Марш на рассвете — страница 9 из 38

Городок праздновал без устали. На улицах зажглись огни. В сквере, в глубине дощатой раковины, неистовствовал джаз. Вокруг фонтана в пыльных лучах прожектора мотыльками кружились пары. Из раскрытых настежь кабачков и кафе неслись забористые звуки губных гармошек. Плыли над головами пенистые кружки с янтарным пивом.

Окраина встретила Виктора непривычной тишиной, одинокими фонарями у перевитых плющом коттеджей. Зубчатые виноградные листья на бледном фоне освещенных стен были неподвижны и казались вырезанными из темно-зеленой жести. На заднем сиденье в углу, полузакрыв голубые глаза, как живая, дремала кукла. Виктор видел ее отражение в смотровом зеркальце и тревожно улыбался. Над бровью у него растекся ядовито-фиолетовый синяк.

Виктор нахмурился, и боль отдалась в виске.

Вот уже затемнела впереди громада парка, круглый фонарь под сводом калитки. Но что это?

На поляне, где по вечерам обычно горели костры и дымилась кухня, было темно и пусто… Не выключая мотора, выскочил из машины, огляделся, все еще не веря себе: нигде ни души. Не давая себе отчета, Виктор бросился к калитке, в сад. В глубине аллеи показалась знакомая девичья фигура в распахнутой кожанке. Она торопилась, поправляя на ходу свисавшую с плеча санитарную сумку.

— Ижина!

На миг она остановилась, ойкнула и, взмахнув руками, бросилась к нему.

— Ваши отъехали, недавно… надо спешити.

Руки их встретились. Взволнованные, оба зашагали назад к воротам. Сбиваясь, путая слова, Ижина рассказала ему, что полчаса назад рота вместе с другими частями выступила в горы и что за ней самой вот-вот придет санитарная машина. Потом, словно спохватилась, сунула ему вчетверо сложенный листок. Они уже были у калитки. Из-под фонарного козырька падала треугольная пелена света. Не отпуская от себя Ижины, Виктор свободной рукой развернул непослушную бумажку. С трудом вчитался в косые, прыгающие строчки:

«Витя, майор отозван. Я принял роту. Идем в последний бой. Ждем у подножия. Спросишь у первого регулировщика. Неженцев».

За постскриптумом шли неровные каракули:

«Товарищ лейтенант, не забудьте узять той котелок з под сахару. Это пишу я, ваш Потапович».

— Ой, что там? — Ижина прикоснулась пальцем в его лбу.

— Чепуха.

Она порылась в брезентовой сумке, деловито приложила ко лбу Виктора влажный тампон, сразу снявший боль.

— То и добре, як по-русски… до свадьбы заживет. — Она рассмеялась тихим гортанным смехом.

— Ижина, — прошептал Виктор, обняв ее за плечи и ничего не видя перед собой, кроме лучащейся бирюзы больших опечаленных глаз. — Ижина, родненькая… Я вернусь…

— Да, да, пиши…

— А ты береги себя. Слышишь! Береги…

За калиткой, словно торопя в дорогу, тихонько, настойчиво урчал мотор легковушки. С Карпат доносилась глухие, тягучие взрывы, где-то далеко за хребтом вставало багровое зарево.

ПОДАРОК ОТЦА

В середине декабря по возвращении из Берлина наша воинская часть расквартировалась в полуразрушенном местечке на Киевщине. До небольшого городка, где я провел свое детство, отсюда было рукой подать. Меня потянуло взглянуть на родные места. Кстати, я вспомнил о фамильных ручных часах.

В день своего отъезда на фронт отец отдал их мне: «Возьми-ка, Сережка, это еще дедовские, наградные: за солдатскую доблесть. Носи, со мной все может случиться, будет тебе хорошая память».

Помню, я тогда невесело улыбнулся. Мы были в квартире одни. За окном, торопливо громыхая по мостовой, тянулись подводы беженцев. К вечеру нас, комсомольцев-десятиклассников, отправляли на рытье окопов. Обернув золотые часы ватой, я сунул их в ящик старенького дивана, тщательно заделав тайник лоскутом дерматина. Теперь, четыре года спустя, в нашей квартире жили какие-то дальние родственники, об этом написала из эвакуации мать. Мне захотелось узнать, уцелел ли подарок отца.

Под выходной я пошел к своему другу — лейтенанту Погорелову. Русоволосый, не по летам возмужавший, он казался всегда несколько угрюмым, медлительным, зато «сорокапятки» его батареи неотступно следовали за нашей пехотой, стреляли метко, выкуривая врага из траншей. В бою мы не раз выручали друг друга.

Когда я вошел в комнатушку при казарме, Юрий спал. Я разбудил его. Он долго протирал глаза, и его крупное лобастое лицо с широким, своенравно вздернутым носом слегка хмурилось.

— Какой тебя леший принес в такую рань?

Я присел к нему на кровать, выложил свои планы: взять на пару дней отпуск, навестить родной город. И хорошо бы вдвоем. Одному скучно. Проветримся, все-таки мирное время, а? Вдруг встретим школьных девчонок, познакомлю…

Белесые брови Юрия сдвинулись. Год назад он проводил в последний путь свою невесту — снайпера Аню Борзенко, погибшую на Висле. Это была скромная худенькая девушка, стойко переносившая все тяготы окопной жизни. Верный ее памяти, Юрий с упорным постоянством не желал смотреть на других девчат. Он был один из немногих офицеров, не ходивших на танцы в полковой клуб, куда собиралась окрестная молодежь.

— Друг ты мне или нет? — неловко улыбнулся я, стараясь замять оплошность. — Я с тобой готов хоть куда. Ну, хочешь, летом на Кубань к тебе укатим… Я ведь не видел Кубани. Ну вот, по глазам вижу, что согласен. По рукам?

* * *

В городок прибыли на рассвете в битком переполненном поезде. Спрыгнув с обледенелой подножки, пошли по перрону, разминая отекшие ноги: всю дорогу мерзли в холодном тамбуре. За плечами у меня висел рюкзак с трехдневным сухим пайком — сгущенкой, сухарями и колбасой.

— Поторопимся, — сказал Юрий равнодушно, через снежное поле поглядывая на далекий незнакомый городок.

На привокзальную площадь въехала полуторка, крытая брезентом, и, сразу догадавшись, что это и есть автобус, мы кинулись к фанерной дверке, у которой уже образовалась пробка. В кузове нас стиснули со всех сторон мешки и баулы. Остро запахло прелым сукном, самосадом. Автобус зафыркал, рванулся с места и, буксуя на поворотах, выехал на магистраль. Не в силах побороть волнение, я прильнул к проделанному в брезенте слюдяному окошку. Вдоль дороги, шедшей под уклон, вытянулись цепочкой засыпанные снегом мазанки. Вот стали появляться аккуратные кирпичные домики. Начинался пригород.

На холме, справа, показалось здание школы с обрушенным порталом. На окнах белели бумажные кресты. Пятнадцать лет назад сюда впервые привел меня за руку отец. Как сейчас помню, был он одет в зеленый китель с портупеей, какие тогда носили чекисты. Из-под козырька фуражки к посеребренному сединой виску скатилась капелька пота. Видно, волновался за сына, которому едва исполнилось семь: вдруг не примут… Теперь отца уже нет. Он лежит в братской могиле, где-то на окраине города, у обозного завода. Я чувствовал, как слезы застилают мои глаза, и отвернулся.

Юрий хлопнул меня по плечу и, сунув под самый нос папиросу, сочувственно сказал:

— Закури.

* * *

С бьющимся сердцем приближался я к родному дому. Тротуары замело снегом, и мы с Юрием шли по протоптанной вдоль забора тропке. Еще издали увидел я дымок над знакомой выщербленной трубой. Дом был одноэтажный, кирпичный, с мансардой, в которой соседские ребятишки держали голубей.

Мы вошли во двор. От калитки к низенькому крылечку пролегла пара досок, посыпанных золой. Показалось, что меня сейчас кто-то окликнет. Но поблизости никого не было, лишь в конце двора ребятишки с увлечением возились вокруг снежной бабы. Вот самый старший из них — курносый, в длинной не по росту стеганке и военной фуражке — отбежал в сторону, крикнул: «Ложись!» Ребята с визгом попадали в снег, и до нас донесся тот же звонкий, озорной голос:

— Ориентир один, прицел ноль-ноль, прямой наводкой по фюреру, огонь! — И метко брошенный снежок залепил в черный угольный глаз бабы.

Мы невольно остановились. Ребятишки поглядели в нашу сторону и снова принялись за игру. Ну, конечно, откуда же им знать меня? До войны многие из них были грудными детьми. Только парнишка в стеганке, выронив снежок, не опускал с нас глаз, пока мы не взошли на крыльцо.

Я почувствовал за своей спиной отрывистое дыхание — кажется, Юрий волновался не меньше меня, — и постучал в давно не крашенную, словно покрытую коростой, дверь: сначала легонько, потом сильней, ощущая боль в замерзших пальцах.

Стукнула щеколда, на пороге появилась тучная узкоплечая женщина на коротких бутылочных ножках, в серой разлетайке. Жидкие волосы ее были собраны в пушистый хохолок над круглым плоским лицом с птичьим носом. Я смутно припомнил, что однажды действительна видел у нас эту родственницу с мужем, — не то заготовителем, не то заведующим городской бойней. Но от ее мужа в моей памяти остались лишь большие руки да розовый затылок.

— Боже мой! — глядя на меня во все глаза, воскликнула наконец родственница. — Сережа, ты… вы… жив!

— Как видите, — ответил я, стараясь изобразить на лице радостную мину. — Можно войти?

— Да, да, ну конечно же! Простите, входите, пожалуйста.

Тетушка попятилась бочком, мы последовали за ней.

— Я тебя совсем не узнала, какое счастье, так возмужал! — лепетала тетушка, минуя прихожую, кухню, без конца оборачиваясь и улыбаясь: — Вылитый отец, вылитый. Тот же голос, тот же лоб. Ах, как жаль, как жаль…

Она поспешно отворила дверь в комнату, и тут я заметил на ее пухлом запястье золотые часы. Нет, я не мог ошибиться. Это были они. Я, кажется, даже разглядел на ободке гравировку дарственной надписи.

В столовой по-прежнему справа у стены стоял диван. Он был заново перетянут и блестел свежим лаком. «Вот почему нашлись часы», — подумал я. В простенке между окнами висел портрет Ворошилова: я сам выпиливал для него рамку в школьной мастерской. Только вместо этажерки с книгами в углу стояло зеркало.

— Вы раздевайтесь, раздевайтесь, — тараторила тетушка.

— Мы… я, собственно, ненадолго. Я за часами отца приехал, — пробормотал я, вешая шинель на крючок. — Мы их тут оставили…