Марлен Дитрих — страница 2 из 82

Я в раздумье прикусила нижнюю губу, а потом выпалила:

– Je voudrais être connue comme personne qui vous plaise[10], – и немедленно пожалела о сказанном.

Что овладело мною, заставив произнести слова столь… столь откровенные, столь дерзкие? Столь неестественные для меня.

Не смея поднять глаз, я почувствовала на себе пристальные взгляды. Девочки могли и не понять, о чем речь, но моей интонации было достаточно.

Я сбросила с себя маску.

– Oui, – сказала мадемуазель. – Parfait[11].

Она двинулась вдоль прохода, повторяя фразу, чтобы ученицы следовали образцу. Я сидела, примерзнув к месту, пока кто-то не ткнул меня пальцем под ребра. Повернувшись, я увидела темноволосую худенькую девочку с личиком эльфа.

– Parfait, – подмигнув, прошептала она. – Превосходно.

Такой реакции я и не предполагала. Думала, одноклассницы дождутся последнего звонка, подкараулят меня за воротами и отлупят за то, что я их надула и пыталась подлизаться к новой учительнице. Однако в лице моей соседки, насколько я смогла заметить за краткий миг нашего общения, не было ни негодования, ни злости. Скорее, на нем отобразилось… восхищение.

После того как наша наставница дала задание на дом и девочки вереницей потянулись к выходу, я попыталась проскользнуть мимо учительского стола и была уже почти у двери, когда услышала:

– Мадемуазель, подождите, пожалуйста.

Я остановилась и с опаской обернулась через плечо. Ученицы проталкивались мимо меня, одна из них насмешливо бросила:

– Мышка Мария вот-вот заработает свою первую золотую звезду.

Я осталась одна под задумчивым взглядом мадемуазель Бреган. Вечернее солнце проникало в класс сквозь пыльные окна и подсвечивало отливавшие медью волосы учительницы, собранные в неаккуратный узел. Кожа у нее была розовая, с нежным пушком на щеках. Колени мои ослабели. Я не понимала, зачем сказала то, что сказала, но у меня было тревожное чувство, что ей-то это ясно.

– Мария? – вопросительно повторила она. – Тебя так зовут?

– Да. Мария Магдалена, – с трудом выговорила я из-за сильного волнения, сдавившего горло. – Мария Магдалена Дитрих. Но я предпочитаю… В семье все называют меня Марлен. Или Лена, для краткости.

– Хорошее имя. Марлен, ты прекрасно говоришь по-французски. Учила язык здесь? – Не успела я ответить, как она рассмеялась. – Конечно, это не так. Все остальные: C’est terrible, combien peu ils savent[12]. Тебе нужно быть в другом классе. Ты намного опережаешь их.

– Пожалуйста, мадемуазель. – Я прижала сумку к груди. – Если директриса узнает, она будет…

– Что? – вскинула голову учительница. – Что она сделает? Уметь говорить на другом языке – это не преступление. Ты будешь напрасно терять здесь время. Разве не лучше потратить этот час на то, что действительно можешь выучить?

– Нет. – Я еле сдержала слезы. – Мне… мне нравится учить французский.

– Понимаю. Хорошо. Тогда посмотрим, что можно сделать. Твой секрет я не выдам, но за других не ручаюсь. Они, может, и нерадивы, но не глухи.

– Merci, Mademoiselle[13]. Я буду очень стараться, вы увидите. Я хочу всегда радовать вас.

Это была стандартная фраза, за которой следовал неловкий реверанс. Делать так меня научила мама – по воскресеньям после церкви мы совершали светские визиты к почтенным вдовам, они приглашали нас на чашку горячего шоколада и штрудель.

Я устремилась к двери, чтобы поскорее скрыться и от светящихся весельем глаз мадемуазель Бреган, и от собственной порывистости.

За спиной раздались ее слова:

– Марлен! Ты меня радуешь. Очень радуешь.

Глава 2

Домой я неслась вприпрыжку, размахивая сумкой. Пересекая трамвайные пути и уворачиваясь от уличных торговцев, которые выкрикивали цены товаров, я не замечала ничего, в голове у меня звучал ее голос, как эхо среди мягкого шуршания листвы лип, выстроившихся вдоль тротуара.

Ты меня радуешь. Очень радуешь.

Я взбежала по растрескавшимся мраморным ступеням к нашей квартире в доме номер тринадцать по Тауэнтцинштрассе, без слов напевая что-то себе под нос, бросила сумку на столик в прихожей и вошла в безукоризненно чистый кабинет, где, сгорбившись над учебниками, сидела Лизель. Она подняла взгляд, вид у нее был такой изнуренный, будто она не вставала со стула уже несколько недель.

– Der Gouverneur[14] здесь? – спросила я и протянула руку к тарелке с последним куском штруделя, которая стояла сбоку от сестры.

Неодобрительная складка глубже залегла между бровями Лизель.

– Ты не должна так называть маму, это неуважительно. И ты сама знаешь, что по вторникам она допоздна работает в резиденции фон Лошей. Вернется к семи. Лена, возьми тарелку, а то крошишь повсюду. Горничная только что ушла.

Я наклонилась к потертому ковру, подобрала несколько крошек, ткнув в них пальцем, и облизала его:

– Вот так.

– Лучше бы взяла швабру.

Пришлось пойти на кухню за шваброй, хотя в этом не было никакого смысла. Мама все равно заново подметет ковер, когда мы ляжем спать, а также вымоет и натрет воском пол. Она никогда не уставала от уборки, невзирая на то что целыми днями делала это для других. За четыре месяца она выгнала столько же служанок, объявив их ленивыми неряхами. Увольнения происходили с такой частотой, что мы с Лизель больше не старались запомнить имя очередной горничной.

Продолжая мурлыкать какую-то песенку, я пошла в гостиную, где стояло маленькое фортепиано и лежала скрипка. Оба инструмента требовали безотлагательной настройки. Скрипку подарила мне на восьмилетие бабушка Ома, после того как домашний учитель музыки убедил маму, что у меня талант. Хотя он отправился вслед за гувернантками, я не перестала заниматься. Музыку я любила, у нас с мамой это был один из немногих общих интересов; в детстве она много лет брала уроки и стала искусной пианисткой. Мы часто играли вместе после ужина, и сейчас я нашла на крышке фортепиано этюд Баха, который мама оставила мне для разучивания.

Когда я положила скрипку на плечо, Лизель сказала:

– Ты сегодня в редкостно хорошем настроении. Что-нибудь особенное случилось в школе?

– Ничего.

Я покрутила колки, желая сберечь изношенные струны. Мама купит новые мне на день рождения, но до декабря еще далеко, так что пока надо постараться обойтись этими. Я провела смычком над кобылкой, раздалось неблагозвучное дребезжание.

– Ничего? – усомнилась Лизель. – Ты никогда не возвращаешься домой с улыбкой. И никогда не начинаешь заниматься прямо с порога. Что-то должно было случиться.

Я стала играть сонату, морщась, когда потертые струны отказывались повиноваться.

– У нас новая учительница французского, – призналась я. – Ее зовут мадемуазель Бреган.

Лизель притихла, следя за моей игрой. Я всего раз или два заглянула в ноты. Несмотря на дряблость струн, этот отрывок я запомнила. Мама будет гордиться мной.

Потом сестра спросила:

– Ты так счастлива из-за появления новой учительницы? Что-то подозрительно. Ты же ненавидишь эту школу. Всегда говоришь, что учителя там сварливые старухи, а девочки болтают ни о чем. Признавайся немедленно. Ты познакомилась с мальчиком?

Смычок соскользнул со струн, концентрация была утрачена. Я уставилась на Лизель, не веря своим ушам, и фыркнула:

– Где бы я могла с ним познакомиться? В моем классе одни девочки.

– Но ты каждый день ходишь домой пешком и видишь мальчиков на улице, – сказала сестра серьезно и даже немного сердито.

– Те мальчики, которых я вижу, гоняют бродячих собак и носятся вокруг, как хулиганы. Я с ними не знакомлюсь, а обхожу стороной.

Мне хотелось добавить, что если она так интересуется мальчиками, то ей надо чаще выходить из дому, но проглотила свою колкость, ведь Лизель не виновата, что у нее слабые легкие, или вялые сосуды бронхов, или что-то там еще, чем она сейчас была больна. Мама постоянно суетилась вокруг нее, что, по моему мнению, ничуть не помогало. Однако факт оставался фактом: моя сестра была «хрупкой» и безропотно вверила себя этому состоянию.

– Я спрашиваю просто потому, что беспокоюсь, – пояснила она. – Мне вовсе не нравится совать нос не в свое дело, но тебе в этом году исполнится тринадцать, ты почти взрослая, и мальчики – ну, они имеют склонность к…

Ее голос смолк. Стало как-то неуютно. Я снова взялась за скрипку и задумалась о сказанном сестрой и еще сильнее о том, чего она недоговорила.

Опыт Лизель в общении с противоположным полом был зеркальным отображением моего. С момента смерти отца единственным мужчиной, которого мы видели регулярно, был наш берлинский дядя Вилли. Но это не в счет, потому что мы с Лизель не были особенно близки, как следовало бы быть родным сестрам. Однако и не враждовали – спали в одной комнате, ссорились редко, но темпераменты у нас были настолько разные, что даже мама не раз отмечала это. Физические отличия бросались в глаза. Лизель была худая и бледная, как тусклая лампа во тьме, с отцовским землистым цветом лица. Я же унаследовала от матери пухлую комплекцию, голубые глаза, вздернутый нос и полупрозрачную кожу, которая становилась свекольно-красной, если я проводила слишком много времени на солнце. Но наши различия простирались гораздо дальше внешности. По мере взросления я начинала понимать, что моя сдержанность на людях была скорее следствием воспитания: мама внушала мне, что именно так должна вести себя девушка. И ей никогда не приходилось напоминать о сдержанности Лизель, так как у сестры это качество было врожденным. Ее приводили в ужас ситуации, в которых она привлекала к себе внимание. Вот почему Лизель не выходила из дому, кроме как для наших воскресных светских визитов, походов на рынок и ежемесячных поездок в Берлин.