Не помнил, как очутился на улице. Под фонарями порошил снежок.
За спиной послышались шаги. Кто-то тронул за локоть.
— Товарищ лейтенант, — зарокотало в ушах, — а я думаю, куда он пропал? Был впереди, и нет… Чужой же город… Ну что вы, в самом деле? Так же нельзя… — Настойчиво и осторожно старшина тащил его за собой, голос гудел ласково, как сквозь подушку. — Мы же не у себя дома… Всякие тут типы… Друг? Что? Я все понимаю. Бывает… В праздник не грех, но надо же знать меру.
Возле бара Елкин с трудом высвободился.
— Постойте. Надо найти Лиду.
— Мы ее с Ветровым встретили. Да она спит на третьем боку. Клянусь вам. Ну что я, буду врать? В моем возрасте!..
9
Воздух в спальне казался густым, как тушь. На душе у Елкина было пусто. Словно он что-то потерял, мучительно ищет и не может найти. Как глупо все получилось. Встретились, называется. И ребята не хотят его понять — объясняй не объясняй.
— Все это, конечно, сложно, — подал голос Валерий, лежавший рядом. — Война многих сломала, но согласись, Сеня, трудно защищать человека, который не спешит домой из концлагеря.
— Нет у него дома! — огрызнулся Елкин. Он гнал сомнения, выжимая их из сердца, как яд. — И нет справки, что он не верблюд.
— Погоди, — буркнул Ветров, — я ему дам справку. Проверят, что он за птица.
— Донесешь?
— Знаешь что! — Валерий неожиданно приподнялся на локте, и Елкин увидел над собой похолодевшие глаза. — Имей такт, если ты уж столь либерально воспитанный. У Ветрова тоже нет дома — детдом. И родителей он не помнит, сожгли живьем, кулачье! А человек, что бы там ни было, — я его отлично понимаю! А ты! Что это за доброта? Слепота, в лучшем случае, а то и хуже. Моральное разгильдяйство. И даже безотносительно к твоему другу. Подумаешь, жертва! Я и школу не кончил, и из ребят мало кто — пошли в горы, рюкзаки таскают с минералами. Был у нас дядя Вася, из политзаключенных. Так он пять приисков открыл, для фронта! А если бы все, как твой… в трудный час?
В наступившей тишине голос Валерия прозвучал уже спокойно, сухо:
— Родина — это ведь в самом деле мать. Матерей мы не выбираем и не предаем.
— Во-во, — буркнул Ветров, — может, у него кровь на руках. Тогда как?.. Всякое охвостье на нос вешаешь. И Лидку еще припутал! — Голос у него сорвался. — Ты ее не путай, понял?
— Ах, вот оно что…
В тишине было слышно частое дыхание Ветрова. Какое-то время все молчали. Тикал будильник, да за окном скрипуче протопали шаги караульной смены. Валерий поднялся, вытащил из-под нар чемодан, порылся в нем.
— Тоже мне Новый год, — сказал он, усаживаясь на стул. В руке у него поблескивал какой-то флакон. — Все расползлись. А мы с капитаном зато Москву слушали.
— Я гулял? — сказал Ветров. — Из-за него, цацы, мерз лишний час… Может, за Лидкой сходить. — В полумраке глаза его странно блеснули. И не дожидаясь ответа, поднялся.
Казалось, он отсутствовал вечность. Скрипнули нары под его тяжелым телом.
— Не хочет, — хмыкнул он невесело, ударяя кулаком подушку.
— Ну и ладно, — вставил Елкин, вдруг радуясь. — Будет мальчишник. Хотя — уже час.
— Вот, еще из дому, — сказал Валерий. — Мамаша дала растираться от простуды. Но ради такого случая…
Они пересели поближе к освещенному фонарем окну.
— Есть тост, хотя и не новый, — сказал Валерий очень тихо и торжественно. — За жизнь!
— Неплохо, — буркнул Ветров.
— Не перебивай! Так вот, я уверен, что мы доживем до победы. Невозможно вот так взять и исчезнуть. Да, да, не смейтесь, — добавил он, хотя никто и не думал смеяться, а Елкину было и вовсе тошно. — И хорошо бы нам не расставаться после войны. Приглашаю вас к себе. В гости. — Он улыбнулся мечтательно, совсем по-детски. — Сибирь — удивительная страна, с огромным будущим, это уж точно. Заворачивается огромное дело, город совершенно новый, море, лес и солнце, и всем найдется дело. Мамаша ужасно обрадуется…
— Я могу, — кашлянул Ветров, — вольная птица. Выпьем за твою мамашу.
— За мою? — голос Валерия дрогнул. — Хорошо. И за Сенькину. Ну, будем!
Звякнули стаканы.
Елкин пил, смывая горечь, стараясь приобщиться к тому светлому, к той прямоте и ясности, что витала сейчас в тягучей полутьме их времянки, убедить себя, что именно так и должно быть, а в душе не переставал мутиться осадок, и было мучительно обманывать себя, чувствовать, что ты не до конца искренен — это было как напасть, хуже худшего, горше смерти…
Потом все легли. И во сне его мучили кошмары.
…— Я же верю тебе, верю! — кричал он в бреду сквозь метель Вадиму, точно примерзшему спиной к стене бара. — Есть репатриационный пункт, Бещев сказал… А там будь что будет… Не так уж дорого взамен чистой совести… Но сознание, что ты дышишь, живешь, как все… Я не лгу, пойми… потому что сам поступил бы так, только так.
И отшатнулся…
— Ненавижу!!! — беззвучно кричал искаженный рот. — Вас! Всех!
И вдруг, схваченный метелью, замелькал, кувырком покатился с горы, к реке, к темным опрокинувшимся звездам, словно в пропасть. Оттуда вдруг донесся прерывистый, пронзительный крик, поднял, подбросил на нарах.
— Тревога-а! Па-дъем!!!
В серой рассветной мгле мелькали пряжки ветровской портупеи, руки, вдеваемые в рубаху. Валерий уже натягивал шинель.
— Быстрей, Семен, — сказал он, бросая ему одежду. — Через час выступаем.
10
Влажный, бреющий ветер, пахнущий морем. И — дорога, дорога, дорога…
Скользкая, бугристая, по высокой, как дамба, насыпи. Черный меч, разрубавший надвое рябые, протаявшие за ночь поля. Что-то нес он на своем острие, вонзавшемся в рассветную мглу. Где-то там, за синей полоской лесов, в незнакомом немецком городке расположился штаб наступавшей армии — конец и начало пути; там автоматчиков ждал новый приказ.
Рота шла плотно, неспешным свободным шагом. Ни шуток, ни песен. Только шарканье сотен подошв да легкий скрип армейской двуколки, замыкавшей колонну.
В двуколке меж двумя термосами горбился Бляхин. Время от времени он доверительно наклонялся к Бещеву. В тишине слышался прыскающий смешок. Улыбка трогала сомкнутые губы капитана.
Висела тревожная тишина. Внезапно пошел снег — липкий, густой. Сбоку вырос черно-коричневый столб — указатель с прибитым фанерным щитом: «Путь в логово зверя!»
Дамба резко пошла под уклон, и вдруг… открылось поле недавнего боя.
Повсюду валялись опрокинутые машины с черными крестами на кузовах, колченогие повозки, орудия, танки с беспомощно задранными к небу траками искореженных гусениц. Снежные, мертвые волны в кляксах минных разрывов, развороченные ящики с просыпавшимися в снег цветными, как елочные конфеты, бронебойками. И люди. Они лежали в шишковатых касках, в одиночку и группами, засыпанные снежком, руки со скрюченными пальцами, ноги в сапогах и без сапог, торчащие из сугробов, как мерзлые ветви.
Капитан, спрыгнув с двуколки, пошел впереди. И Елкин старался смотреть только в его широкую спину. Ему казалось, что и другие смотрят туда же. Сотня глаз в одну точку, как в маяк и путеводитель.
— Крепенько поддали, — сказал кто-то. Кажется, Королев.
— Гляди, ребята, буржуй загорает!
У подмятой танком роскошной рессорной коляски Семен увидел труп немца. Видимо, эвакуировался и попал в самое пекло. Он лежал на белом снегу, умиротворенно выставив огромное, обтянутое жилетом брюхо со свисавшим брелоком, а ветер шевелил седые прядки волос на морковно-сытом лице: ни дать ни взять подгулявший бюргер, решивший передохнуть на полпути до усадьбы.
— Важный мужик, братцы.
— Пудов на семь. Поел на веку сала.
— Видать, не впрок пошло.
Впереди, на западе, краснели подсвеченные заревом облака, и уже доплывали взрывы — глухие, как раскаты грома.
— Как самочувствие? — поравнявшись с Елкиным, спросил капитан.
— Нормально, — кашлянул Елкин.
Ветер нагонял облака. Объявили перекур, когда уже сгущались ранние сумерки. Обочь дороги у дома, с разбитой черепицей дымили котлы, сбоку высилась гора тряпья, шоферы прогревали моторы.
— Что за табор? — крикнул капитан. И кивнул Елкину: — Погляди.
Елкин соскользнул в кювет, медленно пошел к дому. Уже подходя к кострам, оглянулся, увидел ковылявшего следом Харчука. Тот умоляюще выкатил глаза:
— Я, товарищ лейтенант, хоть глазком глянуть…
Только сейчас он понял, куда они идут: у Харчука на репатриантов было поистине собачье чутье.
То, что он увидел, шагнув за порог, в затхлую духоту эвакопункта, не сразу дошло до сознания. На нарах лежали прикрытые простынями скелеты, костяные ступни в дырявых носках торчали наружу. Потом понял, что это люди, живые. Какая-то женщина подняла голову, шевельнула ртом, будто старалась изобразить улыбку, и упала на подушки в изнеможении. Два солдата в серых халатах суетились в дальнем конце с котелками, из которых шел пар.
Кто-то закричал:
— Федька, из ложки корми, хлеба не давай! Тарасыч сказал — постепенно, не то окочурятся…
Елкин попятился назад, а Харчук кинулся вперед, зашнырял между нарами. Когда он вернулся, глаза его были слюдяные, в стоячих зрачках тлел ужас.
— Зачем пожаловали? — окликнул кто-то из приоткрытой двери каптерки.
Елкин увидел старика за столом с бумагами, поверх гимнастерки был такой же, как на солдатах, серый халат.
— Товарищ лейтенант, — прошептал Харчук, — за ради бога, взнайте для мэнэ… Горуля фамилия… Парасковья Микитовна…
Старик, встретивший Елкина взглядом из-под очков, сочувственно покивал в ответ на просьбу, полистал бумаги — Горули не было.
— Из лагеря, все что осталось… Остальные сгорели. Уцелел один карцер…
Они шли обратно, спотыкаясь на скользких бороздах, и Елкин, не зная, куда девать глаза, повторял:
— Я ж тебе говорю, нет ее. Не было. Давно, может быть, дома уже. Прозевал у ворот. Или другой дорогой шла. Дорог много.
— Много… да, — кивал Харчук, моргая недоверчиво пустыми глазами.