Василий Севастьянович вернулся в кресло возле телефона и снова снял трубку.
— Четыре? — спросил он, набирая номер.
— Бля буду. Четыре — падла!
Василий Севастьянович бросил на аппарат трубку. Потом встал. Опустив голову, прошел на кухню и сел за кухонный стол. Руки его дрожали. Василий Севастьянович чем–то был очень похож сейчас на врача, обязанного сообщить вам, что — увы! — наука, как говорится, бессильна… О, как трудно было ему говорить! Помаргивая, смотрел Василий Севастьянович, и мутноватый, недоуменный свет сочился на нас.
Я не заметил, как появилась на столе бутылка. Ее выставила дрожащей рукою жена. Она не выдержала. Она понимала, что нелепой, вздорной была сама ее мысль обшить рейкой неровные стены. И даже, может быть, антигуманной, если принять во внимание роковую длину нашего коридора.
— Скобарек! — негромко позвал Василий Севастьянович.
— Чего? — спросил из коридора его напарник. С хмурым лицом он стучал сейчас костяшками пальцев по стенам, как обычно стучат по двери, спрашивая разрешения войти. Стены явно не нравились ему. И хотя скобарек и не объяснял, почему они плохие, но по его лицу было видно, что хуже не бывает.
— Садись давай… — сказал Василий Севастьянович.
Скобарек зашел на кухню. Увидев на столе бутылку, остановился.
— Там же четыре метра, ё–ма–ё! Бля буду — четыре! — воскликнул он. — Ты чего, Севастьяныч! Забыл, что ли?
Однако Василий Севастьянович уже принял решение. Содрав пробку с бутылки, он наполнил стопки.
— Пусть я сраный, пусть я пьяный, но я тоже для людей живу! — сказал он.
— Четыре метра, бля… — повторил скобарек, но уже тише, уже не так настойчиво. Нерешительно поднял свою стопку и — о, бля, четыре метра! — выпил.
Василий Севастьянович снова наполнил посуду и, выпив по второй, закурил.
— Не ссы, скобарек… Я пять лет кабинеты у министров рейкой обшивал… Все сделаем как положено.
Слова его странно подействовали на мою жену. Хотя и был у нас в семье обычный советский достаток, но сравнивать его с бюджетом, пусть и небольшого, министерства как–то никому до Василия Севастьяновича еще не приходило в голову.
И жена дернулась было, чтобы объяснить Василию Севастьяновичу, извиниться перед ним за то, что он не совсем правильно понял ее, если… но сказать ничего не успела. Помягчев лицом, Василий Севастьянович посчитал необходимым объяснить, почему он проявил, невзирая на явное противодействие скобарька, такое великодушие.
Он сказал вдруг, что в отличие от скобарька он не всегда был работягой. Было время, когда он учился в партшколе. Да, да, скобарек… Чего сидишь, слюни пускаешь? Просто тогда культ личности разоблачили… А как можно было душе стерпеть, что Сталин плохой? Не–е, невозможно, никак нельзя. Вот и ушел Василий Севастьянович из партшколы…
Мы с женой заискивающе промолчали.
Конечно, в другой ситуации я бы непременно возразил, но сейчас мешал стыд за свой коридор. Ну, будь он хотя бы на пять сантиметров длиннее! Или короче сантиметра на полтора… Тогда бы, конечно, любой гордо вступил в спор. Но с таким несуразным коридором? Нет, не хватило у меня мужества отважиться на дискуссию.
Пока я перебирал эти доводы, наши благодетели допили водку и встали. Уже в коридоре, оглянув кривые стены, Василий Севастьянович снова повторил, что хотя он и сраный, хотя и пьяный, но… — он махнул рукой и вышел, ушел пошатываясь, чтобы скрыться в строительных лесах, особенно густо разросшихся за последние годы посреди нашего города, ушел жить и там для людей. Зачарованно смотрели мы, как сопровождаемый скобарьком, идет Василий Севастьянович по двору, оставив нам рубчатые следы сапогов, только затоптанные на полу окурки да еще неясный, мутноватый свет в душе…
Честно говоря, я и не надеялся снова увидеть Василия Севастьяновича. Очень это не просто жить для людей, особенно когда их много, а ты один…
Поэтому–то и был я так приятно удивлен, когда, вернувшись через неделю из командировки, подумал поначалу, что попал по ошибке в столярную мастерскую. В коридоре, заваленном стружками, громоздился самодельный верстачок, а в комнатах высились штабеля реек. Под верстаком тускло блестели пустые бутылки, а в груде пахучих стружек с лицом, густо замазанным мазью Вишневского, лежал скобарек. Из бурой коросты мази торчала щетина.
— А! — дружелюбно приветствовал меня, выходя из кухни, Василий Севастьянович. — Ну, наконец–то приехал. А скобарька вчера, елки зеленые, из церкви в вытрезвитель забрали. Так сегодня мы похмеляемся маленько в счет авансу. Слышишь, скобарек?
Православный человек промычал что–то неразборчивое и затих, подгребая к себе пахучие стружки.
— Ну ты проходи–проходи… — подбодрил меня Василий Севастьянович и исчез на кухне. Оказывается, я прервал его задушевный рассказ о своей жизни.
После партшколы Василий Севастьянович начал постигать азы столярного ремесла.
— Я ж когда поступил туда, ни форму, ни постель не хотел брать. Но заставили взять… Так я ее в первый день и обменял на хлеб… А потом бежать пришлось, раз такое дело.
Рассказывал Василий Севастьянович неторопливо. Две пустые бутылки стояли на столе, и взгляд его был задушевным и мягким. Он любил сейчас и меня, так бесцеремонно ввалившегося посреди задушевной беседы в свою квартиру, и непутевого скобарька, валявшегося в стружках под верстачком, он любил своих соседей по коммунальной квартире, ему хотелось, чтобы всем было хорошо, чтобы все жили дружно.
Врожденная душевная черствость помешала мне проникнуться настроем Василия Севастьяновича. Послушав его, я спросил, когда же будет завершен ремонт.
Трудно было задать более бестактный вопрос.
Василий Севастьянович поперхнулся табачным дымом и, бросив на пол окурок, старательно растер его сапогом. Когда же поднял голову, лицо его было отстраненным.
— Пойду… — грустно сказал он. — Надо сегодня еще в бане помыться.
— А он? — кивая на скобарька, безжалостно спросил я.
— А что он? Он отдохнет немного и пускай дальше работает.
— Нет–нет! неожиданно твердо сказала жена. — Вы, Василий Севастьянович, уж, пожалуйста, заберите его.
О, как посмотрел на нас Василий Севастьянович. Такими кроткими глазами смотрят на нас с икон святые и мученики.
— Скобарек! — присаживаясь на корточки, позвал он. — Надо идти…
Но заштукатуренный мазью Вишневского скобарек только пробормотал что–то неразборчивое и хриплое и снова уронил голову в стружки.
— Усталый он у нас… — извиняясь за друга, объяснил Василий Севастьянович.
Как отвратителен себе я был в то мгновение… Я чувствовал, как каменеет сердце… Я отвернулся от Василия Севастьяновича, копя в себе злобу и решительность, а когда снова взглянул на него, он уже и сам сидел в стружках и голова скобарька лежала на его коленях. Глаза Василия Севастьяновича были закрыты. Он передумал идти в баню, он спал…
Ушли они ночью.
Мы слышали, как гремят они бутылками в коридоре, как включают воду, но вставать не стали. Они тихонько поматюгались в коридоре и ушли. И снова нам показалось, что ушли они навсегда. Сколько раз еще будет казаться нам, что они уходят навсегда…
Впрочем, на следующий день, покачиваясь, Василий Севастьянович снова бродил по нашей квартире между штабелями досок. Жизнь у него, как объяснил он, была несладкая. Мало того, что не выучился в партшколе, так и в коммуналке ему житья не было.
Василий Севастьянович сидел на самодельном верстачке и ругался на соседку:
— Слоны у нее только не ночуют, а у меня никому нельзя. Вчера привел скобарька, а она в милицию заявила.
— Забрали, что ли?
— Забрали, конечно, раз он дверь у соседки поломал.
— Зачем?!
— А кто его разберет — это сельпо деревенское! Не умеет скобарек работать, а лезет в помощники. Не хочу и говорить даже.
Он придирчиво оглядел только что проструганную рейку и приставил к стене. Потом залез на табуретку и начал вбивать гвоздь.
— Слушай! — закричал он сверху. — Плоски дай!
— Чего? — не понял я.
— Ну вон, на подоконнике лежат!
— Плоскогубцы, что ли?
— Ага! — кивнул Василий Севастьянович. — Плоски называются. Запомни.
Я запомнил.
— Меня в работе никто не побеждает… — объяснил мне Василий Севастьянович, отбрасывая в сторону треснувшую рейку. — Есть такие, которым абы сделать, а я не. Я на совесть люблю.
И он принялся стругать новую рейку. Впрочем, тут же отложил рубанок.
— Тьфу! — сказал он. — Стружку проглотил.
И пошел на кухню. То ли хотел проглоченную стружку запить, то ли отдохнуть решил, но сел там за стол и неожиданно сказал:
— Дай–ка десятку, хозяйка, в счет авансу.
Очень по–разному устроены люди. Бывает, что ты к ним, как к родным, с открытой душой, а они… Жену мою смутили слова Василия Севастьяновича, и она, полагая, что аванс давно уже выбран бессчетными бутылками, спросила, а что, собственно, имеет в виду Василий Севастьянович и вообще, сколько будет стоить вся работа?
Грубый, бестактный вопрос… Хотя, конечно, и жену мою извинить можно — в квартире вторую неделю царил развал, деньги, отложенные на ремонт, таяли, а с работой дело продвигалось пока туго; жене сейчас просто невдомек было: за что надо заплатить Василию Севастьяновичу десятку? За проглоченную стружку вроде бы многовато, а больше — не за что…
Но что мне нравилось в Василии Севастьяновиче — это его кротость. Другой на его месте не сумел бы сдержать обиду, заматерился бы, замахал бы руками от оскорбления, а Василий Севастьянович нет, опустил голову и кротко ответил, что откуда он знать может, во сколько работа выльется, это потом, так сказать, работа сама покажет… да и знать если, разве можно решать одному, без напарника, а напарник сами знаете где, в тюрьме сидит скобарек.
Голодный, босой, и сигаретов ему купить не на что… И хотя и не обвинял нас Василий Степанович, но и так было понятно, что если бы не зажлобились мы вчера и не выгнали бы на улицу усталого скобарька, не пришлось бы его вести в коммуналку, не пришлось бы ломать дверь, не увели бы скобарька под белые ручки в тюрьму…