Ее губы вытянулись в тонкую линию точно так же, как случалось, когда она ловила меня на неверном аккорде при игре на скрипке.
– Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю. Ты, может быть, и живешь сейчас далеко, но Лизель, Вилли и я – мы-то нет. Мы – немцы. Не хочешь ли ты, чтобы нас внесли в какой-нибудь список из-за этого беспрестанного внимания к тебе прессы?
– Я тоже немка, – зло ответила я, но вдруг заметила промелькнувший в глазах матери страх. – Мама, вам угрожали?
Она сделала руками такое движение, будто стряхивала с пальто крошки, вылетевшие из моего рта при разговоре.
– Конечно нет. Они не посмели бы. Наш род древнее, чем у любого нациста.
– То же самое можно сказать о Вертхаймсах, хозяевах сети магазинов. Они не потеряли свой бизнес?
– Они евреи. – Мать отошла от меня к Руди и протянула руку к Хайдеде, одетой в голубое пальто и такого же цвета шапочку. – Поди сюда, mein Liebling. Поцелуй на прощание бабушку.
– Она поедет с нами на вокзал, – сказала я, желая сделать матери приятное.
Но моя родительница покачала головой:
– Я бы предпочла обойтись без этого. Твои обожатели будут ждать снаружи. Я лучше уеду спокойно, не переживая, окажется моя фотография в газетах или нет.
Стоит ли говорить, что она так и сделала.
На борту «Иль де Франс» по пути обратно в Америку, как только Хайдеде устроилась в нашей каюте и заснула, я надела одно из своих новых белых платьев от Шанель и вальяжной походкой вошла в обеденный салон. Я намеревалась всего лишь выпить аперитив. Материнские укоры и прощание с Руди, который сказал, чтобы я не переживала, чем только усилил вселённое матерью беспокойство, выбили меня из колеи.
– Нет причин враждовать с ними, Марлен, – сказал мне муж, прежде чем сесть в поезд. – Сосредоточься на работе, а политику оставь другим.
Хотя я не делала никаких политических заявлений, но поняла: мне не следовало записывать еврейскую песню или фотографироваться, не показывая носа в Берлин. Я позволила своей направленной против нацистов ярости взять верх над рассудительностью. Теперь же на борту я искала способ отвлечься. Однако все столы, кроме одного, были заняты – и сидевшие за ними пялились на меня. Единственный свободный стул сделал бы меня тринадцатым гостем[62]. При пересечении океана это было недобрым знаком, так что я ретировалась в бар.
Только я успела заказать коктейль, разбавленный содовой, как сидевший за одним из столиков темноволосый мужчина крепкого телосложения отодвинул стул и направился ко мне. Короткая стрижка подчеркивала крупные черты его багрового лица, а также густые брови и усы. Пока незнакомец приближался, я уперла руку в бедро – экранная манера – и приготовилась к неизбежному заигрыванию.
– Я вас знаю, – произнес мужчина с обезоруживающе теплой улыбкой. – Вы – фриц.
Было ясно, что он не хотел обидеть меня, а потому я ответила:
– Да. А вы?..
– Хемингуэй. – Он выставил вперед руку. – Эрнест Хемингуэй. Я писатель.
– Мне это известно, – ответила я, потому что так и было. – «И восходит солнце».
– Вы читали роман? – спросил он, приподняв бровь. – Или только рецензии?
– Я никогда не читаю рецензий, если без этого можно обойтись.
– И правильно делаете. По крайней мере, это мы в силах контролировать: не позволять никому видеть, как мы потеем.
Хемингуэй заказал скотч. Новый знакомец чем-то напоминал мне Гэри – наверное, мужественным сложением и прямотой, – но и фон Штернберга тоже, что странно, – как человек, которому вечно нужно что-то кому-то доказывать.
– Что привело вас на эту ржавую посудину? – спросил Хемингуэй, заглядывая мне в глаза.
С любым другим мужчиной я бы восприняла это как приглашение. Но похоже, намерение писателя состояло не в этом. Казалось, ему скорее любопытно, как будто он что-то слышал обо мне и хотел удостовериться, верно ли это.
– Погодите, – сказал он. – Не говорите мне ничего. Вы только что были в Париже?
– И в Вене, – добавила я.
– Да, но я видел ваши фотографии в «Фигаро», вы были в костюме и галстуке. Моя подруга Гертруда Стайн – вы знаете, кто она? – Я утвердительно кивнула, и он продолжил: – Она считает, что вы великолепны. Говорит, у вас большие яйца, раз вы ходите в таком виде и вам ни до кого нет дела.
– Я польщена. Похоже, у самой мисс Стайн с яйцами все в порядке.
– Несомненно, – засмеялся он. – Меня восхищают женщины с шарами. Это, как я всегда говорю…
– Не позволяет никому видеть, как мы потеем?
Про себя я подумала, что позволила бы ему сделать именно это. В моей постели.
– Именно, а еще… – Хемингуэй наклонился ко мне. – Никогда не делайте того, чего вам искренне не хочется делать. Не путайте движение с действием.
В этот момент он мне очень понравился.
– Жизненная философия. Мне нужно это запомнить.
– Так и поступите. – Он кивнул на мой стакан. – Повторить?
Одним глотком я допила свой коктейль:
– Почему бы нет?
Мы не спали вместе, но просидели в баре до закрытия. К концу вечера во время долгой прогулки по палубе я называла его Папой, а он ни разу не произнес моего имени.
Я нашла себе друга на всю жизнь.
Глава 7
По прибытии в Лос-Анджелес я узнала, что загадочные обязательства фон Штернберга повлекли за собой тайную поездку в Берлин для встречи на «УФА», в ходе которой выяснилось, что студия, как и предупреждал меня Любич, не намерена привлекать его к работе.
Не успела я выгрузить свой багаж, как фон Штернберг, поджидавший меня на подъездной дорожке к дому с кучкой окурков у ног, разразился тирадой:
– Эти желтопузые свиньи! Они думают, что могут отказать мне, потому что я еврей. Без меня их вообще бы не было! Они бы обанкротились. Им позволил удержаться на плаву «Голубой ангел».
Фон Штернберг преувеличивал, но я налила ему коньяку, усмиряя его гнев, и постепенно мне удалось выпытать правду: он надеялся снова загнать «Парамаунт», и в особенности Любича, в угол, размахивая у них над головами предложением от «УФА».
– Трусы! – заявил он и залпом выпил коньяк, потом протянул мне стакан за новой порцией. – Они вели себя так, будто делают мне большое одолжение, впуская внутрь через заднюю дверь. «Мы встречаемся с вами лишь потому, что очень вас ценим, герр фон Штернберг, но мы должны придерживаться новой политики». Новой политики, – брызжа слюной, прошипел он. – Пресмыкаясь перед Гитлером, Геббельсом и остальными этими идиотами, как будто нацисты хоть что-нибудь знают о кино или культуре.
– Культуру они жгут, – напомнила я ему. – Вы могли бы сберечь себя от унижения, ведь знали уже: Эрнст хочет, чтобы мы работали вместе.
– С новым боссом на короткой ноге, как я вижу, – нахмурился фон Штернберг. – Разумеется, он хочет. Этот парень – кретин, но он не глуп. «Песнь песней» была вульгарностью. Вы знаете, что студия разослала десятки копий этой обнаженной статуи, чтобы их выставляли в холлах кинотеатров? Удивительно, что «Офис Хейса» не прихлопнул на месте этих любителей прятать выпивку в коричневый пакет и не снял картину за непристойность.
Я сердито посмотрела на него. Конечно, в свете перенесенного унижения мой режиссер должен был разносить единственную картину, в которой я снималась без него. Но я была рада, что он здесь, и испытывала облегчение оттого, что ему позволили покинуть Германию.
– Вы вели себя очень безрассудно, – сказала я. – Вас могли арестовать.
– За что? За то, что я привез в чемодане сценарий?
Я помолчала:
– Вы возили на «УФА» сценарий?
– Ну не собирался же я убеждать их заклинаниями на идиш?
– Понимаю. – Я налила ему третью рюмку коньяка. – И о чем этот сценарий?
Фон Штернберг пришел в страшное возбуждение. Таким он становился только в те моменты, когда им овладевала новая идея.
– Картина о Екатерине Великой. Все студии сейчас снимают что-нибудь о королях: Кейт Хепбёрн в роли Марии Шотландской, Норма Ширер играет Марию-Антуанетту, а Гарбо – королеву Кристину. – Он сделал паузу, предвкушая мою реакцию на известие о том, что королева «МГМ» изображает королеву, знаменитую своей любовью к переодеванию в мужскую одежду.
– Дубликат Гарбо, – сухо сказала я. – Как оригинально! – Налив себе рюмку, хотя напиваться в три часа дня не собиралась, я спросила: – Вы хотите показать его Эрнсту?
– Уже показал. Ему нравится.
– Правда? – уточнила я, и у меня сразу возникло подозрение. – Он возобновил ваш контракт?
– С абсолютным контролем. Кроме того, он уверен, что сделал мне одолжение. Так и было, потому что теперь мы можем поступать, как нам нравится, без вмешательства студии.
Как говорят в Америке, я почуяла крысу[63]. Нечасто случалось, чтобы у фон Штернберга был готовый сценарий до наступления первого съемочного дня, а то и позже. Он подпитывался неопределенностью, тем, что держал всех в подвешенном состоянии, чтобы иметь возможность создавать картину по ходу дела. В этом отчасти заключались секрет его гениальности и причина, почему многие актеры его недолюбливали. И все же Любич даровал ему «абсолютный контроль». Это казалось верхом безрассудства. Или доверия. Но в последнем я сомневалась.
– Мне бы хотелось прочесть сценарий, – сказала я, чем немедленно вызвала яростный блеск в глазах фон Штернберга.
– Разве я когда-нибудь обманывал вас?
– Как быстро мы все забываем, – ответила я, повторяя его последние слова, обращенные ко мне.
Он вытащил из кармана два мятых листка, бросил их на кровать и вышел, бормоча себе под нос что-то насчет всеобщей неблагодарности.
Это не был сценарий. Даже наполовину.
Я не смогла удержаться от мысли, что Любич, вероятно, был вовсе не так прост, как нам казалось.
В объемистом алом платье, под юбкой которого могло уместиться целое племя, я чувствовала себя еще одним канделябром в придуманных фон Штернбергом декорациях: вся съемочная площадка утопала в барочных арках, русских иконах и дверных порталах, по размеру вполне гаргантюанских. Постановочный