идов оставалась подчиненной какому-нибудь единственному орудию производства; при пролетарском присвоении масса орудий производства должна быть подчинена каждому индивиду, а собственность – всем индивидам. Современное универсальное общение не может быть подчинено индивиду никаким иным путем, как только тем, что оно будет подчинено всем им вместе» [МЭ: 3, 67 – 68].
Таким образом, Маркс показал, что философские концепции всеобщности и целостности тесно переплетаются и зависят от возможности полного присвоения, которое они предвосхитили в абстрактной форме, спекулятивно преодолевая недостатки (частичный и конфликтный характер) их эмпирического существования. Маркс отвергал это абстрактное отрицание и четко определял объективные условия, силы и тенденции общественного развития, которые он сам называл присвоением, как производство совокупности способностей индивидов в сочетании с развитием совокупности производительных сил и орудий производства в рамках всемирного взаимообмена. В том же плане позднее, в «Экономических рукописях 1857 – 1859 годов», он сформулировал проект «свободного развития индивидуальностей» [МЭ: 46-II, 214], а в «Капитале» предсказал людям «условия, наиболее достойные их человеческой природы и адекватные ей»; по ту сторону «царства необходимости» «начинается развитие человеческих сил, которое является самоцелью, истинное царство свободы» [МЭ: 25-II, 387]. Всеобщность такого присвоения квалифицировалась Марксом не только как высшая степень совокупного объединения производительных сил и соответствующего всестороннего развития способностей индивидов в рамках всемирного взаимообмена, но и как радикально новая форма организации собственности, а именно: как отстранение от нее индивидов (поскольку они не отделены от собственности на средства производства) и установление эффективного контроля за этими средствами со стороны всей совокупности объединенных производителей.
Маркс с осторожностью оперирует выражениями об обусловленном «всестороннем развитии способностей» и о том, что масса орудий производства должна быть подчинена каждому индивиду, а собственность – всем индивидам. Таким образом, он не только подчеркивал необходимую зависимость между всесторонним развитием индивидов и сознательным контролем ими над собственностью и производством, но и выделял тот факт, что в реальной жизни до такого развития дело не доходит; философия обречена продолжать свое обособленное существование, вместо того чтобы вписаться в повседневную жизнь и в ней «осуществиться». В действительности изолированность философии является лишь выражением внутреннего противоречия общественной практики, которой пока еще не удалось осуществить на деле свои потенциальные возможности развития совокупности способностей индивидов через присвоение всей суммы производительных сил под их совместным контролем. Это негативный аспект проблемы. Позитивный аспект заключается в том, что философия в данных условиях не является просто необходимым отражением этой несостоятельности, от которой в свою очередь нельзя отмахнуться псевдонаучным словесным жонглированием типа «теоретической практики» или высокомерным отказом от марксистской теории фетишизма как проявления гегельянства и порождения «немецкого культурного романтизма», а является одновременно жизненным стимулом позитивной потенциальной возможности преодоления этой несостоятельности. Если в современных условиях продолжает превалировать разобщенность, все более отдаляя всеобщность от реальности, то в этом философия неповинна. Вопрос состоит в том, должны ли мы склониться перед победившей разобщенностью, приняв ее в качестве постоянного условия существования (как это пытаются делать критики Маркса), или отвергать ее всеми возможными средствами, включая и то, когда философское «оружие критики» может и должно содействовать успеху практического отрицания. Не вызывает сомнения позиция, которую занимал Маркс по этому вопросу, призывая к «развитию свободных индивидов» и к «истинному царству свободы», «достойному человеческой природы». Напротив, спекулятивное, словесное упразднение философии при помощи «теории», «теоретической практики», так называемой «строгой научной концепции экспериментального суждения» и тому подобного может привести лишь к консервативному отрицанию единства теории и практики и к скептическому отказу от трудов Маркса как от несбыточных утопий.
2. Положительная наука
Разработка Марксом философского учения, которое произвело коренной перелом в истории философии, шла чрезвычайно быстро. Нечего и говорить, что Маркс не просто освободился от великого наследия прошлого; напротив, в течение всей своей почти пятидесятилетней интеллектуальной деятельности он продолжал широко ссылаться на классиков философии от Аристотеля до Спинозы, от Вико до Гегеля, давая им положительную оценку. Однако даже те идеи философов прошлого, которые он полностью разделял, Маркс включил в монументальную концепцию исключительной оригинальности как элементы, «превзойденные и одновременно сохраняемые». Маркс разработал эту концепцию в основных чертах еще в юности, когда ему было немногим более двадцати лет, затем он продолжал разрабатывать и развивать эту новую концепцию мира в своих самых главных трудах обобщающего характера.
В 1886 году Энгельс писал о Марксе: «Маркс стоял выше, видел дальше, обозревал больше и скорее всех нас» [МЭ: 21, 301]. Что бы мы ни думали о вкладе самого Энгельса в разработку марксизма, нельзя сомневаться в основополагающем значении этого его утверждения. То, о чем Мозес Гесс предупреждал и с энтузиазмом описывал в упомянутом нами письме и что Энгельс с неменьшим энтузиазмом обобщил в трех словах («Маркс был гений» [МЭ: 21, 301]), было ясно с самого начала. Письмо Маркса отцу, написанное, когда ему не было и девятнадцати лет, свидетельствует о его беспредельной страсти к синтезу в сочетании со способностью не только работать с материалом, который он анализировал, но и глубоко критически относиться к своей работе. Он неуклонно шел от общих оценок к более конкретным, отнюдь не упиваясь собственными достижениями, трезво признавая, однако, относительные заслуги собственной деятельности. Говоря о своей первой попытке кратко изложить философию права, он писал: «Трихотомические деления проходят через всю систему; она изложена с утомительной растянутостью, а римские понятия были искалечены самым варварским образом для того только, чтобы можно было втиснуть их в мою систему. Но, с другой стороны, я полюбил предмет и приобрел способность обозревать его в целом…» Следующий фрагмент говорит о том, что он был неспособен продвигаться вперед, не обобщая:
«…Я написал новую метафизическую систему принципов, в конце которой опять-таки вынужден был убедиться в непригодности как этой системы, так и всех моих прежних попыток». Глубокая неудовлетворенность таким подходом заставила его искать решение проблемы в совсем ином направлении: «…Я перешел к тому, чтобы искать идею в самой действительности. Если прежде боги жили над землей, то теперь они стали центром ее.
Я уже раньше читал отрывки гегелевской философии, и мне не нравилась ее причудливая дикая мелодия. Я захотел еще раз погрузиться в море, но с определенным намерением – убедиться, что духовная природа столь же необходима, конкретна и имеет такие же строгие формы, как и телесная; я не хотел больше заниматься фехтовальным искусством, а хотел испытать чистоту жемчуга при свете солнца». Но прежде чем этот этап можно было считать завершенным, одностороннее отрицание Гегеля, основанное лишь на отрывочном знакомстве с его трудами, уступило место более спокойной его оценке (хотя как всегда критической), в результате чего им снова овладело страстное желание к позитивному обобщению: «Во время болезни я ознакомился с Гегелем, от начала до конца, а также с работами большинства его учеников… Здесь обнаружились в спорах различные, противоположные друг другу взгляды, и все крепче становились узы, связавшие меня самого с современной мировой философией, влияния которой я думал избежать; но все звуки утихли, меня охватило настоящее неистовство иронии, чтó легко могло случиться после того, как столь многое подверглось отрицанию» [МЭ: 40, 13, 14, 15, 16].
Безусловно, подобные и некоторые другие замечания, содержавшиеся в том же письме, не были еще последовательной концепцией мира. Тем не менее они важны как свидетельство интенсивного поиска новых рамок для обобщений, чтобы иметь возможность постепенно охватить более широкий и глубокий круг знаний. В тот момент, когда перед Марксом появился на горизонте принцип «поиска идеи в самой действительности», возникло то напряжение, которое не могло получить разрешения в рамках философии как таковой. Вслед за этим предчувствием с настойчивой необходимостью заявили о себе два следующих момента (получившие, правда, законченную форму лишь несколько лет спустя): первый состоял в том, что неразрешимость философской проблематики прошлого объяснялась попытками философов найти решения в самой философии, то есть в границах самой абстрактной по форме теории – границах, которые она сама себе ставила; второй заключался в том, что конструкция соответствующей теоретической формы должна представлять собой связующее звено между теорией и практикой.
Этот последний принцип превращал все теоретические решения в переходные, неполные и «разнонаправленные» (в противоположность последовательности философии прошлого, которая сводила счеты лишь сама с собой). Словом, он превращал эти решения в подчиненные (поскольку диалектически они, естественно, были подчинены) сложной динамике общественной практики в ее саморазвитии. Он предусматривал упразднение в ходе исторического процесса любого философского концептуализма, включая новейший, в той мере, в какой последний зависит от расстановки общественных сил и антагонизма внутри них. Именно этот аспект привел тех толкователей Маркса, которые не могли понять диалектики теории и практики, к тому, что они придали новой концепции мира лишь чисто эвристическое значение, да и то весьма ограниченное. Ниже мы увидим,