— Сестренка, здравствуй!
Ирина рывком метнулась с лавки, обняла Аказа, прижалась к его груди, спрятав лицо в кафтан, заплакала. Санька сказал строго ей:
— Ты в своем уме, Ирина? Нехорошо!
— Прости ее, Саня. Она хоть и названная, но все-таки сестра.
— Принес бы ты, Саня, дровишек,— пропела хитрая Палага.— Печка совсем гаснет, а нам столько взвару надо. Гостей-то полон дом. Иди-иди,— и вытолкала Саньку во двор.
Через полчаса все сели за стол. На столешницах курились паром разогретые хлебные ломти. Хан, дуя на горячую кружку, сказал шутливо:
— Чай не пьешь — откуда сила будет?
А Санька, прихлебывая остропахнущее малиной варево, говорил весело:
— А я думал, ты за моей головушкой.
— Твою вину я знаю. Пойдем в Москву — я выпрошу тебе прощенье. Теперь мы вместе, и силы у нас поболе.
На нарах застонал Топейка, запросил пить. Ирина поднесла к его истрескавшимся сухим губам кружку. Топейка утих. Аказ начал рассказывать Шигалею о том, как собирал старейшин, как шли они в Москву:
— Беда от нас не отстает всю дорогу. Чуть не утонули сначала, потом Янгин с Топейкой заболели, деньги утонули, волки чуть не задрали нас.
— Чуть не считается. Я верю: тебя в Москве ждет удача.
— Какая удача? Домой пойду, обратно. Больные, без денег, оборвались все. В таком тряпье к царю как покажешься? Прогонит со двора.
— Я тоже беден, как дервиш. Ничем тебе помочь не могу. Но все равно...
— Аказ, послушай,— сказал Санька,— пятиться не надо. Ты, видно, сам не знаешь, какой подарок Москве несешь. Царь не посмотрит, что ты в рваном зипунишке.
— Не посмотрит!—воскликнул хан.—Но до Москвы добраться надо. На чем? Всех лошадей съели, две худые кобылы остались. А у вас хворые да бабы. И ашать дорогой надо. Я деньги тоже потерял...
— Ну, пропади вы пропадом! — Ешка поднялся над столом.— О чем они глаголят?! О зипунах да лошадях! А на моей памяти двенадцать раз рати ходили на Казань. Сколь напрасно православных полегло! А если черемиса будет с нами, неверных одолеем. Народ, быть может, отдохнет от ополчений. Вот, берите!—И Ешка, сняв с шеи крест, положил его на стол.— Из чистого серебра!— добавил с гордостью.
— Тулуп мой продадим,— сказал Санька,— стерплю, чай, как- нибудь.
Ирина высыпала на стол горку денег и положила золотое колечко.
— Вот все, что скопила...
— От меня вот это!—Шигалей отстегнул от пояса нож в дорогих ножнах.— Он из дамасской стали.
— Выходит, надо топать к мужикам. На дровни, да на лошаденку хватит,— сказал Ешка, сгребая со стола деньги, крест и нож.— Да, вот еще — чуть не забыл. Тут мне недавно дали кошелек... Ну это — на еду.
— Спасибо, люди,— растроганно сказал Аказ.
— Спасибо скажешь там, в Москве.
Проснулся Янгин, в беспамятстве выкрикнул:
— Аказ! Аказ! Они идут! Стреляй!
Мамлей сказал:
— Недели две, а то и больше пролежат.
— Раньше на ноги поднимем. У молодых подолгу не болит. Пурга утихнет — тронемся.
СНОВА В МОСКВЕ
Третий год боярин Михайло Юрьевич Захарьин уж в Москве не живет. У покойного государя Василия Ивановича боярин был в большой чести, но умер великий князь — и многое изменилось. Елена Васильевна боярина недолюбливала и при жизни мужа, а как царь преставился, жаловать и вовсе перестала.
Когда бояре Вельские да Шуйские пришли к власти, совсем лихо стало Захарьиным. Сколько зла они сотворили, сколько бояр и воевод-доброхотов умершего царя изничтожили—не счесть! Дворы, веси и имения убитых брали себе, а Михайлу Юрьевича с младшим братом Романом чуть в темнице не уморили. А после того, как у бывшего царского окольничего Романа были отняты вотчинные земли, от обиды да лишений он умер, оставив.Михаиле сиротинку Настю — единственную дочь.
У боярина после вызволения из ямы остался всего один двор н Таруссе, где и живет сейчас Захарьин в безвестьи: что в Москве творится, не знает.
Племянница Настя выросла красавицей и умницей. Боярин на нее не насмотрится, только она ему теперь утешенье на старости лет...
Ныне князь-боярин проснулся рано и, помолившись богу, вышел на крыльцо.
Издавна заведено: сперва князь осмотрит ткацкую избу, потом посетит клети и амбары, побывает на гумне, заглянет в овин и, если дело идет своим чередом, возвращается на крыльцо, творит суд и расправу.
У крыльца боярина уже ждут. Впереди стоит мужик, боярин сразу видит: смерд из худых. Полушубок на нем потертый, пошит криво-косо, внизу выглядывают из-под овчин лоскутки посконной белой рубахи. Колпак, отороченный облезлой заячьей шкуркой, мужик мнет в руке.
Поклонившись до земли, говорит:
— Благодетель ты наш, к твоей милости... дал бы до новины осьмину ржи. Детишек кормить нечем. Не откажи.
— Недоимка по прежним долгам, поди, на шее висит, а ты снова «дал бы»,— ворчит князь и, не дожидаясь ответа, говорит ключнику.— Ежели долгов нет, насыпь ему из большой кади.
Двое дюжих слуг выводят к крыльцу низкорослого одноногого мужичонку. На шее — хомут. Это княжеский чеботарь Иванко.
— Ты опять в лихоимстве уличен?—качая головой, спрашивает князь.
— Хомут уволок с конюшни прошлой ночью,—говорит конюх.— Еле поймали.
— Стало быть, как работать, так у него одна нога, а воровать, так сразу пять. Любо! Посадить в швальне на цепь, пусть в хомуте до весны обувку шьет...
Вдруг загромыхало кольцо на воротах, кто-то настойчиво просился во двор.
— Отопри,— недовольно повелел боярин и, ковыряя в носу, стал ждать, кого нечистая принесла.
Ворота распахнулись, Михайло Юрьевич вздрогнул: к крыльцу неспешно двигался дьяк Шигоня Пожогин. Затряслись поджилки у боярина: Шигоньку по пустым делам не пошлют. Проворно сбежал по лесенке навстречу дьяку, гостеприимно распахнул руки.
Пока обнимались да целовались, служки в горнице приготовили стол с вином и яствами.
Выпив по чарке, долго глядели друг на друга, молчали. Потом Шигоня сказал:
— Постарел ты, Михайло Юрьевич, постарел...
— Хоть жив, и на том слава богу,— ответил боярин, невесело усмехаясь.— Ты скажи, что сейчас на Москве творится? Я чаю, не даром приехал?
— Москву сейчас не узнать,— Шигонька почесал за ухом, опрокинул в рот еще чарку,— теперь, слава богу, есть у нас царь.
— Неужто снова перемена?
— Молодой орел крылья расправил и державу в руки взял накрепко.
— Стало быть, возрос Иван Васильевич?
— Ой, как возрос! Семнадцатый годок идет, а правит — дай бог так и возмужалому править. Вельских и Шуйских прижал к ногтю. Недавно венчался на царство, а теперь жениться вздумал. На-ко вот, прочитай,— и Шигонька передал боярину грамоту.
— Ты уж сам прочти. Я глазами дюже ослаб. К тому ж, оконцы затянуло морозом.
Дьяк развернул свиток, прочел:
— «Волею царя и государя нашего Ивана Васильевича послана сия грамота князьям, боярам, воеводам и всем людям знатного рода.
И когда к вам эта наша грамота придет, и у которых из вас будут дочери-девицы, то вы бы с ними сейчас же ехали в город к нашим наместникам на смотр, а дочерей-девиц ни под каким видом не таили бы. Кто же из вас дочь-девицу утаит и к наместникам нашим не повезет, тому от меня быть в великой опале. Грамоту пересылайте меж собой сами, не задерживая ни часу».
Шигоня свернул свиток, сказал:
— Уразумел, Михайло Юрьевич?
— Понятно все как есть. Только-ить дочери никакой у меня нету. Не сподобил бог. Бездетным маюсь, и о том в Москве ведомо всем.
— Одного ты, боярин, не заметил: все бояре и князья грамоты меж собой передают сами, а к тебе я прислан. Спроста ли это?
— Спасибо за честь. Одначе и вправду дочери нет у меня.
— А племянница?
— Волю государеву рушить не могу, ибо в грамоте сказано только про дочерей.
— Хитер ты, боярин, но не ко времени. Быть твоей племяннице царицей — чует мое сердце. Государь великий самолично-повелел ей на смотринах быть. Где он видел ее — не ведаю, одначе мне сказал: «Захарьина-Кошкина племянница чтоб была в Москве непременно». А посему, не мешкая, собирайся сам, собирай Настасью и чтобы в полдень тронуться в путь. Спеши, боярин.
Настенька узнала о поездке в Москву и рада-радешенька. В Москве она была всего раз — гостила у сестры Алексея Адашева. Здесь и увидел ее молодой царь. Настя хорошо помнила тот вечер, когда Иван приехал к Адашеву. Боярышне казалось, что она незаметная среди других пригожих и нарядных, но царь подошел к ней, усмехнулся:
— Мила ты и бела, лебедушка, а глаза не вымыла. Так черными оставила. Ай, как нехорошо!
Настя слышала, что любит смущать молодых девиц острый на слово государь, и, чем больше те смущаются, тем больше он смеется над ними. Иногда до слез доводит. «Ну, я-то не заплачу»,— подумала Настя и самым серьезным тоном ответила:
— Прости, мой государь, в том не моя вина. Золой, песочком терла — не отмываются. Видишь, лихо какое!
Царь, помнит Настя, расхохотался, а потом неожиданно привлек к себе и быстро поцеловал в щеку.
И это не смутило Настю. Прикрыв щеку платочком, она сказала строго:
— Румяны-то нынче не дешевы, государь, и слизывать их за всяко просто не надо бы.
— Ой, смела!—удивился царь, а потом добавил:—И смела и весела. Вот только умна ли?—Иван все еще надеялся смутить боярышню...