– Войдем же! – повторил доктор. – Я спрошу, можно ли тебе пройти незамеченным.
Он ушел, оставив Тротта на улице. Затем вернулся вместе с хозяином. Миновав сени, они вышли в кухню трактира.
– Тебя здесь знают? – спросил Тротта.
– Я иногда прихожу сюда, – отвечал доктор, – вернее, приходил!
Карл Йозеф взглянул на него.
– Ты удивлен? У меня были свои привычки, – добавил доктор.
«Почему он говорит: были? – подумал лейтенант и вспомнил, что в школе на уроках немецкого языка это называлось “прошедшим совершенным”. – Были? Почему он сказал: были?»
Хозяин внес в кухню столик и два стула, зажег зеленоватую газовую лампу и удалился. В трактирной зале снова загрохотал музыкальный автомат; теперь это было попурри из известных маршей, среди которых, через определенные промежутки времени, звучали первые барабанные такты марша Радецкого, правда, сильно искаженные посторонними хрипами. В зеленоватой тени, отбрасываемой абажуром на выбеленные стены кухни, между двух гигантских сковородок из красной меди вырисовывался знакомый портрет коронованного шефа в белом, как цвет яблони, мундире. Белое одеяние императора, густо засиженное мухами, казалось пробитым бесчисленными дробинками, да и глаза Франца Иосифа I, выдержанные и на этом портрете в само собой разумеющихся фарфорово-голубых тонах, здесь, в тени абажура, выглядели потухшими. Доктор вытянутым пальцем указал на императорский портрет.
– Еще год тому назад он висел в трактирной зале! – сказал он. – Теперь у хозяина прошла охота доказывать, что он лояльный верноподданный!
Автомат смолк. В то же мгновение послышались два жестких удара стенных часов.
– Уже два! – сказал лейтенант.
– Еще пять часов! – возразил полковой врач. Трактирщик принес сливянку.
«Семь двадцать!» – стучало в мозгу лейтенанта.
Он потянулся к стаканчику, поднял его в руке и громким, заученным голосом, которым обычно выкрикиваются команды, произнес:
– За твое здоровье! Ты должен жить!
– За легкую смерть! – поправил доктор и осушил стакан, тогда как Карл Йозеф свой поставил обратно на стол нетронутым.
– Эта смерть – бессмыслица! – продолжал доктор. – Такая же бессмыслица, какой была моя жизнь!
– Я не хочу, чтобы ты умирал! – закричал лейтенант и топнул ногой о каменную плиту пола. – И я тоже не хочу умирать! И моя жизнь бессмыслица!
– Спокойнее! – сказал доктор Демант. – Ты внук героя Сольферино. Он едва не умер такой же бессмысленной смертью, хотя, конечно, это не одно и то же: идти на смерть с такой верой, как он, или с таким малодушием, как мы оба.
Он замолчал.
– Да, мы оба, – продолжал он немного спустя, – наши деды оставили нам не много сил – слишком мало сил для жизни. Их может хватить разве на то, чтобы бессмысленно умереть. Ах, – доктор отодвинул от себя стаканчик так, словно далеко отодвигал весь мир и заодно своего друга. – Ах! Я устал, давно уже устал! Завтра я умру геройской смертью, так называемой геройской смертью, вопреки моим убеждениям, вопреки убеждениям моих отцов, моего племени и противно воле моего деда. В больших старинных книгах, которые он читал, сказано: «Поднявший руку на себе подобного – убийца». Завтра человек подымет на меня пистолет, а я подыму пистолет на него. Я буду убийцей. Но я близорук. Я не стану целиться. При мне останется моя маленькая месть. Когда я снимаю очки, я ничего не вижу, ровно ничего. И я буду стрелять, не видя! Так будет естественнее, честнее, так будет самое лучшее!
До лейтенанта Тротта не вполне доходило то, что говорил доктор. Голос друга был ему знаком, и после того как он привык к его штатскому платью, фигура и лицо – также. Тротта напрягал свой мозг, как некогда в кадетском корпусе на уроках тригонометрии, но понимал все меньше и меньше. Он только чувствовал, как его наивная вера в возможность еще все спасти постепенно тускнеет, как его надежда медленно догорает, превращаясь в белую невесомую золу. Сердце лейтенанта стучало так громко, как пустые жестяные удары стенных часов. Он не понимал своего друга. К тому же он, вероятно, пришел слишком поздно. Ему еще многое надо было сказать. Но его язык тяжело ворочался во рту, нагруженный непосильной тяжестью. Он пошевелил губами. Они запеклись и тихонько дрожали, ему с трудом удалось снова сжать их.
– У тебя, видимо, жар! – заметил полковой врач, точно таким тоном, каким он говорил с пациентами. Он постучал о стол. Вошел трактирщик с полными стаканами. – А ты еще не выпил и первого!
Тротта покорно осушил первый стакан.
– Я слишком поздно открыл алкоголь. Жаль! – произнес доктор. – Ты не поверишь, но мне досадно, что я никогда не пил.
Лейтенант сделал чудовищное усилие, поднял глаза и несколько секунд, не отрываясь, смотрел в лицо доктору. Он поднял второй стакан, стакан был тяжел, рука лейтенанта дрожала, и несколько капель пролилось на стол. Затем он залпом осушил его; злоба вскипела в его груди, ударила в голову, нагнала краску на его лицо.
– Итак, я ухожу! – сказал он. – Я не могу переносить твоих шуток. Я был так рад, что нашел тебя. Я был у тебя дома. Звонил. Поехал на кладбище. Я кричал твое имя у ворот, как сумасшедший. Я…
Он остановился. В его трепещущих губах формировались беззвучные глухие слова. Внезапно его глаза наполнились теплой влагой и громкий стон вырвался из его груди. Ему хотелось вскочить и убежать, ибо он стыдился. «Я ведь плачу! – думал он, – я плачу!» Он чувствовал себя беспомощным, совершенно беспомощным перед лицом той непостижимой силы, которая заставляла его плакать. Он покорно подчинился ей! Он предался блаженству своего бессилия. Он слышал свои стоны и упивался ими, стыдился и радовался своему стыду. Он бросался в объятия сладостной боли и среди всхлипываний бессмысленно повторял:
– Я не хочу, чтобы ты умирал, не хочу, чтобы ты умирал, не хочу, не хочу.
Доктор Демант встал, прошелся по кухне, остановился у портрета императора и сделал попытку сосчитать черные мушиные точки на его мундире, затем прервал свое странное занятие, подошел к Карлу Йозефу, ласково положил руки на его вздрагивающие плечи и приблизил сверкающие стекла очков к русой голове лейтенанта. Он, умный доктор Демант, уже покончил счеты с миром, отослал жену к ее отцу в Вену, дал отпуск своему вестовому, запер дом. С того момента, как разыгралась эта злосчастная история, он жил в гостинице «Золотой медведь». Он был готов. С тех пор как он начал пить непривычное ему вино, он даже умудрялся находить какой-то тайный смысл в этой бессмысленной дуэли и желал смерти, как закономерного финала своей исполненной ошибок жизни. Теперь потухла и его ребяческая любовь к жене. Ревность, еще несколько недель тому назад пылавшая изнурительным пожаром в его сердце, стала кучкой остывшей золы. Завещание, только что написанное и адресованное полковнику, лежало в кармане его сюртука. Ему нечего было завещать, мало людей упоминалось в нем и, следовательно, ничего не было позабыто. Алкоголь все делал легким, только ожидание досаждало ему. Семь двадцать – час, который уже много дней так мучительно бился в мозгах его товарищей, – в его собственном раскачивался легким серебряным колокольчиком. Впервые с тех пор, как он надел форму, он чувствовал себя легким, сильным и мужественным. Он наслаждался близостью смерти, как выздоравливающий наслаждается близостью жизни. Он покончил все счеты, он был готов ко всему.
А теперь он опять стоял, близорукий и беспомощный, как всегда, перед своим юным другом. Да, еще были на свете и юность, и дружба, и слезы, которые по нем проливают. Он вдруг ощутил тоску по своей жалкой жизни, по отвратительному гарнизону, по ненавистной форме, по ежедневному обходу больных, по противному запаху согнанного в одно помещение и раздетого рядового состава, по бесконечным оспопрививаниям и карболовой вони госпиталя, по нелепым капризам жены, по скаредной обеспеченности своего дома, по пепельно-серым будням и скучнейшим воскресеньям, по мучительным урокам верховой езды, по тупоумным маневрам и по собственным огорчениям при столкновении со всей этой пустотой. Сквозь всхлипывания и стоны лейтенанта с силой прорвался громкий призыв жизни, и покуда доктор подыскивал нужное слово, чтобы успокоить лейтенанта, сострадание залило его сердце, любовь тысячью огней вспыхнула в нем, и уже далеко позади осталось безразличие, в котором он пребывал последние дни.
Но вот прозвучало три жестких удара стенных часов. Тротта внезапно стих. Отзвук этих трех ударов медленно растворялся в гудении газовой лампы. Лейтенант начал спокойным голосом:
– Ты должен понять, до какой степени глупа вся эта история! Тайтингер надоел мне, как и всем остальным. Поэтому в тот вечер, у театра, я и сказал ему, что у меня свидание. Затем вышла твоя жена, совершенно одна, я не мог не проводить ее. И как раз когда мы проходили мимо казино, они всей гурьбой высыпали на улицу!
Доктор снял руки с плеч Тротта и снова начал свое странствие по комнате. Он передвигался почти неслышно, мягкими и крадущимися шагами.
– Не буду скрывать, – продолжал лейтенант. – Я тотчас же почувствовал, что должно случиться что-то скверное. Мне стоило больших трудов поддерживать беседу с твоей женой. Когда я стоял перед вашим садом и у тебя на доме горел фонарь, мне – помню твердо – померещились на снегу, между калиткой и входной дверью, отчетливые следы твоих шагов, и вдруг мне пришла на ум странная мысль, нелепая мысль…
– Да? – произнес доктор и остановился.
– Смешная мысль: мне вдруг показалось, что твои следы что-то вроде стражей, я не умею это выразить, но мне почти казалось, что они смотрят со снега на меня и на твою жену.
Доктор Демант снова сел, пристально поглядел на Тротта и медленно сказал:
– Может быть, ты любишь мою жену и только сам этого не сознаешь?
– Моей вины во всей этой истории нет! – промолвил Карл Йозеф.
– Да, твоей вины тут нет, – подтвердил доктор.
– И все же у меня такое чувство, точно я виноват, – сказал Карл Йозеф. – Ты знаешь, я рассказывал тебе, как было с фрау Слама! – Он умолк. И затем прошептал: – Мне страшно, мне повсюду страшно!