— Ах, Алексей Арсеньевич, Алексей Арсеньевич! — пытаясь торопливо зажать в себе горечь, проговорил Сутулов. — Как вам объяснить, мой юный друг, что я тоже был таким юным и дерзким, как вы? Но где она, юность? Все прошло, прошло безвозвратно. Учтите это, Алексей Арсеньевич! Боритесь и не поборены будете. Дерзайте, мой друг! А я… Я уже не нужен здесь. Отремонтирую свой троллейбус и двинусь дальше. Теперь я спокоен за это селение. Здесь приносят в жертву лучших своих сынов. — Он взвихрил светлые Лешкины полосы и легонько оттолкнул его от себя. — Иди, мой друг! Ничего не бери в голову.
— Уши–то не мешало бы ему отодрать за такие опыты… — сурово проговорил Шершаков, когда ошарашенный Лешка убежал прочь. — Ведь в глаза могли осколки попасть!
— Ах, Василий Федорович! — вздохнул Сутулов. — Да надерут ему еще уши и без нас. Так надерут, что совсем ничего от ушей не останется,
— Ну, это–то да… — кивнул Шершаков. — Это вы верно, Иннокентий Павлович, заметили. Но уж лучше по–домашнему, по–родственному наставить на путь, чем если другие наставлять будут.
— Не знаю, Василий Федорович! — сухо ответил ему Сутулов. — Возможно, и так. Я–то как–то всегда один был, так что не могу судить, что лучше…
И снова непривычная горечь послышалась Василию Федоровичу в его голосе.
— Так вы серьезно, Иннокентий Павлович, думаете дальше двинуться? — спросил он.
— Да… Думаю, что скоро смогу вас порадовать этим, товарищ Шершаков.
— Ну вот уж и порадовать. Да мы тут уже привыкли к вам за эти–то годы. Скучновато, пожалуй, теперь без вас будет.
— Не расстраивайтесь! — утешил его Сутулов. — Не будет меня — будут другие. Не где–нибудь — в Вознесихе живете.
— Ну и куда же подадитесь теперь?
— Не знаю… — пожал плечами Сутулов. — Сами понимаете, не везде на троллейбусе проедешь. Ну! Спокойной вам ночи, Дарья Степановна. Всего хорошего, Василий Федорович.
И он быстро свернул в свой переулок.
А Василий Федорович задумчиво посмотрел ему вслед и зашагал торопливо за ушедшей вперед женой.
— Клюквы–то надо постараться сейгод побрать. Бабы говорили в ларьке, по два рубля ее принимать будут… — сказала, не оборачиваясь, Дарья Степановна.
— Поберем… — кивнул Василий Федорович.
— Надо побрать. Веруньку одеть пора.
— Оденем…
Хорошо было…
Обычная жизнь окружала Василия Федоровича, это и была его жизнь. А каждый человек должен жить только свою жизнь… Даже если это и вознесихинская жизнь. Чужой жизни никому не надо.
Эту мысль обдумывал Василий Федорович уже сидя на кухне, в своем опустевшем доме.
Он, не торопясь, пил чай, когда от близкого взрыва задрожали вдруг стекла.
— Что это? — испуганно перекрестилась Дарья Степановна.
Василий Федорович выскочил на крыльцо.
Из соседнего, тумбочкинского дома выскочил в это мгновение Лешка и юркнул в заросли малины. Следом за ним выбежал на крыльцо его отец.
— Выпорю! — заорал он, озираясь вокруг и потрясая ремнем, зажатым в руке. — Выпорю, химик такой едрит твою мать! В дом нельзя спокойно войти, рвется все!
Последний поезд
Но потом раскаялась Гаури и спросила у Шанкары: «Скажи мне, супруг мой, где те двое несчастных, мною проклятых, снова родятся?»
И ответил ей Украшенный седлом полумесяца: «Есть, прекрасная, город Кушамби, и в нем Пушпаданта родится под именем Вараручи, гана же Мальяван будет рожден в городе Супратиштхита, и назовут его Гупадхья». Так в беседке из лиан утешал Парвабл свою супругу.
1. Беспечальный город
Это очень странное состояние, когда в чужих словах узнаешь что–то самое сокровенное, самое свое… Но так было. Сосед по столику в станционном буфете, наклонившись над пивной кружкой, рассказывал о беспечальном городе… Я помню то время, хотя и редко вспоминаю его. Оно чужое в моей жизни, лишнее в памяти. Помнятся лишь скомканные, торопливые переживания. Терялось тогда все, и ничего не приобреталось взамен. Мертвая зона души… Она есть у Земли, есть и в каждом из нас. Взрыв… И лишь пепел, будничный, серый пепел. А сначала казалось — душа умерла.
Жил я у сестры. Помню желтые, пересохшие листья в банке на столе, теплый кофейник. Сестра ложилась спать с нагретым, завернутым в одеяло утюгом. По ночам было холодно.
И уже зарядили бесконечные дожди…
В комнате напротив жила большеглазая девушка. Она гуляла с курсантом из мореходки. Ходить им было некуда, и вечерами после кино они подолгу стояли на крылечке под навесом. За дощатой переборкой располагался туалет, и все было слышно через стенку. Дача была густонаселенной. Вспоминать грустно и неловко.
Мой собеседник — крутолобый сорокалетний парнишка с морщинистым, но невзрослеющим лицом — пил пиво и говорил о беспечальном городе. Говорил о взрывпакетах, закладываемых в урны, — так развлекалась тогда у нас в городе молодежь.
Помню и это. На вокзале всегда толпились странные ребята. Однажды ко мне подошел один и, косовато улыбаясь, предложил купить сорок простыней.
— Это что, — прихлебывая пиво, сказал мой сосед. — Тогда там все было необыкновенным.
И начал рассказывать о старых кварталах, и я видел серые осенние переулки, осевшие, наспех залатанные дома. Здесь люди не жили, а доживали — и дома потихоньку разваливались. Отдельные части вели свое независимое существование, сами, как могли, боролись за жизнь. Разваливались печные трубы. В большой мраморной вазе смешно и беспомощно желтела картофельная ботва. Эта жизнь шла к концу, а рядом, у леса, уже белели прямоугольники типовых кооперативов, и по вечерам оттуда шли на прогулку в парк благообразно–представительные мужчины с женщинами, которые казались тогда мне очень красивыми.
— А однажды, — усмехнулся крутолобый парнишка. — Один дом лопнул напополам. Фасад подался вперед, а задние комнаты остались на месте. Треск был страшный. Я думал, вещи какие посыплются, подбежал, да зря. Только опилки да несколько страничек из какой–то разорванной книги… — он помолчал. — Я их до сих пор храню. На память. Да, беспечальный город… — он снова усмехнулся. — А еще там мужик был… смешной такой, с чапаевскими усами.
Меня самого всегда удивлял этот человек. Но только сейчас я догадался, на кого он был похож. Он всегда ходил в длинной офицерской шинели, и в любое время суток его можно было застать возле станционного буфета. По–моему, он никогда и не уходил отсюда. Разве только в кино, на утренний сеанс… Однажды я встретил его там. Уже наступила тогда зима. В окошках дрожал слабый неровный свет, и в фойе было зябко.
Съежившись, «Чапай» сидел в углу и что–то бормотал. Беспомощно топорщилась его офицерская шинель. Я проходил мимо и расслышал:
— …простым, как рощи и озера… как этот беспечальный город… Не придумывать себя… Это счастье…
— Странно вы говорите, — сказал я, потому что, закончив, «Чапай» внимательно посмотрел на меня, как бы призывая к ответу. Но он словно и не слышал моих слов… Куда–то в сторону продолжал свою безумную речь:
— Не мудрствуйте, ибо за многие знания поплатитесь вы печалью великой.
— Он раньше работал учителем, — сказал мой сосед по столику. — Потом сошел с ума. Зачем учить, если в жизни и без того много горя? Пытались его лечить, да так и отступились…
— Знания умножают скорбь… — повторил я и спросил: — А где он доставал шинели?
Крутолобый парнишка удивленно посмотрел на меня.
— Ты его знал?
— Я жил в Рамбове…
Любопытство погасло в глазах соседа. Он налил себе в стакан пива и сказал тихо:
— А я рассказываю про Старогорск…
Зашумел приближающийся поезд. Я простился и, застегивая на ходу плащ, вышел на платформу. Дул сыроватый ветер, и желтые листья с тополей то ли летели, кувыркаясь, по воздуху, то ли, спотыкаясь, брели по осени. Паровозик свистнул и тронулся. Я успел вскочить на подножку вагона.
На доме сестры, помню, висела табличка с именами жильцов, которые давно там не жили. Не нужная никому, она заржавела, но сквозь ржавчину еще проступали призрачные имена.
2. Городская история
Иногда они встречались в лифте.
Обычно это случалось вечером, около девяти часов, когда Ромашов торопился в ночную смену на завод, а она спускалась откуда–то сверху с большим черным догом на поводке.
Собака в лифте не сводила с Ромашова настороженных глаз, а хозяйка ее что–то внимательно разглядывала на полу. Эти встречи были редкими и внезапными, и всегда после них Ромашов чувствовал себя легче и праздничнее.
Однажды, когда Ромашов подходил к дому, в скверике он перегнал свою знакомую. Он долго стоял в лифте, слушая, как гремит она ключами от почтового ящика, и сердце его билось больно и тревожно.
Она наконец вошла в лифт и удивленно распахнула на Ромашова темные, большие глаза.
— А я думала, вы уехали давно, — сказала она, убирая ключи в сумочку.
— Неудобно, — пробормотал Ромашов, — неудобно прямо из–под носа лифт угонять… Вам какой?
— Я выше живу, — улыбаясь, сказала она, и Ромашов, вздохнув, нажал кнопку четвертого этажа.
…А в тот день жена долго пилила Ромашова за бесхозяйственность.
— Нет, ты только посмотри, — сказала она и потащила Ромашова в коридор, — выключатель уже целый месяц не работает.
— Да, — согласился Ромашов, — не работает…
Он вздохнул, вспоминая о журнале «Катера и яхты», который лежал в портфеле.
Саша осуждающе посмотрела на него, потом махнула рукой и ушла в комнату плакать. Она была еще очень молодой женой.
— Ну сейчас, сейчас, — сказал, не выдержав, Ромашов, — сейчас все сделаю…
И он долго бродил по квартире, разыскивая отвертку. Скоро к нему, вытирая заплаканные глаза, присоединилась и жена, но, как всегда бывает в таких случаях, найти отвертку им не удалось.
Ромашов хлопнул дверью и побежал просить отвертку у соседей. Обходя дверь за дверью, он поднялся на шестой этаж.