Марш — страница 11 из 63

Он улыбнулся и покачал головой. Мы так мало знаем. Наша медицина — не меньшее варварство, чем сама война, которую мы обслуживаем. Когда-нибудь у нас будут иные возможности. Найдем растения, точнее плесневые грибки, которые будут излечивать заражение. Научимся восполнять кровопотерю. Фотографировать кости прямо сквозь ткани тела. И так далее.

Кстати, вы знаете, — помолчав, вновь заговорил Сбреде, — что боевых потерь у нас только тридцать процентов? И лишь два процента этих людей умирает от ран, нанесенных штыками и прочим холодным оружием. Мушкетная пуля оказалась гораздо страшнее рыцарского меча и всяких там прочих топоров и сабель. А семьдесят процентов гибнет от болезней. То легочных, то кишечного тракта — приблизительно в равных долях. Ведь микробной теории не существует. Луи Пастер кое-что опубликовал уже, но пока еще только экспериментирует. Да и санитарии как системы еще нет. Нет не только избирательно действующих на микроорганизмы препаратов, но и простых антисептиков. Уронив скальпель на пол, хирург споласкивает его сырой холодной водой. Во время операции может зажать в зубах. Местного обезболивания нет. Нет шприца: Правац только что изобрел его, но промышленно шприцы пока не производятся. Что касается заживления ран, то их затыкают мокрой нестерильной корпией и заматывают мокрыми бинтами, а потом смачивают, не давая высыхать. При этом конечно же нагноения возникают почти всегда. Даже термин такой бытует — «доброкачественный гной». И у всех поголовно — у 995 человек из 1000 — хроническая дизентерия. Сбреде вошел в дверь отведенной ему комнаты, кивнул и закрыл ее за собой.

Эмили замешкалась, поставленная его речами в тупик. Она почти ни слова не поняла. Или у нее что-то со слухом?

Она вошла в свою комнату, закрыла дверь, разделась и впервые за много ночей улеглась в мягкую постель. Но сон не шел. Какое там! Никогда прежде не встречала она мужчину, чьи мысли так поражали бы ее. Ведь она же образованная женщина! Разве не присуждали ей первые премии по литературе и французскому в подготовительном колледже Святой Марии для девушек-англиканок! На обедах, которые давал ее отец, после смерти матери она выступала за хозяйку. За их столом собирались выдающиеся юристы. Она прекрасно справлялась с ведением беседы, при том что разговоры частенько носили вполне философический характер. А этот доктор вызывает в ее сознании картины иного мира — мира, который она может наблюдать лишь издали, будто он то исчезает, то появляется в разрывах бегущих облаков.

Она лежала, вглядываясь в темноту. Постель была холодна. Одеяла не грели; она дрожала. И запах у этих одеял какой-то неприятный! Во время войны мужчины в форме занимают любой дом без зазрения совести. Она ведь и сама пострадала от такого вторжения, не правда ли? Но когда так поступает женщина, это странно. Старая дама, должно быть, просто приняла меня за шлюху, — подумала Эмили. Я на ее месте предположила бы то же самое. Я опозорила себя. А ведь раньше я никому и никогда не давала повода усомниться в моей порядочности.

Она села в постели. Что бы сказал об этом отец? Накатила холодная волна страха, проникла внутрь, скрутила там все тошнотой. Что на нее нашло, что за одержимость такая? Предпочесть эти скитания нормальной жизни! В тот момент она действительно испугалась, ее трясло, на глаза наворачивались слезы. Она вновь легла и натянула одеяло до подбородка. Утром надо будет как-то выпутываться, искать дорогу домой. Да, именно так она и должна поступить. Не место ей ни здесь, ни где-либо еще; только домой!

Проявив твердость, она сразу успокоилась. И стала думать о мужчине за стенкой. Слушала. Спит он или не спит? А то можно подумать, ему и вовсе сон не требуется! Однако от Сарториуса не доносилось ни звука. И света в его комнате не было, иначе она в окно видела бы отблеск, а так — нет, лишь темная тень какого-то исполинского дерева.


Сбреде добыл для нее верховую лошадь; теперь на марше они ехали рядом. Солнце взошло, когда проезжали лес высоченных сосен, прямых как мачты и зеленеющих лишь у самых вершин. У Эмили возникло такое чувство, будто это какое-то святилище; лошади и мулы ступали неслышно и даже скрип тележных колес доносился глухо — так мягок был слой бурой сосновой хвои на лесной почве. При свете дня в лесу по обе стороны от них она заметила движение — это перемещалось охраняющее их подразделение пехоты; солдаты мелькали среди деревьев, появлялись и сразу исчезали, словно старались им не мешать.

Во время долгого мирного продвижения по сосновому лесу ее вдруг осенило: есть! есть повод восхищаться мужчинами! Ведь как эти солдаты-северяне далеко от дома, от семьи! Но все равно упорствуют, идут и идут, как будто их дом — весь мир, вся планета. Тут до нее дошло, что Сбреде что-то говорит, и то ли она его слова воспринимает как собственные мысли, то ли ее мысли для него — открытая книга.

Признаться, мне уже не кажется странным жить по-походному, без привязки к какому-либо жилищу, просыпаться каждое утро в новом месте, — говорил он. — Куда-то идти, становиться лагерем и опять идти. Встречая сопротивление у какой-нибудь реки или деревни, сражаться. Потом хоронить погибших и снова двигаться вперед.

Весь свой мир вы носите с собой, — отозвалась Эмили.

Да, у нас есть все, что составляет суть цивилизации, — подтвердил Сбреде. — У нас есть инженеры, квартирмейстеры, интенданты, повара, музыканты, врачи, плотники, прислуга и пушки. Впечатляет, правда?

Не знаю, что и думать. Эта война отняла у меня все. И символ постоянства теперь видится мне не в городских фундаментальных строениях, а в том, что не имеет корней, что странствует как перекати-поле. В том, что течет. Весь мир текуч.

Что ж, пожалуй, текучесть в нем и впрямь преобладает, — подтвердил Сбреде.

Да! Да!

Но, отдавшись потоку, ты в безопасности.

Да, — прошептала Эмили, тут же почувствовав, что этим она открылась ему, выдала о себе нечто интимное, страшно секретное.

А вдруг мы всего лишь часть какой-то иной, нечеловеческой формы жизни? Представьте себе гигантское членистое тело, движущееся посредством сокращений и растяжений со скоростью двенадцати или пятнадцати миль в день, этакое чудовище с сотней тысяч ног. Оно полое внутри, имеет щупальца, усики, которыми исследует дороги и мосты, перед тем как ступить на них. Такими усиками служат ему всадники на лошадях. И оно пожирает все на своем пути. Армия — это огромный организм, управляемый крохотным мозгом. В качестве которого выступает генерал Шерман; правда, я лично не имею чести быть с ним знакомым.

Не уверена, что генерал был бы польщен, услышав, что о нем говорят в подобном тоне, — серьезно произнесла Эмили. Потом рассмеялась.

Но Сбреде явно понравилось придуманное им сравнение. Все приказы относительно наших масштабных передвижений исходят из этого мозга, — продолжил он. — Через генералов, полковников и младший офицерский состав они передаются всем нам как единому телу. Офицерский корпус — это нервная система чудовища. И каждый из нас — а нас шестьдесят тысяч человек — не имеет ни другой цели, ни другого смысла существования, кроме как быть клеткой тела гигантского чудовища, которое должно ползти вперед и все на своем пути пожирать.

Но как же вы тогда объясните назначение хирургов, чья работа лечить и спасать жизни?

А кому еще лечить бедное чудовище? Если же медицина не помогает, смерть имеет значение не большее, чем гибель клеток любого организма, который всегда легко заменяет их новыми клетками.

Опять это слово — клетки. Она взглянула на него с недоумением.

Сбреде ехал с нею рядом, бок о бок. Это такие структуры, из которых состоят наши тела, — сказал он. — Называются «клетки». Первичные элементы живого, различимые только под микроскопом. Разные клетки выполняют разные функции, а вместе они составляют ткани, органы, кости или кожу. Когда одна клетка отмирает, на ее месте вырастает другая. Он взял руку Эмили в свою и посмотрел на нее. Даже эпителий руки мисс Томпсон имеет клеточное строение, — сказал он.

И глянул на нее этими своими пугающими, голубыми как лед, глазами, словно хотел убедиться, что она поняла. Эмили вспыхнула и почти сразу отняла руку.

Что ж, поехали дальше. Но она была счастлива необычайно.

VIII

Мокрые и несчастные, они стояли на угловой башне форта, дождь хлестал по их плечам, со шляп вода струями лилась за шиворот.

Ч-черт, — сказал Уилл, — я им чуть было не сказал, кто я на самом деле.

Ага, — проговорил Арли, — что мы, переодетые, скрывались и только того и ждали, когда придут свои. Всеобщий восторг, объятия, поцелуи.

Конечно, а так опять мы из-за тебя в заднице! Не станешь же ты говорить, что наше положение лучше, чем у тех бедных янки, которых нам приказано стеречь? Едим те же помои. Должны стоять тут под дождем без крыши над головой в точности как и они. Так в чем же, черт возьми, разница?

Уилл, малыш, ты не понимаешь!

А он еще и револьвером мне в башку тыкал, требуя клятвы в верности опять своим же! Как будто я — это уже и не я. Неудивительно, что их доверие к нам не идет дальше того, чтобы позволить нам здесь без толку мокнуть.

А ты бы что на их месте сделал? Нельзя же верить человеку, который принес присягу, когда ему приставили к виску револьвер!

Что ж, зато ты опять среди своих. Ты же хотел этого. Я как-то не заметил, чтобы ты воспылал к синему мундиру такой уж любовью.

А что? Надо было мне сказать: капитан, я такой же конфедерат, как и вы. Меня зовут рядовой Уилл Б. Киркланд из Двадцать девятого пехотного полка Армии Северной Каролины. И не надо мне револьвером в башку тыкать.

Ага. Так бы тебе это и сошло!

Да запросто. Нам были бы рады и пристроили бы на теплое место.

Да он несколькими вопросами все бы вызнал — в том числе и об отсидке в милледжвильской тюрьме за то, что ты из этого твоего Двадцать девятого полка драпануть пытался! Да еще всплыло бы, что я в боевой обстановке спал на посту.