стью великой получил известие о рождении сына твоего что он здоров и цел..» Ведь полезной информации в ней ровно ноль. Разве что — «здоров и цел», если это относится к отцу. К моему удивлению, поганец смутился и сказал, что над этим он ещё работает.
Соврал. Он уже тогда всё продумал и затем под большим секретом поведал свою гениальную теорию по очереди всем, кроме меня. Видимо, понял, что на этот раз я его просто убью.
Лёвочка считал, что отец требует меня для ритуального жертвоприношения.
Ну и кто он после этого?
Да, вот что существенно: когда Тигран возил письмо на экспертизу, там его (письмо) из-под стекла на секунду извлекли, полосочку с края отрезали и снова письмо под стекло засунули, сказали: молодцы, всё правильно делаете, но так оно у вас ещё две недели будет сохнуть, а вдруг стекло разобьётся, а вдруг плесень, давайте лучше мы его вам в вакууме высушим — и быстро будет, и безопасно. Тигран тогда сказал: посоветуюсь. Посоветовался. Лёвушка исцарапал подбородок, но решил наконец — а давай. Хуже не будет.
Сушить письмо повезли мы с Хасановной. Уже заранее обо всём договорились, так что и ждать не пришлось. Заняло это всё с полчаса: пергамент наш заморозили жидким азотом под стеклянным колпаком, потом из-под колпака газ откачали, потом впустили снова, сухой и тёплый. Наконец-то я сам взял в руки это письмо…
Ребята, которые это нам устроили, сказали, что держать его лучше всего в какой-нибудь картонной папке или завёрнутым в кальку, но ни в коем случае не в пластик. Пергамент должен дышать.
Мне показалось, что шрифт после просушки стал более чётким, и даже там, где чернила (или тушь — чем тогда писали?) стёрлись, заметен след пера.
А на обороте записки изображена была — вернее, вытиснена — менора, семисвечник. И я вдруг подумал, а не ради ли этого рисунка отец и отправил записку? Может, мы её всё это время не с той стороны читали?
Но самое забавное произошло уже дома. Записку взяла Ирочка и посмотрела на просвет. Она сказала, что сегодня видела её, эту записку, во сне — в виде огромного ковра, — и на ней стояли и горели свечи, много маленьких чёрных свечек. Так вот, на просвет стало видно, что под некоторыми буквами проколоты маленькие дырочки…
Вот так это выглядело:
Человеку свойственно осложнять себе жизнь. Я положил записку между толстыми рыхлыми картонками, где ей теперь предстояло жить, и спрятал в кожаную папочку… впрочем, это мог быть и бумажник… не знаю. (Что-то как раз нужного размера, очень солидное и стоившее четыреста долларов. Хасановна расплатилась платиновой «Визой» с презрительным шиком…) И стал ждать эксперта. Это вместо того, чтобы самому… Дело в том, что, когда мы с Хасановной возвращались, её перехватил взъерошенный сверх обычного поганец; по телевизору только что сообщили, что давно объявленный и широко разрекламированный (ни разу не слышали) «народный аукцион» в пользу борьбы с пожарами Москвы (или восстановления после пожаров, не помню) перенесён на сегодня, на четыре часа ( с какой даты и какого времени, Лёвушка не знал). Так вот, когда показывали выставленные для продажи предметы (которые принёс тот же самый народ, который должен будет их покупать; похоже, что изобретён и проходит испытания вечный двигатель третьего рода) — когда показывали предметы, Лёвушка узрел среди них яшмовую чашу в форме выеденного яйца…
13
Любая, даже самая сложная проблема обязательно имеет простое, лёгкое для понимания, неправильное решение.
— И всё-таки это именно карта, — сказал Шаддам. — Ирэм с высоты птичьего полёта. Если мне не изменяет моё чувство пространства, мы находимся вот здесь…
— М-да… — покачал головой Николай Степанович. — Большой город.
— Да, это был большой город, — протянул Шаддам с чуть уловимой тоской в голосе. — Даже сейчас он произвёл бы впечатление…
Карта была выполнена странно и непривычно: в ракурсе три четверти и с гипертрофированной деталировкой, из-за чего при взгляде издалека всё сливалось в муаровый фон, а при взгляде вблизи внимание концентрировалось именно на деталях, неуловимо знакомых, а потому привлекательно-загадочных. Время выцветило рисунок, линии истончились и обессмыслились, но всё-таки при сильном напряжении глаз и восприятия можно было — на время, на несколько секунд, — поймать и задержать общий план, смысловой каркас изображённого, что-то успеть понять…
Ирэм имел вид оперённой стрелы, перечёркнутой в нескольких местах более или менее короткими (в сравнении с длиной древка) перекладинами, и с наконечником, более всего напоминающим вычурное навершие какого-то варварского знамени. Не менее замысловатым было и оперение: несколько концентрических полуокружностей, соединённых истончённым хвостовиком. Вот где-то здесь, где заканчивался хвостовик, вот в этом крохотном колечке, что ли, они и «высадились»?..
Шаддам утверждал, что да.
— И сколько же километров?..
— Я думаю, не меньше восьмидесяти, — сказал Шаддам. — Если пойду один я, то всего за день…
— Нет, Шаддам. Нет. Не будем разделяться. Торопиться нам, сами понимаете, особо некуда…
— Костя тоже очень прилично ориентируется здесь.
— Дело не только в моём топографическом идиотизме… — Николай Степанович потеребил ухо. — Вам не кажется, что мы — здесь — все, каждый — лишились какой-то существенной части личности? И только все вместе мы сколько-нибудь полны? Я не знаю, это свойство места или что-то ещё…
Шаддам надолго задумался.
— Да, — кивнул он и встал. — Я действительно что-то подобное чувствовал, но не мог сформулировать. Я — только часть самого себя… И это не самая лучшая часть. Интересно, где всё остальное?
— Вот и я хотел бы знать… Пойдёмте в сад.
Садом почему-то стали звать центральное помещение, где «робинзоны» собирались, когда не спали и не уходили в экспедиции. Наверное, раньше, при живом городе, здесь действительно был сад; сейчас же — просто скопище нескольких десятков каменных кадок и горшков, набитых спёкшейся в бетон землёй; растения рассыпались в прах. Между кадками и горшками стояли массивные скамейки, похожие скорее на причудливо обкатанный прибоем плавник — они казались природным творением, но сидеть на них было исключительно удобно.
Там уже сидели почти все — кроме Армена, у которого заканчивался сон. Эту напасть — неодолимый сон в определённое «время» — пока ещё никто не смог осилить, кроме Нойды — её, похоже, многое из здешнего просто не коснулось.
— Пользуясь тем, что я здесь самый старший по положению, — начал Николай Степанович, — я принял волевое решение. Мы попытаемся дойти до ворот города, а затем — пересечь пустыню. Согласно преданию, считается, что это невозможно сделать. Попробуем. И ещё: есть опасения, что город будет пытаться разлучить нас, пустить по разным дорогам. Так вот: на провокации не поддаваться, идти сплошной группой. На всякий случай — в связке. Как на известной картине Брейгеля…
Появился заспанный Армен. Лицо его было отёкшее, кожа — сероватая.
— Я пропустил что-то важное? — спросил он.
— Нет, — сказал Костя. — Просто выходим в поход.
— Ага. Сейчас?
Все посмотрели на Николая Степановича.
— Нет, — сказал он. — Надо чуть-чуть подготовиться. Завтра. Идиятулла, у меня к вам пара вопросов…
Сперва шаир, впервые пришедший в столицу халифа, слагает стихи «фи махд» — в похвалу Багдаду.
Потом шаир, непременно избитый и ограбленный, слагает стихи «фи замм» — в порицание Багдаду.
Наконец, шаир, освоившись, просто начинает жить в Багдаде, а стихи слагает либо по случаю, либо по вдохновению.
Аллах велик — и Багдад велик! И всё в нём есть! Пока осмотришь все его чудеса, ан жизнь и кончится!
Но сначала нужно войти в Багдад, а это не такой город, чтобы пускать туда всякого.
Синдбад аль-Баххар — не всякий: он без барыша не возвращается, и стражники у ворот, несомненно, от этого барыша что-нибудь да получат.
Поэтому караван капитана приветствовали громко, цветисто и от чистого сердца. Моряки скалили в ответ зубы и поражали нарядностью одежд. Скромнее всех выглядели брат Маркольфо и Сулейман Абу Талиб — да они и не хотели привлекать к себе внимание. Довольно и того, что великодушный мореплаватель вернул им оружие и добавил достаточную — о, вполне достаточную — сумму. Хватит на первое время!
Они и держались скромно, плелись в самом хвосте каравана. На них и внимания почти никто не обратил бы — ведь случалось Синдбаду приводить в столицу и псоглавцев, и громадных обезьян, и медных птиц — неужели не пройти за компанию двум простым мошенникам? Они бы и прошли…
— Э, постой! — воскликнул вдруг юный сотник (поистине, юные сотники самые бдительные). — Ты, ты, в высокой шапке!
— О Аллах! — шёпотом взвыл Абу Талиб. — Столько лет прошло! Откуда бы мальчишке знать великого…
Юный сотник меж тем уже разворачивал свиток:
— Всё в точности! — воскликнул он. — «На лбу разбойника имеется белое пятно, видом своим напоминающее как бы букву „даль“… Он! Хватайте злодея! Давно мы его поджидаем!
Поэт, ни мгновенья не медля, смахнул с головы приметную шапку дервиша и вонзился в толпу.
Брата Маркольфо к тому никто не нудил — скорее всего, в свитке о нём вообще ничего не говорилось, — но он тоже весь как-то съёжился и устремился вслед за спутником, не отставая ни на шаг.
— Держите их! — вопили стражники.
Жители Багдада ничем не отличаются от жителей иных городов: коли стражники ловят кого-то, значит, это хорошие люди! Потому что плохих никто не ловит, они сидят себе спокойно во дворцах, в казармах и в лавках. Наоборот, стражникам норовят подставить ногу, указать ложное направление, а то и пинка отвесят при случае — поди угадай потом оскорбителя! Но и то сказать: сами виноваты. Вот если бы стражники были едины со всем народом, тогда другое дело. Тогда бы народ сам, своими народными вот этими руками…