Мой муж сразу все почувствовал, когда позвонил мне из Нью-Йорка и я сказала ему, что Габен живет у меня. Последовала долгая пауза, после которой Руди спросил:
– Ты влюблена в него?
– Я… я не знаю. – Мне не хотелось признавать, какое смятение царит у меня в душе. – Я могла бы. Или влюбилась бы, если бы позволила себе это.
Руди вздохнул:
– Ты дашь мне знать, если позволишь?
В его голосе звучала такая покорность, что я выдавила из себя смешок.
– Что? И бросить мой парашют? – съехидничала я. – Он ведь хочет ехать сражаться с нацистами. Кто знает, надолго ли у нас это?
Я не могла произнести такое вслух, но сама стремилась к продолжению. Днем Габен был мрачнее тучи, уносился на студию, чтобы сниматься в картине, которая ему совсем не нравилась. А по ночам он прилеплялся ко мне так, будто собирался раствориться у меня под ребрами. Я готовила для него мясной тартар и луковый суп; наполнила дом свежесрезанными гладиолусами и пела французские песенки, чтобы он чувствовал себя как в Париже, как будто маленький кусочек его страны был здесь, с нами. На ужин я приглашала его соотечественников: Шарля Буайе, режиссера Рене Клера и кроткого Ренуара. Мы играли в карты, рассказывали анекдоты, танцевали и пили анисовку. Я демонстрировала свои таланты в игре на музыкальной пиле, отчего Габен кривился. Буайе позаимствовал на съемочной площадке скрипку, которая звучала ужасно. Я настроила ее и потчевала гостей неуклюжим исполнением Баха, что вызывало у Габена улыбку.
И все же, несмотря на защитный покров, который я накинула на нас, чтобы уберечь своего любимого от боли, Габен ярился – на нацистов и собственную трусость, ведь он покинул свой народ и не мог себе этого простить; на унижение Франции и свое собственное унижение – ему приходилось работать на Голливуд и исполнять роли, которых он не хотел, в стране, которую считал апатичной. Его картина провалилась, в то время как мои «Семь грешников» удались. Успех был не такой, как у «Дестри», но достаточный для того, чтобы меня взяли на роль злоязычной подружки гангстера в фильме «Энергия».
– Что мы здесь делаем? – вопрошал выпивший больше, чем нужно, Габен, после того как наши гости расходились. – Играем в глупые игры и снимаемся в идиотских картинах, когда в Европе люди умирают. Мы тоже трусы. Все мы. Мы должны сражаться, а не набивать кошельки американских толстосумов.
Это была его литания. Габен возмущался, но потом опять подписывался на съемки в очередной картине, потому что, как он говорил, копил деньги, чтобы присоединиться к борьбе. Я пыталась убедить себя, что мой любимый никогда не бросит американское изобилие ради ужасов охваченной войной Европы. Но он произносил свои напыщенные речи все чаще и, хотя мы жили вместе, редко делил со мной текущие расходы. Я стала задумываться, не обманываюсь ли, полагая, что он все-таки больше беспокоится о собственной безопасности, чем было на самом деле.
– Что мы можем еще? – говорила я. – Мы не солдаты. Я не умею стрелять из пистолета.
– И никто из присоединившихся к Сопротивлению не умеет, – отвечал Жан. – Не нужно быть солдатом, чтобы научиться пользоваться пистолетом или выступать за правое дело.
– Может быть, тебе и не нужно, но у меня есть муж и дочь, которых я должна поддерживать, и моя семья в Германии…
– Бах! – рыкнул Габен, оборвав меня. – Все твои родные в Германии стали нацистами, кричат «Хайль Гитлер!» и смотрят, как выселяют евреев. – Он залпом допил виски – любил «Джонни Уокер», слишком, как считала я. – Я думал, ты теперь гражданка Америки, – продолжил Габен издевательским тоном. – И все же каждый раз, как я завожу разговор о войне, ты ведешь себя так, будто тебя выслали из Германии вчера.
– Я гражданка Америки, – подтвердила я, слишком устав от работы и приготовления еды для наших друзей, чтобы спорить с ним.
Он намеренно игнорировал тот факт, что я могла считать себя одновременно американкой и немкой и мне не нужно было отдавать предпочтение той или другой стране.
– Америка не воюет, – напомнила я.
– Пока! – Габен стукнул стаканом об стол. – Но это продлится недолго. А ты продолжай. Продавайся, как шлюха, Голливуду. Но меня ничто не остановит.
Он дотащился до дивана и рухнул на него. Там и остался на всю ночь, продолжая напиваться до полного ступора. Я вздохнула свободнее. В такие моменты он меня раздражал, а потому я ушла в спальню, не желая препираться с ним, потому что Хайдеде из своей комнаты могла услышать нашу ругань. Лежа без сна, я внимала храпу Жана, доносившемуся из гостиной, и спрашивала себя: с чем связана моя настойчивость? Он был своенравен и вспыльчив, ему не нравилось все. Он перевернул мою жизнь вверх дном. Сколько еще понадобится времени, чтобы он начал ненавидеть меня?
Или я – его?
Такая перспектива ужасала меня. Утром, перед отъездом на студию, я приготовила Жану завтрак и прибрала его одежду, которую он по привычке разбрасывал всюду, где бы ни оказался. Он спал, источая запах перегара. С «Джонни Уокером» было покончено. Я решила не покупать новую бутылку: если Габен и дальше будет поглощать столько алкоголя, то может никогда не довести до конца ни одно из своих начинаний. Мне пришлось растолкать его. Ворчливый с похмелья, он проигнорировал мое нежное воркование и тарелку с омлетом, встал и, пошатываясь, отправился в душ.
В тот вечер я пришла домой позже обычного, после визита к Ремарку, который погрузился в очередную депрессию. Габен встретил меня, кипя яростью.
– Putain![72] – завопил он и выплеснул на меня содержимое своего стакана. – Весь вечер я ждал тебя, а ты… Где ты была? Наверное, с этим жалким немецким писателишкой. Или с американским ослом Уэйном, или еще бог знает с кем! Assez![73] С меня хватит! Или они, или я! Решать тебе.
Я была так ошарашена этой атакой, алкоголь из его стакана пропитывал мое кашемировое пальто, что в тот момент не сообразила: все это не имеет никакого отношения ни к Ремарку, ни к Уэйну.
Придя в ярость от грубости Габена, я бросила ему первые пришедшие в голову слова:
– Это мой дом и моя жизнь. Я встречаюсь, с кем хочу.
Рука Габена взметнулась вверх. Я не успела уклониться, он дал мне пощечину. Ошалев от этого, я в ответ стукнула его кулаком. Сильно. Он отшатнулся назад, а потом бросился ко мне с багровым лицом, и тут из спальни раздался крик Хайдеде:
– Нет! Стой!
И Габен замер.
Я пробралась мимо него и подбежала к своей семнадцатилетней дочери.
Габен неотрывно смотрел на меня, а я заключила дочь в объятия. Волосы у него надо лбом были всклокочены, все тело сжалось, и с видом удивленного ребенка он сказал каким-то чужим голосом:
– Хватит. Не могу больше… Я… я должен вернуться во Францию.
Щека горела. Я даже чувствовала, как она пухнет. Нужно было приложить лед, ведь рано утром – гримироваться.
– Давай! – крикнула я ему. – Плыви во Францию! Прямо сейчас!
Я отвела Хайдеде в спальню и попыталась успокоить, уверяя, что со мной все в порядке, что это была всего лишь маленькая стычка и Жан пьян. Дочь плакала, несмотря на мои утешения, и я сама была близка к слезам, внутри разверзлась пропасть. До сих пор единственным мужчиной, которого я ударила, был фон Штернберг, но он никогда не посмел бы ответить мне тем же. Тогда я поняла, что мои отношения с Габеном подошли к концу – связующая нить перетерлась. Это нужно было прекратить ради нас обоих, и все равно я не находила для него слов осуждения. Я винила войну, нацистов, его ужасное разочарование во всем и всех. Когда я услышала, что он ушел, не сказав ни слова, даже не попытавшись извиниться, у меня перехватило горло – захотелось выть.
На следующее утро я сказалась больной. Потом связалась по телефону с Жаном Ренуаром и переговорила со всеми нашими общими знакомыми. Габен не появлялся на съемочной площадке, но позже пришел домой к Ренуару. Протрезвевший и осознавший свою вину, он позвонил мне и попросил прощения, но сказал, что ко мне не вернется. Потребовал прислать его вещи. Я сделала это, но расстаться с аккордеоном и картинами отказалась. Жан горько усмехнулся в трубку:
– Моя Великолепная, оставь их себе. Вернешь, когда мы встретимся вновь в освобожденном Париже.
К собственному ужасу, я услышала свой шепот:
– Пожалуйста, не бросай меня.
– Нет, – ответил Габен. – Ты сама не веришь в то, что говоришь. Тебе кажется, что ты этого хочешь, но это неправда. Мы только мучаем друг друга. Я веду себя как мой отец, как пьяная скотина. Я раньше никогда не был ревнив. Как теперь. Мне не нравится, каким я становлюсь с тобой.
Я плакала. Я молила. Я совсем потеряла гордость, достоинство. Но он оказался сильнее меня, и в обширном пространстве пустоты, которое образовалось в моем сердце, я нашла ответ на вопрос, почему так хотела его.
Он был одним из немногих, кто мог покинуть меня.
Конец 1941 года по ощущениям был моим концом света. Габен больше мне не принадлежал, я страшно скучала по нему. Фильм «Энергия» успеха не имел, билеты на него не раскупались, но мне все было безразлично. Эдди нервно предупреждал меня, что я должна с бо́льшим вниманием отнестись к следующему предложению, в противном случае растеряю всю славу, добытую успешной ролью в «Дестри». Но мне были нужны деньги. Я слишком много потратила на Габена, продолжала оказывать поддержку Ремарку, Руди и Тамаре, а когда спросила Хайдеде, какие у нее планы на будущее, она заявила, что хочет, как и я, стать актрисой.
Я едва не потеряла самообладание, чуть не бросилась с яростной настойчивостью потчевать ее напоминаниями о том, что влечет за собой актерская карьера. Разве она сама не видела всего этого своими глазами? Разве не выросла практически без меня, наблюдая, как я бесконечными часами вкалываю на съемочной площадке, принося в жертву возможность самореализации ради того, чтобы увидеть свое имя в свете фонарей у входа в кинотеатр? Актерская карьера – это последнее, чего я хотела бы в жизни д