— Ну! Кто такая?
— Палага. Кашеварка из нашей ватаги.
— Чирей тебе на язык!—ругнулся Ешка.—Да-ить она разбойница.
— Поверь мне, Ефимушка, Палага—редкой души баба. Сколь она с нашей ватагой исходила, ни одному мужику до себя дотронуться не позволила. Мне, атаману, и то однажды по шее черпаком ерыкнула—до сих пор знатко. Имею подозрение, что сия Палага, не глядя на четвертый десяток лет,—дева. А касаемо ватажных дел, так не ты ли сам говаривал: господь бог один и для разбойников, и для попов.
Так Палата стала просвирней. Высокая, упитанная, властная, она сразу прибрала к рукам все церковное хозяйство, завладела всеми приношениями. А какие просфирки стала печь—боже мой! Ко всему этому у Палати было большое сердце — ей непременно надо было кото-то жалеть, кому-то помогать, делать добро.
Ешку в первые дни выпарила в бане, сожгла завшивленные исподники, пошила новое белье, заштопала рясу, неведомо откуда приволокла перину и, напоив Ешку чаем с малиной, уложила на перину спать. Такое Ешка почувствовал блаженство, какого не испытывал ни разу в жизни. Размягчилась душа у Ешки, бродяжья осторожность притупилась, и... мышеловка захлопнулась! Разнесся по городу слух, что стала Палата попадьей. Надела на отца Иохима хомут и стала потихоньку затягивать супонь.
Перво-наперво запретила Ешке непристойно браниться, потом повелела звать ее матушкой, а сама величала Ешку батюшкой, как и принято в поповском обиходе.
Однажды сказала:
— О душе твоей, батюшка, жалобею. Дал бы ты перед алтарем клятву: зельем хмельным душу свою не поганить. Ежели любишь меня—не пей.
— Совсем?
— Ради надобности али праздника и господь бог наш превращал воду в вино. А ты, батюшка, инда без просыпу пьешь.
Ведь уластила, вредная баба, умаслила. Пошел Ешка к алтарю и дал клятву всуе хмельное не употреблять.
Санька живет в новосрубленной избе около большой башни, от Ешкиного дома далеко. Поручено было Саньке три сотни ратников и сказано, что должен он помогать духовному пастырю свияжскому в делах веры, а также храм божий, ежели надо будет, от язычников оберегать. Велено было подчиняться князю Акпарсу, который тоже жил во Свияжске и должен был нести охрану крепости и города. Не поставил его царь свияжским воеводой, сказав, что, мол, хоть и князь он, да не над кем ему, Акпарсу, княжить, что отныне черемисская земля—его земля.
Живет Санька с Ириной. Сестра еду готовит, управляет по дому. Газейку, спасенную под Казанью татарочку, отдали в дом князя Акпарса—служанкой.
Прямо надо сказать, житье у всех неважное. И вроде бы война кончилась, Казань одолели, спокойные дни пошли, а вот поди ж ты—нет на душе покоя у всех четверых: у Саньки, у Ирины, у Акпарса, у Гази. Все чего-то ждут, ждут в страданиях, в муках душевных. Все надеются, что вот-вот придет то главное, ради чего столько перенесено и столько пережито.
Санька четвертый десяток лет доживает, а все не женат. Гази из головы не идет. Смиренная, чистая и пригожая. Мучительно ищет Санька путей к сердцу татарочки, а их нет. В иное время нашел бы, постарался понравиться, а в сорок лет попробуй приглянись, когда девке чуть поболе двадцати. Ну, допустим, по сердцу пришелся бы ей Санька, а как же с верой?
Думает все это Санька про себя и молчит. Ирине ничего не говорит. Видит—у нее у самой горе. Князь Акпарс и вдовым оказался и свободным, а прежняя любовь, видно, забыта. Теперь в дом к Саньке заходит редко, на Ирину старается не глядеть. И видит Санька по утрам красные от слез сестрины глаза. Вздохнет Санька, ничего не скажет— у самого та же заноза в сердце.
Сегодня Санька воротился со службы поздно, не успел сапоги снять, глядь—гости на дворе. Поп с попадьей чинно шествуют к крыльцу. Санька выбежал встречать, а Ешка, увидев его, раскинул руки, пропел:
Я утром, вечером иду
К соседу на беседу.
И если он меня не ждал —
Зачем иметь соседа.
— Милости просим!—воскликнул Санька и провел гостей в горницу.
Попадья, раздевшись, поклонилась хозяину и сразу прошла в светелку к Ирине. Приоткрыла тихонечко дверь, огляделась. Над божницей лампадка разливает желтый свет. Уронив голову на вытянутые по столу руки, разметав косы, мучается сердечной болью Ирина. Палата подошла к ней, погладила ласково голову. Ирина поднялась, хотела улыбнуться нежданной гостье—не смогла. И снова заплакала, закрыв лицо руками. Попадья села супротив, спросила:
— Слезы льешь в три ручья, а отчего?..
Санька и Ешка тоже беседу начали.
Сперва они малость помолчали. Сидели друг против друга на лайках, застланных багряным сукном. Первый начал Ешка:
— Предался я ныне воспоминаниям, жизнешку прошлую переворошил... Помнишь, были мы в Чкаруэме...
— Да-а, трудны были эти два годика,—как бы продолжая мысль Винки, сказал Санька.
— Так вот я и говорю, жили мы в Чкаруэме. И помнишь: весь народишко веру нашу принял и кресты на свои груди возложил. А были мечи в наших руках?
— Доброе слово да дело.
— То-то и одо. А помнишь, как смело с мурзой они разговаривали, хлеб свой отстаивали, нас в обиду не дали. Слышал я, после нас много Япанча старался, одначе сеют там ныне по многим руэмам. А ведь у мурзы в руках меч, и какой меч. Стало быть, волю народную сломить не мог.
— К чему разговор твой, не пойму?
— А к тому, пропади оно пропадом, что Сильвестр-поп от имени владыки повелел весь черемисский край за един год привести под православную церковь и оставил для сей цели воинов с мечами. А меня взяло сумление...
— В мечи не веришь?
— Сумлеваюсь зело. Коль будем мы с верой насильничать, народ черемисский от нас отшатнется. А ежели приобщать к христианству посредством слов да дел добрых, сие потребует преогромного времени, пропади оно пропадом. И тогда...
— Тогда нам с тобой, отец Ефим, несдобровать. Тебя сана лишат, а меня в Тайный приказ.
— Стало быть, повеление владыки сполнять? Черемисских друзей наших, кои в скитаниях прошлых последним куском с нами делились, мечом под крест подводить? Людей, что с нами испили общую чашу крови под Казанью, ради веры в темницы бросать?
— Да разве руки на то поднимутся!
— Ах, пропади все пропадом! Думай, как быть. Думай, Саня, думай—ты же мудрый. Сильвестр-поп наказал весной гонца слать, с коим известить, сколь душ языческих в нашу веру обращено. По весне с нас ответ спросят, Саня.
Санька долго молчал, думал. Потом сказал:
— В этом многотрудном деле без князя Акпарса нам не обойтись никак.
— Ой, верно, Саня. Аказушко—он нам поможет...
В светелке Ирины—свои, бабьи речи. Попадья стоит над Ириной, уперев руки в бока, будто наседка над цыпленком.
— Дура ты, девка, дура. Да разве слезами горю поможешь! Да ныне с мужиками обходиться надо по-иному. Ежели их, прохвостов, ждать, они сами никогда к бабе не подойдут. В Микени- ной ватаге поживши, я ихнего брата, мужиков, вот как распознала. Их, чертей, надо брать за загривок да так, не отпуская, к венцу и вести. Ну, я ужо за это дело возьмусь, ты не реви, не реви...
— ...а нам, отец Ефим, одно осталось—грех этот на свои души взять. Господь бог нас поймет, простит.
— Стало быть, Сильвестра-попа со владыкой омманем?
— Обманем, коль ничего другого не остается. С помощью Аказа всех людей окрестим, а там пусть живут, как хотят. Кюсоты ихние трогать не будем—какой бог по душе, тому пусть и молятся.
— И да простит нас бог и святой владыка,—сказал Ешка и перекрестился.—Спасибо тебе, Саня, снял ты с моей души груз великого сумления. По сему случаю не мешало бы... что-то к зимней погоде в горле заложило. Я, чаю, у тебя имеется?..
— А матушка?
— Мы тихохонько. Кувшинчиком-то только не греми.
— ...Робость девичью свою брось,—заплетая Ирине косу, уговаривала попадья.— Тебе не семнадцать лет, родимица... И не смей мне перечить! На той неделе будь готова— мы с отцом Ефимом твоего князя так прижмем, он и пикнуть не посмеет. Ишь, супостат, веру православную принял, а над девкой измывается, как язычник. С мужиками надо...—тут Палата остановилась, шмыгнула носом, насторожилась. Еще раз потянула воздух.
— Ах они, ироды! Уже стакнулись!—и бросилась к двери.
Ешка только поднял вторую кружку, а из светелки выскочила
попадья, накрыла кружку пухлой ладонью...
Из гостей Ешка возвращался хоть и трезвый, но довольный. Сзади шла и нудно бранилась матушка.
Смерть Эрви неожиданно больно отозвалась в сердце Акпарса. Раньше ему казалось, что жена в душе верна Казани, ходили слухи, что там она тайно приняла веру аллаха. И Акпарс этому верил и не верил.
И совсем поверил Акпарс измене жены, когда нашли около нее яд. Тем более что днем позже приходила к Акпарсу Шемкува и отдала грамоту, в которой Эрви клялась в верности и повиновении Сююмбике. Колдунья подтвердила, что Эрви приняла веру аллаха и была послана казанской царицей вредить Акпарсову делу...
И вот пришла к нему слава, почести и богатство: еще больше стало друзей. В минувшую осень впервые не рыскали по черемисской земле сборщики ясака, впервые за много лет не свистела нал головой бейская нагайка.
Казалось, чего бы желать еще Акпарсу? Но, окруженный множеством друзей, Акпарс порой чувствовал острое одиночество. Где бы он ни появлялся, народ выражал ему искреннюю любовь и преданность, но не хватало любви. Любви одного человека. Все чаще и чаще думал Акпарс об Ирине, но говорить с ней о женитьбе не решался. «Еще не остыла могила жены, а я приведу в дом другую. Что скажут люди?» Так думал Акпарс и умышленно оттягивал решительный час. Чтобы не расстраивать себя, старался реже видеть Ирину, избегал встреч с ней.