– Марлен…
Я подняла взгляд. Его силуэт вырисовывался нечетко.
– …что вы сделали?
– Я… я хотела черные глаза. Я использовала капли. С белладонной.
– Если вы хотели черные глаза, почему не сказали мне? Я могу выставить свет нужным образом, подкрасить их на пленке. – В его голосе слышалось раздражение. – Вы потеряли рассудок?
Я закивала, понимая, что грим размазался и фон Штернбергу придется отложить съемки.
– Видите? Вы все знаете. Как… – Слова застряли у меня в горле. Я плакала редко, но тут почувствовала, что подавляю новый приступ слезотечения. – Как я выживу без вас?
Он присел передо мной:
– Вы выживете, потому что вы – причина того, что я могу это делать.
В его тоне не слышалось мягкости. Фон Штернберг говорил так, будто сдерживал себя от выражения презрения. Но я сидела тихо, понимая: сейчас он сделает признание, которое никогда не повторит.
– Я камера, – сказал он. – Объективы. Я не делаю ничего такого, что недоступно другим. Без вас нет ничего.
– Это неправда… – начала протестовать я.
– Правда, – оборвал меня фон Штернберг и поднялся на ноги. – Теперь идите в свою гримерную и приведите себя в порядок. Я объявлю перерыв на обед, но после него мы снимем всю сцену, даже если придется пригласить для вас собаку-поводыря.
Я осторожно встала. Слезы помогли. По крайней мере, я сумела выбраться со съемочной площадки.
– Белладонна, – пробормотал фон Штернберг. – Она травит себя ради меня. Если это не любовь, тогда что?
После этого дня он превратился в монстра и ревел, как лев:
– Перестаньте махать этим чертовым веером, как будто у вас лихорадка! Она соблазняет его, а не охлаждает оливки. Еще раз!
Я буквально давилась яростью, когда в наказание он приказывал снимать дубль за дублем. Наконец была снята финальная сцена. Фон Штернберг отбросил в сторону мегафон и грозовой тучей вылетел с площадки, оставив меня дрожащей и с испанским гребнем в волосах, что крепился к прическе проволокой, до крови царапавшей череп.
На предпросмотре руководители студии промакивали лбы. Любич ни во что не вмешивался, только напомнил нам о правилах ненавистного «Офиса Хейса», которые требовали, чтобы Кончита не принимала открыто деньги за свою благосклонность, но на его верхней губе при этом выступили капельки пота. Когда в мае 1935-го «Дьявол – это женщина» вышел на экраны, опасения Любича подтвердились. Критики возненавидели картину и предостерегали публику от ее просмотра, а правительство Испании, готовой погрузиться в пучину жестокой гражданской войны, предупредило: если «Парамаунт» не снимет фильм с проката и не уничтожит все копии, демонстрация картин студии в Испании будет запрещена.
Руководство «Парамаунт» пошло на уступки. Фон Штернберг позвонил мне, чтобы сообщить эту новость. Я была вне себя, кричала, что из-за него опять все летит в тартарары.
Он вздохнул и сказал:
– Если нам было суждено провалиться, по крайней мере мы сделали это великолепно. У меня сохранилась одна копия. Я пришлю ее вам на память о нашем поражении.
На следующий день фон Штернберг уехал в Нью-Йорк, не сказав мне больше ни слова.
В ту ночь я заперлась в спальне и оплакивала свою участь, как вдова.
Я преклонялась перед этим человеком и гнушалась его, принимала его и приходила в отчаяние от его тирании. Он сделал меня звездой, расточая на меня все идеи, которые его посещали и приводили в восторг. Он придал величие нашим именам. Дитрих – это я, говорил он, и я – это Дитрих.
Мой монстр и создатель, ангел и демон.
После шести лет триумфов и поражений он оставил меня одну.
Сцена шестаяСамая высокооплачиваемая актриса1935–1940 годы
Вы можете представить кого-нибудь,
кто обворожил бы меня?
Глава 1
Контракт с «Парамаунт» еще на две картины с ежегодным заработком в двести пятьдесят тысяч долларов был возобновлен. Я покинула свой дом на Норт-Роксбери-драйв и перебралась в великолепное поместье в Бел-Эйр, к востоку от Беверли-Хиллз. Мерседес спросила, почему я не покупаю жилье, если не намерена возвращаться в Германию, пока страна находится под властью нацистов. Я ответила, что мне нравится Калифорния, особенно климат, но я не рассматриваю Америку как свой дом.
– Я изгнанница. Мы не можем врастать корнями в чужую землю.
– Особенно когда ты платишь за чужие корни, – сказала она. – Я знаю, как много ты даешь каждому беженцу, который переступает твой порог.
Теперь этих беженцев был легион – лучшие таланты Германии скрывались от Гитлера и его жестоких преследований. Салон Мерседес становился все более популярным, и истории, которые я там слышала, – о гонениях, о нюрнбергских законах, лишивших евреев гражданства, о «ночи длинных ножей», во время которой Гитлер уничтожил всю оппозицию в своей партии, – заставляли меня вонзать ногти в ладони.
Страна, где я родилась, где познала первый успех, стала местом безжалостного террора.
Поддерживать соотечественников, которые приезжали в Голливуд, деньгами, направлением на студии и даже местом для ночлега, – разве я не должна была так поступать? Это было единственное, что я могла сделать. Теперь я не высказывалась открыто, сознавая, какую опасность могли нести мои слова, произнесенные публично. На родине меня ненавидели, мои картины предавали анафеме, мой образ обезображивали, само мое происхождение ставилось под вопрос Геббельсом, который опубликовал статью, где называл меня незаконнорожденной дочерью русского. Я могла вообразить, в какую ярость это приводило маму, но когда бы я ни звонила дяде Вилли, договариваясь заранее, чтобы она была у него, моя мать неизменно отвечала: «Мы не сделали ничего плохого. Вступили в партию, как приказал Гитлер. Зачем им беспокоить нас?»
Но они могли. Я боялась, что могут. Руди, так как его не лишили разрешения ездить в Германию, заверил меня, что побывает там, навестит моих родных и проверит, говорит ли мать правду. Он съездил и отчитался: все было так, как она описывала, хотя добавил: «Тебе бы не понравилось то, что я там увидел. Нашего Берлина больше нет».
Тем временем на следующей картине – «Желание» – я воссоединилась с Гэри. Название оказалось весьма подходящим, потому что, как только начались съемки, мы возобновили наш роман. Он бросил Лупе или она бросила его – кто поймет? – и разводился с женой. Теперь ему было за тридцать, он играл вожделенные главные роли и полностью раскрыл свой потенциал, стал красивее, чем прежде, и проявлял не меньшее искусство в постели.
Мерседес была обижена. Она не одобряла моих близких отношений с мужчинами, и хотя время от времени мы встречались как любовницы, она вернулась к Гарбо «на полный день». У нее был особый пароль, которым она пользовалась при разговорах со мной по телефону, – Ocupée[65], когда Гарбо была у нее дома. Меня так и подмывало отправиться в Санта-Монику с Гэри и припарковаться где-нибудь поблизости, чтобы хоть краешком глаза посмотреть на мою ускользающую соперницу, которую, как бы неправдоподобно это ни звучало, я до сих пор так и не видела лично.
– Она вовсе не такая, какой себя выставляет, – сказал Гэри. – Ты гораздо красивее и… – добавил он, спускаясь к моему пупку, – вкуснее.
Я легонько шлепнула его:
– Ты с ней не спал. Она любит женщин. Мне это известно из достоверного источника.
– О тебе тоже так говорят, – он лизнул меня, заставив вздрогнуть, – а посмотри на себя сейчас.
Фильм «Желание» стал хитом, и сердечная боль по поводу потери фон Штернберга стерлась. В роли похитительницы драгоценностей Мадлен я была разодета в норку и источала очарование, которого ждала публика. Картина только выиграла от моих недетских шуточек с героем Гэри – добродушным американцем, которого Мадлен вовлекает в грабежи. Кроме того, по сюжету был счастливый конец, что тоже, как и моя возня с Гэри, порадовало «Нью-Йорк таймс», заявившую: «Освободившись от уз фон Штернберга, мисс Дитрих воспрянула духом».
Любич быстро состряпал для меня новый проект, отобрав на роль горничной, которая влюбляется в армейского офицера в исполнении галантного, импортированного из Европы француза Шарля Буайе. Картина была призвана покончить с моим гламурным имиджем во имя более реалистичного подхода, однако к третьей неделе съемок сценарий так и не был готов. Когда пронесся слух, что совет директоров, недовольный отсрочкой и, соответственно, потерей прибыли для «Парамаунт», уволил Любича, я в ярости ушла со съемочной площадки.
Позвонила Хемингуэю. Мы поддерживали регулярные контакты, обмениваясь письмами и телефонными звонками. Он делился со мной рассказами о приключениях на сафари и о работе над новым романом, а я потчевала его голливудскими сплетнями и историями о своих похождениях на съемочной площадке и за ее пределами.
– Они избавились от него, как и от фон Штернберга. Они нас ненавидят, потому что мы немцы. Любич поддерживал меня, пытался дать мне возможность выбора, куда направлять свою карьеру. Теперь у меня есть незаконченная картина и никаких идей насчет того, что мне предложат делать дальше.
– Отдышись, фриц, – усмехнулся Папа. – Что я тебе говорил? Никогда не делай того, чего делать не хочешь. Тебе не нравится, как развивается твоя карьера? Не скули. Делай что-нибудь.
Tu etwas. Девиз моего детства.
Так я и поступила. Наняла известного голливудского агента Эдди Фельдмана и поручила ему торговаться с «Парамаунт». Я, со своей стороны, контракт выполнила, на меня нельзя возлагать ответственность за просрочку с написанием сценария. Призванная к ответу, студия положила на полку мою неоконченную картину, и, пока продолжались поиски нового шефа для отделения на Западном побережье, меня сдали в аренду на одну картину студии «Дэвид О. Селзник интернешнл».
Я вновь возвращалась в пустыню со своим звездным партнером Буайе.