма и доктрину «государственного социализма» на основе трудовой теории стоимости. В целях пропаганды к ней еще вернутся в эпоху Бисмарка, чтобы доказать, что имперская Германия – в не меньшей степени, чем сами социал-демократы, – «социалистическая», а также для того, чтобы показать, что сам Маркс кое-что позаимствовал у знаменитого консервативного мыслителя. Подобное обвинение было абсурдным, поскольку Маркс познакомился с трудами Родбертуса только в 1860 году, то есть когда его учение уже полностью сформировалось, и, во всяком случае, как заметил Шумпетер, если верно то, что, «согласно датам публикации, Маркса мог вдохновить Родбертус, в особенности в том, что касается его общего понятия о нетрудовых доходах», то следует заметить, что, в общем, «пример Родбертуса – самое большее – мог научить Маркса тому, чего не следует делать в ходе собственной работы и как избежать наиболее грубых ошибок»[28]. Во всяком случае, этот спор давно забыт. Можно лишь утверждать, что образ действий и аргументация Родбертуса оказали определенное влияние на формирование того типа государственного социализма, который отстаивал Лассаль. (Одно время оба они работали вместе.)

Не стоит и говорить о том, что эти варианты антикапитализма несоциалистического характера не только не сыграли никакой роли в формировании Марксова социализма[29], но подвергались активным нападкам со стороны молодых левых немцев из-за явно выраженных консервативных признаков. То, что можно было бы определить как «романтическую» теорию, соприкасается с предысторией марксизма лишь своей наименее политической частью, например «натурфилософией», к которой Энгельс всегда питал определенную склонность [МЭ: 20, 8 и далее], и в той же мере, в какой она была ассимилирована классической немецкой философией в ее гегелевской форме. Консервативная и либеральная традиции государственного вмешательства в область экономики, включая государственную собственность и государственное руководство промышленностью, лишь еще раз убедили Маркса и Энгельса в том, что национализация промышленности сама по себе не есть социалистическая мера.

Таким образом, ни экономический, социальный и политический опыт, ни труды по специальным проблемам не оказали заметного влияния на формирование Марксовой мысли. И вряд ли могло быть иначе. Как часто это замечали (и не последними были здесь Маркс и Энгельс), вопросы, которые во Франции и в Англии конкретно ставились в политической и экономической форме, в Германии в молодые годы Маркса и Энгельса находились еще в умозрительной форме абстрактного философствования. Но по тем же самым причинам развитие немецкой философии в тот период шло гораздо интенсивнее, чем в других странах. Если это и лишало ее каких бы то ни было связей с конкретной реальностью (у Маркса нет никаких ссылок на «сословие, которое в настоящее время не владеет ничем», чьи проблемы «бросаются всякому в глаза на улицах Манчестера, Парижа и Лиона», до осени 1842 года [МЭ: 1, 115]), то придавало ей исключительную способность обобщения и проникновения за пределы непосредственной картины положения. Однако, чтобы полностью реализовать свои потенциальные возможности, философскую мысль необходимо было преобразовать в орудие воздействия на мир, и умозрительное философское обобщение должно было соединиться с конкретным изучением и анализом мира буржуазного общества. Без этого немецкий социализм, родившийся из политической радикализации философского развития, в особенности гегелевского, в лучшем случае мог породить лишь тот «немецкий» или «истинный социализм», который Маркс и Энгельс заклеймили в «Манифесте».

Первые шаги этой философской радикализации выразились в критике религии и лишь позднее (поскольку сам предмет с политической точки зрения был еще более острым) в критике государства. Это были два основных «политических» вопроса, которые непосредственно касались философии как таковой. Эта домарксова радикализация привела к двум основным достижениям: «Жизни Иисуса» Штрауса (1835) и в особенности откровенно материалистической «Сущности христианства» Фейербаха (1841). Хорошо известно основополагающее значение Фейербаха как переходного звена между Гегелем и Марксом, хотя не всегда наблюдается должная оценка основной роли критики религии в зрелой теории Маркса и Энгельса. Тем не менее на этом конкретном этапе радикализации молодые политико-философские немецкие бунтари могли непосредственно черпать силы из радикальной и социалистической традиции, поскольку самая известная и последовательная школа философского материализма, французская школа XVIII века, была связана не только с революцией, но и с первыми французскими коммунистами – Гольбахом, Гельвецием, Морелли и Мабли. В этом отношении развитие французской философской мысли способствовало формированию Марксовой философии или по меньшей мере служило стимулом для ее развития так же, как философская английская традиция через ее мыслителей XVII и XVIII веков непосредственно или опосредованно способствовала развитию политической экономии. Однако процесс, в ходе которого молодой Маркс «вновь поставил» Гегеля на ноги, развивался в рамках немецкой классической философии и, если не принимать во внимание само направление этого движения, мало был обязан революционным и социалистическим традициям домарксова периода.

6. Новое измерение европейской истории в середине XIX века

Политика, экономика и философия, французский, английский и немецкий опыт, утопический социализм и коммунизм были, таким образом, слиты воедино, преобразованы и превзойдены в Марксовом синтезе в 40-е годы. И конечно, не случайно все это произошло именно в тот исторический момент.

Около 1840 года европейская история приобрела новое измерение: «социальная проблема» или же, если рассматривать ее в другой перспективе, потенциальная социальная революция нашла свое типичное выражение в феномене «пролетариата». Буржуазные авторы все чаще отдавали себе отчет в том, что пролетариат стал представлять практическую и политическую проблему как класс, как движение и в конечном счете как сила, способная перевернуть общество. Это осознание нашло выражение в систематических исследованиях, носивших часто сравнительный характер, посвященных условиям существования этого класса (Виллерме для Франции в 1840 году, Бюре для Франции и Англии в том же году, Дюкпесьо для других стран в 1843 году). С другой стороны, все это находило выражение в исторических обобщениях, в какой-то степени предвосхищавших выводы Маркса:

«Но именно в этом и состоит содержание истории: ни одно крупное историческое противоречие не исчезает и не затухает, если не возникает нового. Основное противоречие между богатыми и бедными в последнее время поляризовалось в напряженности между капиталистами и работодателями, с одной стороны, и разного рода промышленными рабочими, с другой. Из этой напряженности рождается контраст, размеры которого становятся все более угрожающими в связи с прямо пропорциональным ростом промышленного населения»[30].

Как мы уже видели, во Франции в это время на основе революционного сознания происходил рост коммунистического движения, и действительно именно к 1840 году для его определения возникли такие ставшие общеупотребительными термины, как «коммунист» и «коммунизм». Одновременно в Англии достигло высшей точки своего развития классовое движение пролетарских масс – чартизм, – за которым внимательно наблюдал Энгельс. Предшествующие формы утопического социализма в Западной Европе уже отошли на периферию общественной жизни, за исключением фурьеризма, который х