ама не появляясь в кадре. Ей был восемьдесят один год. Как же плохо все началось! Она возненавидела Шелла, начав говорить о нем и его знаменитой сестре Марии Шелл всевозможные гадости. Поскольку ей объяснили, что решающая роль в прокате фильма сейчас у американского рынка, она согласилась записываться также и на английском, от чего поначалу отказывалась. К несчастью, английский она нередко смешивала с немецким… Несмотря на все проблемы, а они часто возникали, когда Марлен надо было выполнять режиссерские указания Шелла; несмотря на возраст звезды, несмотря на виски, которое всегда было у нее под рукой, несмотря на то, что она несколько раз подавала в суд, фильм в конце концов получил премию, потом был шумно расхвален, и тут Дитрих снова стала для режиссера лучшим другом. Они, сами того не понимая, хорошо сработались; результатом оказалось необычайное заснятое на пленку свидетельство о жизни кинозвезды, которая не появляется на экране, зато ее голос вызывает самое волнующее чувство. Ее комментарии о развалинах Берлина, когда камера парит над кварталом этого города, Курфюрстендамм, являются образцом удачного кинематографического решения. Да и голос Марлен, царапающий, хриплый, взволнованный, забыть невозможно. Даже ее дочери, вечно пристававшей к ней с упреками, пришлось признать, что ее мать была женщиной необыкновенной: «Невзирая на весь алкоголь и наркотические средства, какие она поглощала, моя мать в минуты просветления сохраняла тот язвительный дух, который очаровывал, заинтриговывал весь мир… Сгорбившись, вооружившись гигантской лупой, она проглатывала газеты и периодические издания из четырех стран, вырезая из них статьи, казавшиеся ей достойными интереса; на скорую руку записывала на полях острые замечания, потом посылала их мне — не для того, чтобы я высказала мое мнение, а чтобы пополнить мое образование и подтвердить „превосходство“ своего ума…» Отношение тут негативное, ожесточенное.
Но апогея злобы Мария Рива, думается, достигла в нижеследующих выдержках из ее книги — верхе двуличия, ведь за нескрываемыми ненавистью и пропастью между матерью и дочерью автор силится вкрапить и проявления дочерней нежности!
«И снова, в который раз, я пришла к ней. Я попыталась сменить запачканные простыни, помыть ее, но она все орет и выкрикивает ругательства, ее ярость груба и безгранична. Я остаюсь здесь, не зная, что мне делать, и вдруг я понимаю! Я понимаю, в какую игру мы играем. Вот чего она хочет. Она хочет, чтобы ее нашли в ее мерзости, в ее вони, для нее это последнее распятие — страдание матери, одинокой и оставленной лицом к лицу со смертью, забытой дочерью, которую она слишком любила… И тут душу мою переполняет жалость к этому существу, которое, познав славу, валялось теперь в собственных отбросах, чтобы с помощью такого вот покаяния приобщиться к лику святых… Ноги у нее совсем атрофировались. Волосы обкорнаны коротко и абы как, маникюрными ножницами, они крашеные, йодированный розовый цвет перемежается с грязными белыми прядями. Мочки ушей обвисли. Зубы, которыми она так гордилась, почернели и потрескались. На левом глазу катаракта. Кожа, некогда прозрачная, стала как пергамент. От нее несет мочой, спиртным и человеческим падением. Я стою и смотрю на это жалкое существо, которое хочет сказать, что оно — моя мать, и страдаю за нас обеих».
Когда, в какой день произошла такая сцена, о которой я совсем ничего не помню?
Когда мой восьмидесятилетний муж Ален однажды упрекнул Марлен в том, что самые пикантные воспоминания своей жизни она хранит про себя, она ответила так: «У Марии было целых шесть десятков лет, чтобы накопить кучу всяких подробностей обо мне. И она еще успеет выложить миру все, что сочтет интересным. Я не хочу составлять ей конкуренцию. Она еще расскажет о всех моих мерзостях после моей смерти. Это ведь стоит целого состояния, так какого черта вы хотите, чтобы я ее лишила этого?»
Потом, вскоре после смерти Марлен, Мария Рива прислала мне экземпляр книги, которую она написала о своей матери, не сказав ей об этом. Однако Марлен всегда обо всем догадывалась. В одном из ежедневных телефонных разговоров с ней она уведомила дочь, что прослышала кое-что об этом ее проекте. Мария сказала в ответ: «О! Получится совсем не так, как в „Дорогой мамочке“», напоминая о книге, написанной Джоан Кроуфорд о своей матери и полной ужасных обвинений.
В книге Марии Рива я прочла лишь последнюю главу, рассказывающую о жизни Марлен Дитрих в Париже. Сколько же там ошибок! Да и, кстати, откуда ей было знать, как ее мать жила в Париже? Мария никогда не бывала там, за исключением двух-трех недель в году с большими перерывами. Она виделась с матерью не чаще. Меня это привело в ужас. Нельзя не упомянуть и о вступлении — в нем она указывает: «Мир должен узнать правду». Я тотчас же возразила ей: «Мир узнает правду. Но это не обязательно будет ваша правда». Я порвала с ней. К счастью, Марлен Дитрих, так обожавшая дочь, умерла, не прочитав ее книги. А я, несмотря ни на что, чувствую жалость к Марии! Она пыталась стать актрисой по примеру матери, но не добилась успеха. Да ведь я уже говорила — как в этом преуспеть, если ты дочь легенды кино, равных которой не было?
8. Старость — это кораблекрушение
Никто не испытал на себе верность этих слов генерала де Голля больше, чем Марлен Дитрих. Эта фантастическая красота (я уже говорила, что она еще в свои семьдесят шесть выглядела ослепительно), эта женщина, столь фотогеничная и роскошная и в обыденной жизни (чем не могла похвастаться ни одна из актрис, даже если они были кинозвездами), эта воплощенная мечта позабыла, что тоже создана из плоти и крови и не готова к невзгодам закатной поры, хотя и переносила ее муки с большей выдержкой, нежели большинство смертных. Вот почему когда она наконец это поняла, то принялась часто повторять в разговорах со мной: «Я ведь женщина, я знала мужчин, знала любовь, но я хочу, чтобы от меня в этом мире осталась только моя легенда». Она больше не смотрелась в зеркало. Хотя она всегда открещивалась от мифа, созданного Штернбергом, или, по крайней мере, так утверждала под конец жизни, ей, разумеется, было ясно, что даже фильмы невысокого художественного качества облагораживало одно ее участие в них. И вот, подобно настоящей фее, она творила из своего участия сказку. А всякая сказка требует вымысла, вот почему во всем, что ей приходилось говорить или писать, часто находили противоречия. Указывать ей на эти противоречия смысла никакого не имело — она попросту отмахивалась. Я же могу полагаться лишь на то, что видела и слышала сама, при этом никогда не исключая определенных неточностей. Я имею в виду неточности в правдивости или достоверности всего того, что Марлен могла доверить как мне, так и еще кому-то, прежде всего своей дочери Марии. Могу сказать, что, по-моему, ее физические недомогания и первые признаки слабости начались с несчастного случая, произошедшего в Германии, в Висбадене, где она в 1960 году выступала с концертом. До этого момента она оставалась невероятно молодой, без труда задирала ногу очень высоко в окружении дюжины девиц кордебалета, которые как раз старались не слишком усердствовать с поднятием ног вверх в пляске. Да и зачем так усердствовать? Разве любое зрелище не есть частично оптическая иллюзия? Она села верхом на стул в смокинге и цилиндре «шапокляк», в той же позе и том же костюме, которые принесли ей славу после выхода фильма «Марокко», и спела «One for my baby». Выходя co сцены после исполнения этой песни, она, по-видимому, направилась за кулисы, и тут ее ослепил луч прожектора. Увы, она не рассчитала точного расстояния, оступилась и упала со сцены. Пол под ней провалился. Она сильно ушибла плечо.
Берт Бахарах был ее спутником в мире музыки и, вероятней всего, в жизни также; во всяком случае, она всегда говорила о нем со страстью и восхищением. Вечером ее стали мучить боли. Ночью она не могла заснуть, и, едва рассвело, они поехали в больницу. Рентген показал перелом плечевой кости, к которому она поначалу отнеслась легкомысленно, однако состояние все ухудшалось. Марлен упрямо твердила, что нет нужды накладывать гипс, а хватит простого бинта, с чем не соглашался Бахарах, который был всецело озабочен случившимся. Но как можно спорить с «самой» Дитрих, — как сама она всегда называла Грету Гарбо: «„сама“ Гарбо». Прошло время; ей пришлось пережить и другие падения, причиной которым были хрупкость костей, ее небрежное отношение к себе и… алкоголь! В январе 1980 года она снова упала, и гораздо страшнее. В клинику мы ехали вместе. Но это был уже ее последний выход на сцену, больше она с постели не вставала. И это я, а вовсе не Мария, хоть она и приписывает это себе в своей книжке, — я попыталась сделать так, чтобы Марлен Дитрих пила поменьше виски, сперва разбавляя его водой на треть, а потом уже и наполовину: я смешивала виски с водой, переливая скотч в бутылки из-под итальянской минералки, потому что они были из непрозрачного стекла. Она ничего не замечала. В клинике врач, отведя меня в сторонку, сказал так: «Я только что разговаривал с ее дочерью, и она многое успела мне рассказать о своей матери. Она уже перенесла две операции, после которых никогда не восстановится. А сейчас у нее еще два перелома». Потом мы с ним вышли из его кабинета, и Марлен он сказал: «Все должно срастись само по себе. Вам надо оставаться в постели и лежать не шевелясь столько недель, сколько это будет необходимо…»
Подумать только — потрясающие ноги Марлен, так прекрасно ей послужившие, принесшие и честь, и славу, и репутацию большого таланта, не способны больше держать ее тело… Кто это замечал? Еще с 1970-х годов, с первого падения в Австралии, Марлен прихрамывала. Обувь она могла носить только с выравнивающими походку супинаторами, которые делали по особому заказу. Она боялась рисковать, боялась потерять равновесие; на улице, на сцене… По условиям контракта пол на тех сценах, где ей предстояло выступать, должен был быть отполирован до блеска. И она ни разу не возразила, во всяком случае при людях. Как истая немка, привыкшая подчиняться порядку, она выполняла все предписания врача. В постели лежала не двигаясь. И не жалуясь. Но совсем иначе дело обернулось, когда наступил период реабилитации! Она доверилась заботам кинезитерапевта. Тот прописал ей сапоги, чтобы заставить ее ходить. Но ее больше не держали ноги. Каждый шаг доводил ее почти до обморочного состояния. Она плакала, но не говорила ни слова. Потом Марлен отказалась от такого неэффективного и садистского лечения. Тогда она и решила, что никогда больше не будет ходить. И ни разу не нарушила зарока.