Метеорит сливается с ночью,
Все еще теплый в глубине
Каменной чаши, среди теней
Тусклых гранитных плит.
На рассвете он почернел.
Я его с собой захватил:
Над камином лежит теперь
Напоминает о чуде в горах,
О месте людей и других мирах.
Я не забуду, как в звездном дожде
Он прожег небеса,
Как оранжевый свет дарил,
Маленьким солнцем согревал.
XXVIII. Сиреневый Марс
Он вырывается из беспокойного сна и жаждет кофе. Выходит на кухню к семье, садится за стол. Завтрак – будто сцена картины Мэри Кэссетт, если бы ее писал Боннар или Хогарт.
– Сегодня собираюсь закончить книгу.
– Хорошо.
– Дэвид, одевайся скорее, тебе уже пора в школу.
Дэвид отрывается от книги.
– Что?
– Одевайся, уже пора. Тим, хочешь хлопьев?
– Не.
– Ладно. – Он усаживает Тима на стул перед миской. – А так?
– Не. – Копает ложкой в миске.
Начало занятий все ближе, и Дэвид начинает свое ежедневное воссоздание парадокса Зенона – той самой загадки об Ахиллесе и черепахе, в данном случае – успеет ли Ахиллес в школу, если выйдет из дому в последнюю минуту? «Ахиллес» шевелится все медленнее и все меньше обращает внимание на окружающий мир, пока в итоге не оказывается в совершенно ином пространственно-временном континууме, очень слабо взаимодействующем с этим. Удивляясь, как этот «мальчик-нейтрино» вообще может быть настолько рассеянным, его отец перемалывает зерна для своего утреннего кофе по-гречески. Раньше он пил эспрессо, но в последнее время пристрастился к мутному кофе по-гречески, который готовил себе сам, наслаждаясь его запахом. На Марсе более разреженная атмосфера не позволила бы ему так хорошо ощущать этот запах, а значит, ничто там не сравнится со вкусом утреннего кофе. И вообще Марс может оказаться настоящим кулинарным кошмаром, где все на вкус будет казаться пылью, отчасти потому, что там действительно пыльно. Но они по возможности приспособятся и к этому.
– Ты готов?
– Что?
Он усаживает Тима вместе с миской хлопьев в велосипедную тележку и начинает крутить педали вслед за Дэвидом. Они едут в школу через всю деревню. Идет конец лета на тридцать седьмой северной широте, и по обе стороны от велосипедной дорожки виднеются цветы. В небе проплывают пухлые облака.
– Если на Марсе мы тоже будем ездить в школу на велике, крутить педали будет легче, но будет холоднее.
– А на Венере еще холоднее.
В школьном дворе полно детей.
– Хорошо себя веди. Слушай учителя.
– Что?
Он подъезжает к садику Тима, оставляет его там и торопливо возвращается домой. Затем сочиняет себе список дел, благодаря которому сразу чувствует себя молодцом и который помогает ему справиться с зарождающимся чувством, будто у него слишком много работы. Это действительно помогает взбодриться и приводит к мысли, что на самом деле все не так плохо, как он думал. Ощущая душевный подъем, он делает из списка самолетик и запускает его в мусорное ведро. Не потому, что во всей этой последовательности нельзя найти причинно-следственные связи. Просто все получится само собой. Или нет.
Он решает покосить лужайку, перед тем как приниматься за работу. Нужно сделать это, пока трава еще не выросла по колено, особенно если пользуешься несамоходной газонокосилкой, как он, – по экологическим, эстетическим, атлетическим и психопатологическим причинам. Сосед, приветствуя его, машет рукой, а он вдруг в изумлении останавливается и сообщает:
– На Марсе трава разлетится во все стороны! Нужно будет прилепить какую-нибудь корзинку! Да и трава эта не будет такой же зеленой.
– Думаешь? – спрашивает сосед.
Вернувшись в дом, он достает список из корзины и вычеркивает покос лужайки. Затем устремляется к столу, готовый писать. Он достигает предельной концентрации в одно мгновение – или, по крайней мере, как только очередная чашка черной гущи доходит до системы кровообращения. Первое слово этого дня приходит быстро:
The.
Конечно, может, это и не самое точное слово. Он задумывается. Время течет по двойной спирали вечного безвременья, пока он передумывает, переписывает, перестраивает. Строка разрастается, сужается, разрастается, меняет цвет. Он перекраивает ее под вольный стих, математическое уравнение, глоссолалию. Затем, наконец, возвращается к исходному варианту, довершая последним маленьким штрихом:
The End [85].
В этом умещается все, что нужно сказать, к тому же это вдвое больше его обычной дневной нормы. Пора праздновать.
Пока он едет забирать Тима из садика, принтер печатает рукопись романа. Вернувшись домой, он меняет мальчику подгузник. Протесты ребенка и шум принтера привносят контрапункт в теплый летний воздух. Теплый летний воздух Дейвиса [86], сто девять градусов [87] – по крайней мере, по устаревшей шкале Фаренгейта, к которой некогда были привычны американские читатели из двадцатого века, не принимавшие шкалу Цельсия, не говоря уже о чрезвычайно практичной и крайне интересной шкале Кельвина, начинавшейся с абсолютного нуля там, где и должно было начинаться. Сейчас, например, если он не ошибался в расчетах, было свыше трехсот градусов Кельвина.
– Ох парень, вот это запашок.
Если так подумать, это довольно поразительно: подгузники воняют из-за того, что из какашек выделяются летучие газы, состоящие из органических молекул, не существовавших в более ранние космические эпохи, во времена первого поколения звезд. То есть появление этих запахов стало возможным лишь после того, как достаточное количество звезд взорвалось, чтобы насытить галактику сложными атомами. Поэтому каждая молекула этого запаха служит свидетельством невероятной древности вселенной и вероятной вездесущности жизни как эмерджентного феномена, а если рассматривать запах как космологическую тайну, то можно утверждать, что она указывает на возрастание порядка в энтропической системе, то есть этот запах – настоящее чудо. Поразительно!
Звонит телефон. В электронах, проносящихся сквозь сложные металлические пути, к нему поступает оцифрованный голос любимой, воссозданный у него в ухе с помощью колебаний мелких конусиков из усиленного картона.
– О, привет, милая!
– Привет. – Они быстро обмениваются информацией и еще парой нежностей, и она заканчивает словами: – Не забудь поставить картошку в духовку.
– Ага, хорошо. Какую там температуру выставлять?
– Где-то триста семьдесят пять.
– По Фаренгейту?
– Да.
– Знаешь, что мне это напоминает? Прозрение, которое мне явилось, когда я менял Тиму подгузник!
– Да ну? И что же это было?
– Мм… э-э… Уже забыл.
– Ладно. Картошку не забудь.
– Не забуду.
– Я люблю тебя.
– И я тебя.
Когда принтер останавливается, стопка бумаги достает до пояса.
– Три! Три! Три! – восклицает Тим.
– Много раз по три, – соглашается он, ощущая некоторую тревогу от того, насколько длинной получилась его работа, а заодно и вину за те деревья, что пришлось вырубить, чтобы ее опубликовать. Но сомнение – это лишь периферийное зрение предстоящей смелости.
Тим пытается помочь, вытаскивая страницы и пихая их себе в рот.
– Нет, погоди. Здесь и так проблемы с последовательностью, прекрати.
– Не.
Он укладывает рукопись в три коробки, отбиваясь при этом от голодного ребенка.
– Вот, съешь печеньку.
Он дает Тиму печенье, при этом записывая адрес и наклеивая марки на коробки, демонстрируя амбидекстральную способность [88], характерную для современных американских родителей. Тех родителей, которые кичатся своим, несомненно, гипертрофированным corpora callosa [89], которое разве что наружу не выпирает.
– Ладно, давай отнесем это к почтовому ящику. Если успеем, как раз придем перед почтальоном. Я понесу их в руках, а ты полезай в рюкзачок для малышей, хорошо?
– Не.
– Хорошо, тогда в рюкзачок для больших мальчиков. Да.
Десять минут тяжелой борьбы, и Тим оказывается в рюкзачке у него за спиной. Победа по очкам ценой лишь рассеченной губы. Еще и уязвимости ушей в ближайшие несколько минут.
– Ай! А ну-ка прекрати!
– Не.
Он приседает, чтобы поднять три коробки, и его хватают за уши. Рывок – и он выпрямляется, а малыш уравновешивает коробки, которые он прижимает к груди.
– Уф-ф! На Марсе-то будет на шестьдесят два процента легче! Так, посмотрим, сможем ли мы идти? Легко! Так, а дверь-то закрыта. Хм. Тим, ты можешь ее открыть? Поверни-ка ручку, пожалуйста! Так, сейчас я немного наклонюсь… Ой! Ничего, я сам. Так, давай-ка. Я сейчас.
– Не.
– Так, опять встаем. Идем дальше. Ой, а картошка! Не забудем, когда вернемся?
– Не.
– Не забудем. Знаешь что, я оставлю дверь открытой и, когда мы ее увидим, то скажем: «Ой, дверь открылась, картошка не забылась». Все, идем-идем.
Вышли на улицу, на извилистую деревенскую дорожку, обсаженную цветами и деревьями. Терраформирование во всей красе – это была плоская пустынная долина, в которой теперь цвели растения, привезенные со всей планеты. Все на виду, пока шагаешь с сорока килограммами бумаги и извивающимся ребенком.
– Ай! Ой! Ой!
Потея от жары, дрожа от напряжения, он достигает почтового ящика и ставит на него свой груз.
– Принесли. Наконец-то. Можешь в это поверить?
– Не.
Коробки с рукописью еле пролезают в отверстие. Приходится их заталкивать. Лежащая рядом палка помогает справиться, пропихнуть один за другим.
– Жаль, что ты не съел еще немного страничек. Я даже знаю, какие стоило бы тебе отдать.