Марш экклезиастов — страница 30 из 69

— Друзья мои, это недоразумение, — ласково заторопился монах. — Я тут ни при чём. Сам я здесь чужой. Попал в больницу города Халеба, подорожные грамоты украли, помогите, чем можете!

Немой на это ничего не ответил, а напарник его ответил, но как-то уж так по-своему, что брат Маркольфо ничего не понял.

— Они хотят, чтобы ты им виночерпием служил на пиру, — угрюмо перевёл Сулейман из Кордовы. — А меня этот обманщик всё-таки боится!

— Не я выбрал себе участь, — облегчённо развёл свободными руками толстяк.

— Только ты не радуйся: с виночерпиями у нас знаешь как поступают, когда напьются?

— Так ведь я не юный отрок, — с надеждой предположил бенедиктинец.

— А когда сильно напьются? — злорадно сказал поэт.

Но разбойников, видно, не шибко радовал вид монашьих телес — ему даже бросили колом стоящую рясу, чтобы не портил трапезы.

Сами же злодеи напялили на себя всю выигранную у Абу Факаса одежду, что была в тюках, причём было видно, что дети пустыни ничего такого сроду не носили, и поэтому стали являть собой зрелище, в иных обстоятельствах смехотворное. Один Абу Наиби выглядел прилично в китайских шелках и венецианском бархате.

Но брат Маркольфо и отрепьям был рад: суетился, подобно каплуну, вокруг разбойничьей макамы, раздавал золотые чаши, предварительно протерев каждую рукавом грязной рясы, мастерски запрокидывал бурдюки, безошибочно попадая струёй багровой влаги в драгоценные вместилища, раскладывал на серебряных блюдах сладости, именуемые арабами «халявой». На костре шипел молодой барашек, которого недавние богачи собирались зарезать и слопать на первом же привале, но не успели…

Вот только самому виночерпию ничего не досталось — ни кусочка, ни глоточка…

Раздобрившийся Абу Наиби взял полную вина чашу и подошёл к связанному сопернику.

— Не надо — ему Пророк не велит! — закричал монах. — Не пей, добрый синьор Сулейман, потом жажда замучит!

Подбежавший разбойник двинул его по толстой роже, потом подумал — и снова привязал накрепко к спине Абу Талиба и к тому же обломку мачты. Видимо, услуги виночерпия стали шайке в тягость.

Тем временем немой поднёс чашу к потрескавшимся губам поэта, поводил её краем туда-сюда, а потом расхохотался, самолично опростал вместительный сосуд, плюнул Абу Талибу в лицо и пошёл пировать.

С глубокой завистью глядели на пир злосчастные дети Сасана. Через некоторое время, прошедшее в чавканьи и рыганьи, Абу Наиби встал, словно собираясь сказать здравицу, но, видимо, вспомнил, что нечем, покачался-покачался да и рухнул прямо в костёр лицом. Полетели искры, но сотрапезники не торопились помочь своему товарищу — нет, пожалуй, предводителю.

— Во набрались-то, — восхищённо сказал бенедиктинец. — Его же и басурмане приемлют, несмотря на запрет… Разморило их на солнышке…

— Что-то здесь не так, — сказал совершенно осипший Сулейман аль-Куртуби и потянул носом.

К дивному аромату барашка примешались запахи горящей ткани и менее лакомой, чем барашек, плоти.

— Не завидую я его пробуждению, — сказал брат Маркольфо. — И без того рожа была неказистая…

Солнце пошло на закат, когда Абу Талиб воскликнул:

— Я понял! Они никогда не проснутся! Коварный Абу Факас отравил вино! Скоро его слуги придут по нашим следам, чтобы забрать верблюдов и золото… Аллах, если мы не освободимся, они нас, не мудря, зарежут… О, как справедлив всевышний! Мы отомщены, но не спасены…

— Да, — вздохнул монах. — Скрутили нас на славу, а снасти корабельные, недавно просмолённые, крепкие… Плавали, знаем!

— Больше всего на свете ненавижу отравителей! — крикнул поэт. — Я поклялся убивать всякого отравителя, что встретится на моём пути, пусть он даже окажется враг моих врагов! Первое, что я сделаю, коли буду жив — доберусь до Абу Факаса!

— При чём тут Абу Факас, — монах мотнул головой и произнес несколько слов на ломбардском наречии.

…Судьба, судьба — и цепь, и крылья!


В ожидании парабеллума


Из разговоров я решил ошибочно, что Крис живёт в каком-то охраняемом посёлке повышенной мажорности. Оказалось: с точностью до наоборот: это был дом хоть и в центре, можно сказать, но повышенной не мажорности, а обшарпанности… в общем, верно говорят: Москва — город контрастов.

Наверное, дом этот даже врос в землю, потому что из парадной на площадку пришлось спускаться.

Дверь, впрочем, производила впечатление. Правда, не тогда, когда я на нее смотрел, а когда она открывалась. Беззвучно и тяжело, как бронированная…

Ни заявленной охраны, ни домработницы на месте не оказалось. Мы вошли, отперев дверь ключом.

В квартире пахло многослойно и сложно. И вообще квартира была ещё та. Булгакову бы её показать.

Прихожая огромная, как полноценная комната, только без окон. Рядом с входной дверью стоял высоченный, до потолка, платяной шкаф — с виду двухсотлетний, не меньше. За шкафом прихожую наполовину перегораживал канцелярский стол с водружённым на него допотопным телевизором. Налево виднелась довольно тёмная кухня (оттуда пахло съедобно, но эта была не та пища, о которой мечтаешь), а дальше шёл коридор — налево и направо, — с дверями, и все были закрыты, кроме одной.

Саксофон действительно лежал поперёк старого продавленного кожаного дивана, и при виде инструмента Тигран присвистнул. Я ни черта не понимаю в музыкальных инструментах, но этот действительно был настоящий. Вот не знаю, чем он отличался от прочих… но отличался.

— Дайте-ка я, люди, — кашлянул Тигран и отстранил нас с дзедом. Он поднял с пола старый истёртый до белизны футляр и, шоркнув ладонями о штаны, тихонько положил в мягкое синее суконное нутро саксофон — будто боялся разбудить его. Потом он взял футляр…

— Стоять, — негромко сказали из коридора. Я оглянулся. Смерть смотрела на нас внимательными неприятными близко посаженными глазками двенадцатого калибра. Ниже глазок была длинная синяя юбка и широко расставленные ноги в тяжёлых скинхедовских ботинках. — Руки вверх.

Тигран помотал головой и покрепче прижал футляр к груди. Мне нечего было прижимать, поэтому я руки приподнял — невысоко, а так, будто ушки показываю. Дзед Пилип же руки развёл широко-широко и расплылся в неполнозубой улыбке:

— Дора Хасановна! Ну вот и встретились наконец! Я тут вовсю соскучиться успел!..


СТРАЖИ ИРЕМА
Макама седьмая

…Сперва они изо всех сил старались освободиться, дотянуться зубами до верёвок, обломить окончательно мачту, взывали даже к верблюдам, но те, при всём своём уме, не могли понять, что от них требуется.

Потом они долго молились, обнаружив при этом глубокие познания в вопросах своих единственно правильных вер.

Наконец Абу Талиб сказал:

— Это наша последняя ночь… О, шейх Барахия, сколько раз я говорил эти слова андалусским красавицам, а теперь вынужден обращаться к упрямому иноверцу!

Бенедиктинец, вообще-то от природы не склонный к унынию, добавил:

— Да, в такой переплёт я не попадал даже в обители Санта-Клара. Кстати, там меня тоже собирались оскопить, но одна юная послушница… Господи, ну договорись ты с ихним Магометом! Хрена ли делить? К дьяволу юную послушницу со стилетом! Я согласен даже на старуху с тупым ножиком, лишь бы не с острой косой…

На чёрное небо сахры высыпали все звёзды, сколько их было в загашнике у мироздания — какие из любопытства, а какие хотели милосердно попрощаться с обречёнными странниками. Явились и Дракон, и Кайкавус, и Лающие, и Чаша Нищих, и Обладательница Трона, и Коленопреклонённый, и Большой Конь, и Прикованная Женщина. Только луна выказывала всем своим светом совершенное равнодушие.

— Может, опять полаять? — безнадёжно предположил монах.

Но тут с другой стороны корабля раздались и тявканье, и конское ржанье, и верблюжий рёв.

— Шакалы пришли, — равнодушно сказал Сулейман.

— Не погрызли бы они наших верблюдиков!

— Не бойся за благородных животных, — сказал Абу Талиб. — Они наверняка не привязаны, как и разбойничьи кони, — отобьются копытами. У шакалов и без них нынче добычи полно…

— Отчего же они не ушли?

— Наши кони и верблюды верны хозяевам, иначе нельзя…

— Интересно, кони-то хоть стоящие?

Потом иссякли даже пустопорожние слова, с помощью которых дети Сасана пытались отогнать страх неминуемой гибели — скорой, если с рассветом придут убийцы с подворья гнусного Абу Факаса, или мучительно долгой, если не придёт никто.

— У нас перед смертью принято исповедоваться, — сказал брат Маркольфо. — Я имею право принять твою исповедь… Э, да кабы у меня были руки свободны, я бы запросто тебя окрестил, исповедовал и соборовал, хоть и без святых даров! Странствующим и путешествующим можно. Чуть не повезло тебе: мог бы с оказией в рай попасть, да со связанными руками не больно-то окрестишь…

— Бабушку свою окрести, — огрызнулся аль-Куртуби. — Аллах свидетель, обидно пропадать, оказавшись у самой цели… Разве что рядом с нами вдруг забьют из песка священные источники Земзем и Сальсабиль…

— Достаточно лживых недомолвок, — устало сказал брат Маркольфо. — Не будем позориться перед небесами. Есть у испанцев, которых изгнали вы из прекрасной Андалусии, такое выражение — momento de verdad, «момент истины». Считай, что он настал. Поговорим теперь о затерянном городе…


…Что можно сказать о затерянном городе?

Сперва ты услышишь о нём — или из материнской колыбельной, или от рассказчика на базаре, или на бедуинской макаме, или в диване мудрецов, или умирающий путник на пороге твоего шатра прошепчет, прощаясь с этим миром:

— О Ирем Зат-аль-Имад! О Град Многоколонный!

Потом он всего лишь на мгновение покажется тебе на самом окоёме сахры, но ты до мельчайших подробностей увидишь, услышишь и запомнишь сахарный мрамор столпов его, тёплые плиты мостовых его, фонтаны его, бьющие выше колонн, обвитых плющом, розовые сады его, струнные переливы музыкантов его, тонкие голоса дев его, негромкие речи мудрецов его, огненные полёты ифритов его…