ючалось в намерении возвратить
«человеку содержание, которого он лишился благодаря религии, – и не какое-то божественное, но человеческое содержание, и это возвращение сводится просто к пробуждению самосознания. Мы хотим устранить все, что объявляет себя сверхъестественным и сверхчеловеческим, и тем самым устранить лживость, ибо претензия человеческого и естественного быть сверхчеловеческим, сверхъестественным есть корень всей неправды и лжи. Поэтому-то мы раз и навсегда объявили войну также религии и религиозным представлениям» [МЭ: 1, 592].
По тем же самым причинам он считал возможным определять торговые кризисы как «естественный закон, покоящийся на том, что участники здесь действуют бессознательно»; называть Адама Смита «Лютером политической экономии», благодаря которому «на смену католической прямоте пришло протестантское лицемерие», и рассматривать мальтузианскую теорию народонаселения как «высшую мудрость христианской политической экономии» [МЭ: 1, 549, 561, 567]. Движимый аналогичными мотивами, усвоение которых, со всей очевидностью, было облегчено чтением очерка Маркса «К еврейскому вопросу», Энгельс несколько месяцев спустя предпринял было попытку разработать теорию английской конституционной монархии как выражение «страха человечества перед самим собой» [МЭ: 1, 621].
Ко всему этому, хотя исходным пунктом Энгельсовой критики продолжал быть гуманизм, применявшийся им в этой критике метод оставался все еще гегельянским. Через несколько дней после приезда в Англию, в ноябре 1842 года, Энгельс удрученно писал:
«Закоснелому британцу никак не втолковать того, что само собой понятно в Германии, а именно – что так называемые материальные интересы никогда не могут выступить в истории в качестве самостоятельных, руководящих целей, но что они всегда, сознательно или бессознательно, служат принципу, направляющему нити исторического прогресса» [МЭ: 1, 449].
Годом позже, работая над своим очерком по политической экономии, Энгельс питал столь же прочную веру в то, что, «раз какой-либо принцип приведен в движение, он сам собой пронизывает все свои следствия, независимо от того, нравится это экономистам или нет» [МЭ: 1, 550]. Поэтому, как писал он о своем собственном методе политико-экономического анализа, «критикуя политическую экономию, мы будем исследовать основные категории, раскроем противоречие, привнесенное системой свободы торговли, и сделаем выводы, вытекающие из обеих сторон этого противоречия» [МЭ: 1, 548].
Энгельс прибыл в Англию, будучи полностью убежденным в правильности пророчества Гесса, согласно которому Англии суждено выступить носительницей социальной революции; революции, которая повторит религиозно-философскую революцию Германии и политическую революцию Франции, но пойдет дальше их[291]. С первых же шагов, однако, он вынужден был признать, что «в Англии, по крайней мере среди партий, которые теперь оспаривают друг у друга господство, среди вигов и тори, не знают никакой борьбы принципов, знают только конфликты материальных интересов» [МЭ: 1, 499]. Задача, стало быть, состояла в том, чтобы раскрыть, каким образом в Англии принцип реализовался через видимое преобладание материальных интересов и голой практики. Ответ Энгельса на этот вопрос появился год спустя в виде незавершенной серии статей «Положение Англии», написанных в первые месяцы 1844 года. «Великой противоположностью, издавна занимавшей историю и заполнявшей ее своим развитием», он считает «противоположность субстанции и субъекта, природы и духа, необходимости и свободы». Вплоть до конца XVIII века всемирная история лишь все более остро противопоставляла друг другу обе стороны этой противоположности.
«Немцы, христианско-спиритуалистический народ, пережили философскую революцию; французы, антично-материалистический, а потому – политический народ, должны были проделать революцию на политическом пути».
Но
«англичане, национальность которых представляет собой смешение немецких и французских элементов, которые, следовательно, носят в себе обе стороны противоположности и оттого универсальнее, чем каждый из обоих этих факторов в отдельности, были поэтому вовлечены и в более универсальную, социальную революцию» [МЭ: 1, 600].
Англичане воплощают эти стороны противоположности в их наиболее острой форме, и именно неспособностью разрешить ее объясняется «вечное внутреннее беспокойство англичан» [МЭ: 1, 601].
«В конце концов, после всех тщетных попыток разрешить противоречие, английская философия объявляет его неразрешимым, разум – недостаточным и ищет спасения либо в религиозной вере, либо в эмпирии».
Этим объясняется религиозное ханжество английского среднего класса и вместе с тем его эмпиризм. В то же время, однако, «это чувство противоречия было источником колонизации, мореплавания, промышленности и вообще огромной практической деятельности англичан» [МЭ: 1, 601]. Одна только Англия, следовательно, обладает социальной историей.
«Только в Англии индивиды как таковые, не представляя сознательно всеобщих принципов, способствовали национальному развитию и приблизили его к развязке. Лишь здесь масса действовала как масса, во имя своих собственных частных интересов; лишь здесь принципы претворялись в интересы, прежде чем они могли оказывать влияние на историю» [МЭ: 1, 603].
Если до сих пор мы подчеркивали философскую проблематику, с которой Энгельсу пришлось столкнуться в Англии в 1842 – 1844 годах, то это делалось не для того, чтобы опровергнуть его утверждение о растущем осознании важности «экономических фактов», а для того, чтобы показать, какое огромное идейное и духовное усилие он должен был совершить, прежде чем написать «Положение рабочего класса в Англии» – книгу, которая не является, конечно, просто плодом умного наблюдения, но олицетворяет также глубокую перемену в его политических и теоретических позициях. Для того чтобы по-настоящему оценить путь, который ему пришлось пройти, и ворох того, что он должен был забыть – не только основы радикального немецкого идеализма, но практически и все известные к тому времени варианты социализма, – следует рассмотреть, какие перемены совершились в его представлениях о революции рабочего класса и о современной промышленности.
Энгельс прибыл в Англию сразу же после всеобщей чартистской забастовки, твердо веря в пророчество Гесса о близкой социальной революции, которая приведет к утверждению коммунизма. Здесь следует напомнить, что, по концепции Гесса, коммунизм означает торжество принципов общности и «единства» над эгоизмом и раздробленностью[292]. Он не вытекал из борьбы классов, и его становление вовсе не связывалось с участью какого-то определенного класса. Гесс не раз отвергал предлагаемое Лоренцом фон Штейном отождествление коммунизма с пролетариатом, побуждаемым алчным и эгоистическим желанием равенства – желанием, вызванным просто голодом[293]. Энгельс поэтому вел себя совершенно последовательно, когда в январе 1843 года отклонил предложение Бауэра, Шаппера и Молля вступить в «Союз справедливых». Он не мог принять коммунизм немецких ремесленников, потому что, как он сам признавался позже, «их ограниченному уравнительному коммунизму я в то время еще противопоставлял немалую дозу столь же ограниченного философского высокомерия» [МЭ: 21, 216]. Позже в том же году он писал по поводу ревнителей немецкого философского коммунизма, к которым причислял и самого себя: «только при социальной революции, основанной на коллективной собственности, установится общественный строй, отвечающий их абстрактным принципам» [МЭ: 1, 539]. Немцы поэтому неизбежно стремятся к коммунизму, поскольку
«немцы – нация философская, они не пожелают, не смогут отказаться от коммунизма, раз он покоится на здоровых философских основах, в особенности, когда он является неизбежным выводом из их собственной философии. И вот задача, которую нам предстоит теперь выполнить».
Поскольку социализм затрагивает интересы всего человечества, а не только одного какого-то класса, не удивительно, что на протяжении большей части своего пребывания в Англии Энгельс придавал куда большее значение движению оуэнистов, чем чартизму. «Что касается отдельных пунктов учения нашей партии, – писал он в 1843 году, – то мы сходимся гораздо больше с английскими социалистами, чем с какой-либо другой партией» [МЭ: 1, 541]. Он был поражен огромными успехами, достигнутыми в практике английских социалистов, и единственным для него пунктом расхождения было то, что
«социалисты остаются еще англичанами именно там, где им следовало бы быть только людьми; из философских учений континента им известен один только материализм, они не знают даже немецкой философии; в этом и состоит их недостаток» [МЭ: 1, 596].
Его отход от позиции чартистов еще больше усиливался из-за их сосредоточенности на вопросе о преодолении определенной формы государства, а не государства как такового. Энгельс писал:
«Демократия, в конечном счете, как и всякая другая форма правления, есть, на мой взгляд, противоречие в себе самой, ложь, не что иное, как лицемерие (или, как говорим мы, немцы, теология)» [МЭ: 1, 526].
С самого начала он явно восхищался боевым духом чартистов и считал их победу неизбежной. Но его взгляд, как всегда, проникал дальше, за пределы эфемерного триумфа демократии. Социалисты, писал он в январе 1844 года,
«представляют собой единственную партию в Англии, имеющую будущее, как бы относительно слабы они ни были. Демократия, чартизм должны вскоре одержать верх, и тогда массе английских рабочих останется один только выбор – между голодной смертью и социализмом» [МЭ: 1, 596].