Не знала я и того, что эта постановка изменит мою жизнь.
Сцена четвертаяГолубой ангел1930 год
А если их крылья сгорят, я знаю, тут нет моей вины.
Глава 1
– Фрейлейн, не могли бы вы придать себе менее коровистый вид? Вы же не дешевое белье демонстрируете.
Режиссер говорил, растягивая слова, и речь его была столь же высокомерно-язвительной, как и манера поведения, хотя я не могла упрекнуть его в ординарности. Наоборот, находила оригинальным, что само по себе уже много значило в Берлине.
Ростом он был не выше пяти футов пяти дюймов, то есть на несколько дюймов ниже меня, и ходил в жокейских сапогах на толстой подошве, в которой, как я подозревала, были сделаны «лифты» – вставки, чтобы казаться выше. Насколько я могла судить, он был ладно скроен, хотя носил ядовито-зеленый бархатный сюртук, джодпуры – брюки для верховой езды, которые увеличивали объем его бедер, белые перчатки и шарф с бахромой. На голову был надет, будто в последний момент перед выходом, шлем авиатора. В руке он держал офицерскую трость – эта манерная деталь придавала его облику налет аристократизма, ушедшего в прошлое вместе с империей. Он метался туда-сюда со своей тростью, тыкал ею в мою сторону, а я смотрела на него с напускной скукой.
Он меня не выносил. Мог третировать просто для того, чтобы потешить душу, ведь я знала, какая он важная птица и каким полезным для продвижения карьеры может оказаться его внимание, невзирая на всю его эксцентричность.
Кто не знал Джозефа фон Штернберга!
Сначала я в это не поверила. Когда после вечернего представления в «Берлинере» за кулисы были доставлены его визитная карточка и записка с вызовом на принадлежавшую «УФА» студию «Бабельсберг», я это проигнорировала. После шести подряд вечерних и дневных представлений у меня не осталось ни сил, ни чувства юмора, чтобы оценить шутку. Но тут в нашу общую гримерную вошла Роза Валетти – ставшая актрисой звезда кабаре, чьи задиристая физиономия и скрипучий голос очаровывали наших зрителей.
Она стала бранить меня:
– Фон Штернберг приехал сюда из Голливуда. Он может сделать тебе карьеру. Посмотри на Эмиля Яннингса: роль в «Последнем приказе» Штернберга принесла ему главную награду Американской киноакадемии. Яннингс занят в главной роли в его новой картине – первом звуковом фильме нашей студии «УФА» по роману Манна «Профессор Унрат». Меня отобрали сыграть одного из второстепенных персонажей. Если он хочет попробовать тебя на роль, на любую роль, Марлен, ты должна пойти. Кто угодно дорого бы дал, чтобы работать со Штернбергом.
Руди эхом вторил словам Розы. Обустроив домашний очаг с Тамарой, он снова стал интересоваться моей работой.
– Фон Штернберг действительно очень знаменит. Его «Подполье» и «Пристани Нью-Йорка» хвалят за уникальную манеру использования света и тени. А ты к тому же работала с Яннингсом в «Трагедии любви». Может быть, он замолвит за тебя словечко.
– Яннингс?! – Я грубо хмыкнула. – Он уехал в Голливуд, чтобы стать звездой. С чего ему вообще меня помнить, тем более рекомендовать кому-то? Мы снимались вместе всего в одном фильме, да и то давным-давно.
– Но ты явно произвела на кого-то впечатление, – не унимался Руди. – Правда, я слышал, что фон Штернберг не уважает актеров. Говорят, он считает, актеры должны делать, что им говорят, и все.
– Тогда он ничем не отличается от других режиссеров, – отозвалась я, однако была уже достаточно заинтригована, чтобы отказаться от свободного утра и совершить поездку через весь город на студию.
Я не сомневалась, что фон Штернберг ищет статистов или исполнителей эпизодических ролей. Но мое жалованье в тысячу марок уходило на личные расходы, а также на Руди, Тамару и Хайдеде. Несколько дней работы на съемках – не важно, в какой роли, пусть даже самой незначительной, – пополнили бы мой кошелек. Да и упоминание фон Штернберга в резюме не повредило бы.
Когда нас представили друг другу, он проявил не больше дружелюбия, чем всякий режиссер. Вид имел безразличный, и в кабинете при нем находился всего один помощник – вертлявый молодой человек, державший в руке единственный листок бумаги. Не было ни камеры, ни ламп, ни гримеров. Это было прослушивание, а не кинопробы, и я почувствовала себя обманутой, когда ассистент передал мне свой листок, а фон Штернберг сказал:
– Читайте.
– Какие реплики? – спросила я.
– Любые, – ответил режиссер, стягивая перчатки, чтобы вправить сигарету в длинный белый мундштук, который вполне мог быть взят из моего реквизита в «Двух галстуках-бабочках».
Я обратила внимание на его руки – нежные, с тонкими, как у ребенка, пальцами, потом подняла глаза и увидела, что его взгляд сфокусирован на мне. Я посмотрела на листок. Лола-Лола? Из книги Манна я помнила не слишком много, но персонаж с таким именем на память не приходил. Там была портовая проститутка по имени Роза, чья ветреность разрушает жизнь профессора Унрата, главного героя романа. Была ли эта Лола-Лола товаркой Розы, придуманной для адаптированной версии сюжета?
– Любые, – повторил фон Штернберг, но там оказались слова одной только Лола-Лолы.
Я произнесла реплику:
– И ты не пришел встретиться со мной?
Он перебил меня:
– Еще раз. Теперь по-английски.
Я перевела строчку и повторила ее с утрированным произношением, как привыкла петь, ведь я редко разговаривала на английском.
Режиссер оборвал меня, взмахнув тростью:
– Теперь пройдитесь!
Кабинет был небольшой. Я ходила перед ним туда-сюда, задирала подол юбки, чтобы сверкнуть подвязками: эта Лола-Лола должна быть разбитной девахой, не то что наследница в моей пьесе, которую Штернберг, наверное, видел, что и подтолкнуло его вызвать меня на пробы. Я была вознаграждена суровым: «Достаточно», за которым последовал тот самый «коровий» комплимент.
И вот я стояла и разглядывала его, предвкушая отказ. Хоть я и была готова терпеть его упреки, принимая во внимание, с кем имею дело, но понять, почему он вообще позвал меня, хоть убей, не могла. Судя по поведению фон Штернберга, я заключила, что, какими бы ни были изначальные мотивы, впечатления я на него не произвела.
Ассистент склонился к нему и что-то тихо сказал.
– Нет-нет! – досадливо отмахнулся режиссер; кажется, досада была единственным чувством, которое он был способен выражать. – Я уже говорил вам, что не позволю Яннингсу диктовать мне условия. Люси Маннхайм не подходит. Она слишком отполирована. Я хочу послушать, как эта поет.
Возникла пауза. Люси Маннхайм была популярной киноактрисой, ее кандидатуру не стали бы рассматривать на абы какую роль. Неужели речь идет о главной роли второго плана?
Фон Штернберг снова перевел взгляд на меня и задал вопрос:
– Фрейлейн, вы можете?
Я уперла руки в бедра. Разве я думала, что этот вызов на студию к чему-нибудь приведет? А потому не подготовилась. У меня не было с собой никаких нот.
– Вы имеете в виду какую-то конкретную песню? – уточнила я.
– Любая подойдет, – ответил Штернберг, взмахнув тростью. – Я спросил, можете ли вы спеть. Думаю, вы знаете, как это делается. Вы достаточно часто поете на обоих языках в этой ужасной белиберде, которую разыгрывают в «Берлинере».
Он постепенно переставал мне нравиться.
– Да, я умею петь.
Мой дерзкий ответ был встречен ледяным молчанием, после чего фон Штернберг, не отрывая от меня взгляда, крикнул ассистенту:
– Приведите аккомпаниатора! И сделайте что-нибудь с ее волосами и костюмом.
Не успела я отреагировать на этот властный диктат, как ассистент утащил меня в соседнюю комнатку, где какая-то сварливая женщина щипцами для завивки накрутила кудряшек из моих волос, оставив в воздухе запах жженых перьев. Потом она сделала говорящий жест, сопроводив его кратким: «Сымай».
Только я успела стянуть с себя платье, как она уже накинула на меня другое – черное, полупрозрачное и слишком большое для меня. Пока я защипывала пальцами излишки материи, она щелкала языком, а потом, обойдя пуговицы на боку и несколько раз ткнув меня иглой сквозь сорочку, ловко приколола несколько английских булавок, так что платье село по фигуре.
– Вот. Так сойдет, если не будешь слишком много шевелиться. – И она указала на дверь, где меня дожидался ассистент.
Он провел меня через кабинет, потом по коридору в комнату без окон с роялем и стенами, обитыми войлоком для звукоизоляции.
Фон Штернберг возился с какой-то странной штуковиной, похожей на деревянный ящик на ножках. Я непроизвольно двинулась к нему:
– Что это?
Режиссер посмотрел на меня так, будто вообще забыл о моем существовании.
– А на что это похоже? – спросил он, но при этом поднял занавесочку, закрывавшую отверстие в этой напоминавшей шкафчик конструкции.
Внутри оказалась камера, очень уютно устроившаяся.
– Так меньше шума. Это необходимо для записи звука, – пояснил фон Штернберг и указал на большие микрофоны, висевшие наверху: – А не то, что вы подумали.
– Я ничего не подумала, – сказала я, ощетинившись из-за его тона. – Герр фон Штернберг, я, может быть, и не участвовала в создании звукового фильма, но на съемочных площадках бывала. Вам это должно быть известно. Вы попросили меня прийти на пробы и…
– Да, да, я знаю все о вашем неизмеримом опыте. Но вот что мне интересно: видели ли вы себя хоть в одной из этих так называемых картин?
Он снова оскорблял меня?
– Мне говорили, что я могу быть актрисой, – сказала я. – Режиссеры давали мне роли.
– Ну, может, они и давали вам роли, но ваш актерский талант всем еще только предстоит обнаружить.
Штернберг сделал мне знак подойти к роялю, за которым на банкетке сидел пианист, с виду такой же затравленный, как и все, кого я здесь встречала. Этот фон Штернберг – тиран, подумала я, занимая место рядом с аккомпаниатором; тот перелистал ноты. Я ждала и ждала. Фон Штернберг возился с ручкой камеры, потом дал знак ассистенту, чтобы тот переставил микрофон. Я выкурила три сигареты подряд, выдыхая клубы дыма, пока наконец режиссер не сказал: