Маршрут Эдуарда Райнера — страница 10 из 17

Райнер помрачнел.

— Кто ж это? — спросил он, хмуро оглядываясь. — Беглые? Браконьеры?

— Может, туристы?

— Откуда? Да и не станут они конопатить да чинить. Окурки от «Беломора», а вон крючки. — Он вытащил воткнутые за доску крючки с обрезками лесы. — Местные, крупные, туристы таких не ставят. — Он открыл печь, поворошил зачем-то золу. — Переночуем, завтра я поищу переволок или протоку дальше, и уйдем.

— Может, поживем пару дней? — Дима смотрел на печь и вспоминал палатку, дождь, холод.

— Я здесь жить не буду. — Райнер открыл дверь, выкинул наружу банку с окурками. — Надо жерлицы ставить — через полчаса поздно будет.

Щука яростно брала минут двадцать перед самым закатом. Туман поднялся выше человеческого роста и колыхался, как вода; у него был привкус болотной гнили и болезни.

Они растопили печь, нагрели комнатку, и Дима с наслаждением лег на нары, разулся. Лайка заскреблась в дверь, но Райнер ее не пустил. Он сидел у стола и протирал телеобъектив. До сих пор Дима не видел, чтобы он что-нибудь фотографировал.

— Можешь спать завтра хоть до обеда, — сказал Райнер. — Пройду вверх, посмотрю проходы. На северо-запад все заставлено сопками, но на запад и чуть к югу долина. Вроде проходная.

Он убрал телеобъектив, раскатал постель, лег, закрылся с головой.

— Вы что ж, ужинать не будете, Эдуард Максимович?

— Нет.

Он лежал молча минут пять, потом сказал:

— Пожарь всю щуку: возьмем с собой. Приду — и сразу тронемся.


Но они не тронулись ни завтра, ни послезавтра. Часа в четыре вернулся Райнер: он тяжело подымался в гору — нес на руках лайку. Донес, осторожно опустил на нары. Старая собака смотрела на них умными глазами, тихо поскуливала.

— Что с ней?

— Сорвалась. Со скалы. Полезла за мной.

— Что же делать?

— Переломов нет, может оправиться. Хотя если позвоночник…

— Смотрите: она чего-то просит. Глазами.

— Пить, Вега? — спросил Райнер.

Лайка лизнула его руку, попробовала подняться и завалилась на бок.

— Принеси воды.

Но пить Вега не стала, она все смотрела в лицо хозяина, повизгивала еле слышно.

— Если безнадежна, то… — Щеки Райнера одеревенели, губы сжались. — Нет, не поднимется рука. Ты — можешь?

Дима отвел глаза от его тусклого взгляда.

— Что вы, Эдуард Максимович, поправится, пусть полежит, я тоже… не могу…

Райнер постелил свитер рядом с собой на нарах, осторожно перенес туда собаку.

Ужинал Дима опять в одиночестве. Туман обволакивал дома, полз меж ними в гору, цеплялся за черную хвою елей. Ночной поселок поглощала сырая тишина; где-то за сопкой выкликал филин, хохотал, удаляясь, и опять все тонуло на дне темного молчания. Запах гнили и мокрой прели, человеческого тряпья, отбитой штукатурки, раздавленной сапогами крапивы. Дима ворочался, не мог заснуть, в черноте серел квадрат окна, потом провал в полусон, тяжесть на груди, болотные рожи, цветной туман, чмокающие шаги, бормотанье, спазма пробуждения, тело в поту. В комнате было натоплено, душно. Он босиком вышел на крыльцо, постоял в ледяной травянистой мгле; пока вытянул глотками сигаретку — продрог до озноба. Да, гиблые места.

Райнер тоже спал плохо, часто садился, ощупывал собаку, гладил ее теплый, порывисто вздрагивающий бок. «Умрет, — думал он, жестко стискивая челюсти. — Сколько их у меня было, а последняя всегда дороже. Сантименты. Да. Умрет — и все. А если не сразу?»

— Вы не спите? — спросил Дима.

— Сплю.

— А я не могу.

— Не можешь — не мешай другим.


Райнер опять ушел куда-то с утра, и весь день старая собака пролежала мордой к лесу, не спуская глаз с двери. Она отказалась от еды, только попила немного. Дима пытался разговаривать с ней, гладить, но она не отзывалась, она терпела его, и все.

— Лазил на гору над поселком, — сказал вечером Райнер. — На юго-запад в долине просматривается озеро, кажется, есть боковой приток оттуда.

Дима молчал; теперь он сам хотел уйти отсюда, из этого догнивающего выморочного поселка. Щука брала, но жор был короткий, и надоело ее чистить, возиться в кишках, в кровавой слизи, в холодной воде. Солнца не было, дул ровный постоянный норд-ост, зябко морщил серую гладь, трепал пожелтевшие камыши. Дима силился и не мог представить себе городскую жизнь, она казалась надуманной, искусственной. Настоящая жизнь была только здесь — вечная жизнь зверей, птиц, рыб, елей, гранитов, облаков. Такой она была от века и всегда будет такой. А человек? Нечего ему тут делать: посмотрел— и обратно в свою пятиэтажную коробочку на Ломоносовском проспекте. А Райнер? Он смотрел, как Райнер чистит щуку — ловко, быстро, с удовольствием. Как он взрезает ее вдоль спины, одним движением вытягивает все внутренности в прозрачной пленке, отделяет печень, икру, рубит на куски плотное мясо. Даже этим Райнер был ему чужд. Не так давно по этим моховым падям бродили с оленями коренастые смуглые кочевники, били из луков белку, куницу, ловили рыбу, пекли ее в золе, ели руками, обжигаясь, дуя на пальцы. Во что они верили? В мертвых родичей, в крик ворона, в радугу, в сотни примет. Молились странным божкам из камня и кости, мазали их жертвенной кровью. Никто толком не знает, во что они верили. А Райнер? Уж он-то точно ни во что не верит. Ему это не нужно. Слишком он сильный, опытный, самоуверенный. Слишком ловко он чистит эту щуку.

— Ну, как угли? Нагорели? — спросил Райнер.

Они жарили щуку на костре на берегу.

— Нагорели.

— Подай-ка муку. И масло.

Две утки налетели из тумана с заката, и Дима не успел глазом моргнуть, как Райнер схватил ружье, ударил с паузой дуплетом, и обе утки, кувыркаясь через голову, шлепнулись в озеро.

— Столкни байдарку, достань, — сказал Райнер. Он всюду таскал здесь свое ружье, даже на берег, когда чистил рыбу или умывался. Слишком ловко он стреляет, таких дуплетов Дима еще не видел — утки были на пределе.

— Вот и обед на завтра, — сказал невольно Дима и поморщился: он не хотел этого говорить. Он вообще не хотел думать о Райнере, но постоянно думал, это было как некая надоевшая неудобная тяжесть, от которой невозможно избавиться. Слишком тяжел был Райнер, непонятен, сложен, скрыт. Или, может быть, просто примитивен? Эгоисты всегда туполобы.

— Ты тут без меня, один, поосторожней, — сказал Райнер, переворачивая шипящий кусок. В болотной сырости остро запахло жареным.

— А что?

— Тут всякие могут шататься. Недаром эта комната отремонтирована.

— Никого здесь нет…

— Может быть. Но дверь, когда ночью на двор ходишь, запирай. — Райнер приладил на двери крюк и на ночь его накидывал.

— Я запираю.

«Человек человеку волк» — девиз первобытных охотников. Забивали насмерть всякого, кто забредет нечаянно в их деревню. Недавно еще было не пройти через чужую слободу. «Да что слободу! — как меня отлупили ребята с Молчановки, когда был в третьем классе. А за что?» Дима уставился в землю. Он ясно увидел здоровенного парня, который лениво, наотмашь ударил его в затылок. Парень казался темным немым великаном. Как Райнер. Его не разжалобишь слезами, скажет: «Ха! Сопли!» — и все.

— Ты что, заснул?

— А?

— Бери противень, а я — котелок, пошли ужинать.


«Ушкуйники, ушкуйники», — шептал осенний дождь бревенчатому срубу. Дождь начался вечером и шептал в темноте. В сухом еловом тепле он лежал рядом со спящим Райнером, но будто совершенно один.

«Ушкуйники были русскими, новгородскими ребятами. Они сюда заходили с моря, где сейчас Кемь илиЧупа, ловили карелов, лопарей, брали дань пушниной, речным жемчугом. Но могли и последнюю рубаху отдать. На, бери! Райнер не отдаст. Я знаю, кто он: норманн. Эти норманны тоже сюда заходили из Норвегии. Они верили в Тора и в Одина, крови не боялись, даже любили кровь. А ушкуйники?»

«Ушкуйники, ушкуйники», — шептал безразлично, неустанно мелкий дождь, и Дима стал засыпать под этот шепот, за которым стояла безнадежная тьма прошлого. «Ушкуйники», — никто толком не узнает никогда?.. Что? Ничего… «Ушкуйники, ушкуйники»…

Его разбудил толчок. Была тьма, дождь, дверь тихо дергали.

— Что? — спросил он испуганно.

— Тихо! — шепотом сказал Райнер, и Дима понял, что он подтягивает к себе ружье.

Вега предостерегающе зарычала.

— Откройте, люди добрые, — попросили глухо из-за двери.

Райнер включил фонарь, желтый круг уперся в доски, замер; в горле собаки нарастало клокотание, вздыбилась шерсть.

— Кто там? — спросил Райнер. — Кого надо?

— Да откройте же, как не стыдно людей держать — дождь! — крикнул мальчишеский голос до того искренний, что Райнер приказал:

— Открывай!

Дима откинул крюк. Первым вошел подросток, жмурясь от бьющего света, заслонился локтем. Косицы торчали из-под кепки, по плащу стекала вода.

— Чего слепите-то! — сказал он с негодованием.

Вторым в дверь пролез старичок с котомкой, приговаривая:

— Вот уж благодать, вот уж спасибо, тепло-то, тепло-то! — Он сразу стал греть руки у печки.

Дима зажег на столе свечу.

— Вы откуда? — спросил Райнер. — Дима, запри дверь. — И он потушил фонарь. — Тихо, Вега! Откуда вы?

— С Лоухи, — ответил старичок, — здешние. — Он щурился на свечу, стирал дождь с безбородого лица.

Подросток в темном углу вешал плащ.

— С Лоухи? Здесь оттуда прохода нет.

— Как нет, есть. Каждый год сюда ходим. В это место.

— Это место занято, — жестко сказал Райнер.

— Нам хоть на полу лечь и то слава богу. — Старик опять прилип к печке, плечи его тряслись. — Припозднились, протоки спутали…

— Эту комнату мы оборудовали, — сказал подросток гневно грудным голосом. — Раздевайся, дядя, сейчас я затоплю.

— Это место занято, — упорно повторил Райнер. — Нары заняты, собака больна.

— Да вы сами-то откуда? — смело спросил подросток и вышел на свет.

Это была девушка, худенькая, светловолосая. Она всматривалась в темноту, где сидел на нарах Райнер, свеча высвечивала ее прозрачные сердитые глаза.