Марш на рассвете — страница 34 из 38

— Вот еще! Перестань. Да что ты в самом деле, — прошептал он, вконец сбитый с толку. — Ну, прости… Обидел, что ли? Хватит, полно тебе…

Она отдергивала плечо, не давая к себе прикоснуться. Постепенно затихла, затем вдруг пододвинулась и сама прижалась к нему…

— Я глупая, да? А ты хотел, чтобы другой была? Хотел?!

Текли минуты, в тяжкой полудреме. Он говорил ей что-то ласковое, успокаивающее, почти не слыша себя. Хотел обнять ее и — не мог: в черном, спертом воздухе кладовой то и дело чиркали спичкой. Идущие на смену подходили к часам; висевшим над топчаном на гвоздике, покашливая, что-то уж слишком долго рассматривали циферблат, трепетное пламя лилось в смеженные ресницы. Кто-то долго ходил среди спящих. «Какого черта», — ругался Елкин в забытьи… Потом он вдруг понял, что Лиды рядом нет. Пошарил рукой. Ушла не попрощавшись. А может, это и было прощание?..

Из-за полога слышались голоса. Скучавший сменщик разговаривал с Рыбой.

— …Подумать же… от самого, значит, Сталинграда? А вот нас, брянских, только в сорок третьем как ослобонили с-под немца, войска, значит, и повлекли.

— В Колыму бы вас повлечь, чтоб не сиделось под немцем в другой раз, — буркнул Рыба.

— До другого, дай бог, не доживем… А ты, озорник, сам в тех краях бывал небось.

Слышно было, Рыба сплюнул.

— И то сказать, сколеча протопал, а все без ордена. Или есть?.. А теперя вот и вовси, не судьба тебе. Жаль…

— Мне его некому показывать, орден. Я с собой память принесу, если живой останусь, сколько их своими руками кончил. Это я принесу.

Дрема, тупая, с колким, тревожным забытьем, обволакивала Елкина. Он время от времени возвращался из нее, точно из липкого омута, как сквозь толщу воды ловил обрывки несмолкавшего разговора, снова окунался и опять выныривал.

— …Я ведь булгактером был, совхозным, ну и втюрился в эту вдову, прямо света невзвидел. Красивая была. Улыбнется — светло вокруг, а то и в глазах потемнеет… Красивым трудно жить, соблазну много. Ну я ейное прошлое отмел. Вот те крест!.. Давай жить, говорю, по-людски. Ну, а растрата всплыла, так, мелочь, а все же… Да и время крутое, за катушку ниток судили… Оно, вообще, верно, если в корень смотреть. Я катушку, ты катушку — и раздели Расею. Как говорится: ты и убогая, ты и обильная… Я в финскую и попросился на скощенье срока…

И снова наплывающий из тишины сипловатый голос Рыбы:

— …Вот возьми финнов… Двери не запираются. И воров нету. Там, говорят, руку отрубывали, потому. Назад лет триста, а память в грешниках живет.

— Ишь ты…

— …И у меня живет… Жинка-то ведь ждала меня, кто бы подумал? А я тут как тут, принимай, благоверного, а у самого, веришь, руки отнялись. Гляжу, встает в рубашке… Будто ждала, вся нездешняя. Колька, шепчет, Колька…

«Это Рыба — Колька», — ворохнулось в мозгу.

— Колька… А я тебя во сне сегодня видела. Надо же. Три дня как в дыму. Закрутили любовь. Без вина пьяные. Три дня, а на четвертый, в рассвет, глотнул воды из ковша, а радио — «Идет война народная», и все, кранты нашей любви. Ну уж тут она не дождалась, немец упредил. Измылся… Немца того она задушила поутру. Так соседи отписали. Ну, ее в район, в гестапо. И на сук, на площади…

…— Товарищ лейтенант, слышь, пора…

— Время?

— Три ноль-ноль.

За откинутым пологом мигала коптилка. Сиял под сдвинутой шапкой потный лоб Королева. Солдаты, сопя спросонок, торопливо натягивали шинели. У порога маячил Сартаков, припорошенный снегом, с автоматом на груди.

— Товарищ лейтенант, в ваше распоряжение.

— Знаю. Проверь людей, боеприпас… Докладывайте, Королев.

— Порядок.

— Что немцы?

— Пока тихо. Зеленая улочка прямо к черту в зубы. Вылко под мостом сидит, на запалах.

— Так. Передашь комроты, если удастся, мост побережем. Сигнал — красная ракета.

В бункере уже выстроились солдаты. Сартаков проверял снаряжение. Спросил Нуриддина:

— По второму заходу? Выдюжишь?

— В его годы, — ответил за Нури Султанов, — я по три захода делал. Смешной вопрос.

Кто-то фыркнул, солдаты заулыбались…

Рыба, нахлобучив шапку на брови, сидел в прежнем положении, на полу, подперев стенку, раскинув кривые ноги. В зыбком свете коптилки щеки его странно поблескивали. Плакал он, что ли… И когда Елкин совсем тихо сказал «встать», он вскочил, скользнув вдоль стены, точно его дернули за веревку.

— Королев, выдай ему трофейный, — кивнул Елкин на кучу автоматов в углу.

Руки Рыбы дрожали, когда он принимал автомат, и потом, когда они зашли в боковушку, где уже никого не было, он все еще никак не мог защелкнуть пряжку ремня, словно оттягивая момент, уже надеясь на что-то и все еще не веря.

Елкин развернул планшет и показал, где они находятся: от разбитых кубиков городка тянулась лощина, тот самый путь, по которому они должны были пройти, заходя немцам в тыл, дальше шли холмы, асфальтированный большак упирался в Хальсберг, где, по-видимому, находился штадив.

— Слушай внимательно, — сказал ему Елкин. — Пойдешь с нами, а дальше один, незамеченным, ползком, хоть на крыльях, понял? Доложишь обстановку. Все как есть. Скажи, постараемся взять берег и мост. Будем ждать команды. Им там виднее. Нам обстановка не совсем ясна. Понял?

— Есть! — ожил наконец Рыба. — Искуплю вину…

— При чем тут вина? От тебя зависит жизнь людей. Мертвый, а доползи. — И совсем тихо: — Кто знает, может быть, они прорыв готовят здесь. Может, передовая группа. Немцы, судя по всему, ведут обманный бой, сковывают дивизию, а сами попрут сюда, через мост… Повтори!

Рыба повторил.

— Вещмешок не забудь. Сухой паек…

— Хватит. Остался. — И уже в дверях, с усилием произнес: — Я тебе этого не забуду, лейтенант…

14

Все было до странности просто. Внезапный, как тошнота, студеный запах снега, пронизавший застывшее тело. И блестящие в темноте, какие-то сизые глаза Сартакова, белозубый — даже не сразу поверилось, — шепчущий в улыбке рот: «Кинулись, лейтенант».

Звенящая пауза, когда ждешь уже неизвестно чего — последнего толчка изнутри, и команда — ее будто выдохнул за Елкина кто-то другой.

Сартаков слегка опередил его, нелепо взмахнув рукой, рыкнул что-то невнятное и побежал, держа на весу автомат, — туда, в чужие окопы на холмистом берегу. Казалось, прямо из груди у него рвется трескучий огонь…

А потом или, может быть, одновременно поднялись остальные. Все вместе, и каждый сам по себе. Они бежали, не видя друг друга и на какой-то миг перестав ощущать окружающее. Это было как прыжок в реку. Страшно, пока летишь.

Было как-то странно, что фигурки в жабьих маскхалатах все еще копошатся у минометов и за гулом ближнего боя не слышат или не хотят слышать бегущих призраков, будто они и впрямь были невидимыми или как если бы те считали, что заметить их еще успеется. Но они не успели.

Тогда Елкин впервые увидел их рядом — живых, обросших, молодых и старых с ошалевшими лицами, — их было много, мелькавших масок: злых, перепуганных, мерзлых. Только сейчас он понял, что все это значит. Потом наплыла совсем необыкновенная — багровая со спокойно-тяжелой челюстью и презрительно разверстым ртом — маска. И мелькнул кулак — боксерский. На миг внутри у Елкина что-то дрогнуло, оборвалось… Тупой, безбольный удар по виску, точно не по его — по чужому виску, отозвался в нем, и круги в глазах. Еще удар, издевательски неспешный.

Плоские пальцы сдавили Елкину горло, рванули рот, обдав тяжелым перегаром. Они сцепились с немцем, тяжело дыша, грохнулись на колени и снова поднялись, в медвежьей хватке перебирая каменными от усталости руками. Потом, когда уже нечем было дышать, Елкин выскользнул. Плоские лапы потянулись к нему. Где-то под ногами звякнул автомат. Не успел поднять, словно клещами сдавило горло, в глазах потемнело, и он почувствовал, что летит в этот темный провал, сбитый смертельной тяжестью, охваченный злым, зверским отчаянием, одним только отчаянием, без страха. И вдруг промелькнуло в этой темени лицо Харчука, тяжесть спала, и все тот же чужой перекошенный, задыхающийся рот закрылся и исчез под чьей-то короткопалой рукой с синим шрамом поперек…

Не помнил, как вскочил на ноги… Угасшая было злоба рванулась вверх, к горлу, как в отдушину. Она вырвалась с визгом, как пар, срывающий вентиль. Палец не нажал на курок, это было слишком просто — нажать. Ствол автомата ткнулся в тяжелую челюсть, потом ладонь перехватила его — ребристый, ледяной. Короткий приклад сверкнул в воздухе. Под ним что-то треснуло, зеленые пятна маскхалата качнулись в сторону. Он кинулся вперед, слыша за собой топот Харчука.

Теперь они все — пятнистые — были на одно лицо и отличались только ртами. Рты были сжатые и раскрытые, сверкающие и гнилые, искаженные ненавистью и страхом. Они вызывали омерзение — дрожь, беспощадную дрожь в руках, стремительно сросшихся с железным стволом автомата.

Были встречные руки и приклады. Но он больше не замечал, не ощущал ударов.

Промелькнула плотная и легкая фигура Ветрова в развевающейся шинели с гранатой в руке — наотмашь. Вот он слился с черным распахом блиндажа, взмахнул рукой — из пасти полыхнуло пламя, и на конце автомата остервенело затрепетал огонек. По ушам резануло гикающее «ура». И по белому глубокому снегу замельтешили, улепетывая к мосту, пятнистые халаты. Они проваливались, падали и снова бежали, похожие на зеленых прыгающих жаб.

Одну он настиг-таки, рванул за ворот. Округлое мальчишечье лицо с прилипшей челкой над застывшими в мольбе глазами, над ужасной их синевой. Выпавший из вскинутых рук кинжал он перехватил на лету и коротко ударил снизу вверх. Толкнулся режущий по ушам, захлебнувшийся вскрик…

15

Солнце опрокинуло наземь свою гигантскую чашу, полную света и ветра, хлынувшего в окопы по кромке крутого берега. Они были совсем свежие — снег и грязь пополам. Понуро подремывали солдаты среди разбросанных касок, прокисших гильз, тряпья — спиной к стенке, уткнувши лбы в колени. Грязь на шинелях и шапках. Грязь под ногтями, бурая от крови. Елкин выколупывал ее. Руки у него дрожали. Он привалился к холодящему брустверу, приступ тошноты внезапно потряс его — перед глазами всплыло перекошенное мольбой и ужасом мальчишье лицо, глаза под рассыпанной челкой. Рука конвульсивно вздрогнула, словно все еще сжимала кинжал…