Марсиане — страница 48 из 54

А рядом шумел трамваями проспект, работали магазины, прачечные, институты… Сюда же, в сад, укрытый от проспекта «Академкнигой», звуки не долетали, здесь копошилась своя жизнь. Из рук в руки передавались списки, продавались и покупались книги.

Конечно, Ромашов не понимал всего этого так отчетливо, пока не познакомился с Толей из здешнего сада. Это был очень добрый и очень тихий человек. Он умирал — медленно задыхался от астмы.

Разговор был пустяковым и никакого отношения к саду не имел, пока Толя не заговорил о девушке из букинистического магазина на Восстания.

— Понимаешь, — рассказывал он, — я почти каждый день туда хожу. Знаешь… Она так на Пастернака похожа! Губы ну точь–в–точь, как у него…

Моросил мелкий дождь. Невский проспект переливался огнями, медленные капли стекали по бокам вздыбившихся лошадей над Фонтанкой… Странное состояние охватило тогда Ромашова. Вдруг он увидел этих людей из сада, людей, пропавших в книгах, ушедших из нашей жизни. И то, что они еще бродили по улицам и проспектам, свидетельствовало только о том, как размыты границы бытия и небытия…

Тихий Толя еще говорил что–то про Петербург, читал Ходасевича:

Это никогда не повторится

Не вернется это никогда

На земле всего одна столица

Остальные просто города.

Ромашов уже не слушал его. Странный и жуткий смысл открывался ему. Снова вспомнились слова Кошкина: «Книги губят людей, делают их беззащитными в наше время».

А Толя действительно погибал в книгах. Он и с женой развелся только оттого, что ему казалось, будто она раздает своим приятельницам библиотеку.

— Ну, мне пора, — сказал он, протягивая руку.

И Ромашов еще долго стоял под моросящим дождем обманутой столицы, дожидался трамвая и все думал о своем новом знакомом, вспоминал его грустные глаза и не мог понять, как он пропал или… или это участь всех озябших в этом саду, с проспекта невидимом…

Кошкин приходил к Ромашову посмотреть книги которые приносил тот со склада макулатуры — самого Кошкина, замеченного в воровстве, на этот склад уже давно не пускали.

— Дрянь… — перебирая книги, говорил Кошкин. — Это тоже чепуха. А это ничего, но видишь — разорванная.

— Ничего… — отвечал ему Ромашов. — Сойдет и так…

— Сойдет… — сердито передразнил его Кошкин. — Конечно, сойдет. Наверное, читаешь и сам не знаешь, что читаешь…

— Не все ли равно? — отвечал ему Ромашов.

Он провожал Кошкина до угла переулка и торопился назад. Хотелось остаться одному — снова смотреть на далекий ночной костер и листать позабытую книгу.

Свет на веранде он обычно не тушил, и с проспекта веранда казалась желтым фонариком, запутавшимся среди ветвей уже облетевшей сирени. Книгу без обложки Ромашов никому не показывал и, когда уходил из дома, ревниво прятал ее в своих одеялах.


Так и шли его дни в ту осень. Облетал, становился просторнее парк, и глазам было больно смотреть вдоль аллеи — таким пронзительно–ясным был воздух.

Дворцы уже закрылись для экскурсий, из них вывозили мебель, и прекрасные и пустые, они стояли, завершая аллеи, замыкая пространства воды, воздуха и деревьев…

Ромашов много читал в ту осень о парках и часами мог рассуждать о ландшафтных композициях и о сложностях их размещения во временах года, но как происходит соединение разноликих пространств, он не знал, и великая тайна чудилась ему в парке. И, казалось, стоит постигнуть ее — и сразу все в жизни станет понятным. Ясной и простой станет сама жизнь. И конечно же, так и надо размещать душу в словах, чтобы раз и навсегда и уже навечно… и ни века, ни войны не способны разрушить возникшую красоту.


А в те годы, о которых Ромашов читал в своей книге, сдвинулось пространство, и, словно скорлупки, лопнули стены между нарядными гостиными и чадными кухнями, и разноликие предметы и понятия, смешиваясь в хаос, посыпались в мир. И надо было по–новому назвать и полюбить их, определяя им место в бесконечной человеческой душе.

Несправедливость — это хаос. А парк и та книга, которую читал Ромашов, — торжество добрых вещей, названных и закрепленных навсегда. В его книге без обложки был удивительный рассказ о девочке, которая холодным утром уходит из дома, где умер отец, умерла мать, уходит в прекрасный и яростный мир, чтобы жить там и погибнуть. И чудилось, что в ее судьбе затаился отблеск судьбы самого писателя…

Выходя из парка, Ромашов вглядывался в надвигающиеся на мир жилые массивы, в лица людей, идущих навстречу… Что–то общее было в этих домах и этих лицах. Как и дома, лица людей были почти неотличимы друг от друга, словно и их делали по типовому проекту. И казалось, что в этой надвигающейся безликости гибнет все: и парк, и старые городские дачи, и тот яростный, полный весеннего ветра мир, о котором читал Ромашов в своей разорванной книге. И страшно было самому стать таким же, как эти люди, но еще страшнее — остаться непохожим на них.


Однажды сестра разыскала эту книгу. Ромашов вернулся из парка и застал ее на веранде, с книгой в руке, с растерянным и позабытым в книге лицом.

— Хорошая книга, — сказала сестра, посмотрела на Ромашова и спросила испуганно: — А кто написал?

— Был один…

— Да? Хорошая книга, — сестра погладила книжку ладонью и аккуратно положила на кровать. — Я давно не читала так…

Еще в августе стекло в боковой раме лопнуло, и сейчас, когда ветер дул с пустыря, оно дребезжало, и на веранде было холодно.

— Ты не мерзнешь тут? — зябко ежась, спросила сестра.

— Нет, — неохотно ответил Ромашов. — Я уезжаю сегодня.


Осень… Парк… Рассказ из зачитанной книги…

Искусство соединяет души. Как в парке соединяется разноликое пространство, так и в книгах, в чужих и посторонних книгах соединяются души — неожиданной близостью сокращают книги долгие пути узнавания.

Вот это и хотел рассказать я о Ромашове и о беспечальном городе. О запущенном парке. О книге без обложки. О том времени, которое было самым главным в жизни Ромашова, хотя и казалось ему потом пустым и ненужным.

Когда он снова приехал сюда, уже наступила весна. Таял снег, и сквозь него обнаженно проступали позабытые осенью вещи: детские игрушки, посуда, проржавевшие ведра… Жить в старинных дачах было тесно, вещи теснили друг друга, словно стремились разорвать стены. Они взбирались на подоконники, иногда пытались жить и на улице, как помятая детская лейка, повешенная на изолятор под окном второго этажа. И не нужно было заглядывать за стекло, чтобы увидеть, как живут люди. Они жили здесь близко друг от друга со всеми своими радостями и печалями, на виду у всех. Все здесь пропахло людьми. И вещи вываливались из тесных жилищ, ускользали от людей в самостоятельную и беспутную жизнь.

А сестре пришла в голову странная и нелепая мысль. Кто–то из жильцов соседнего дома перебрался в прямоугольные кварталы и оставил ей старую телевизионную антенну. Надо было снять ее и поставить на новом месте.

Муж сестры уехал в далекую командировку, и помочь ей было некому — Ромашов приехал в самое время.

Все утро он лазал по крышам, еще пахнущим снеговой сыростью. Прелые доски скользили под ногами, но было не страшно. Дул с залива теплый, тугой ветер, и с крыши хорошо был виден парк. Там шло народное гулянье, провожали зиму — по синим от снега аллеям бежали, позванивая бубенцами, совхозовские лошади, запряженные в расписные санки.

Просматривались с крыши и кварталы новостроек. Там было сегодня пусто, должно быть, все катались на лошадях в парке… Еще Ромашов рассмотрел новый журнальный киоск, он бесшабашно сверкал краской и молодыми стеклами…

А потом сестра поила Ромашова чаем, и они неторопливо беседовали о семейной жизни. Сестра ходила уже на шестом месяце и боялась оставаться одна в огромной комнате среди безликих вещей.

— Ты приезжай, — сказала она. — Ведь надо же приезжать…

Может быть, так и было, потому что есть доброта вещей, и если наивно, по–детски поверить в нее, то и мир станет добрее. Может быть…

Затем Ромашов шел сквозь великий пустырь любви к белым кварталам новостроек. Микрорайон оказался неожиданно далеко, и потребовалось немало времени, чтобы пробраться сквозь сырость и запустение пустыря к надежному и сухому асфальту, где в киоске на углу жили журналы с далекими московскими именами. Ромашов взял один, и в электричке, рассматривая его, неожиданно наткнулся на странно знакомый рассказ.

«Позабытый рассказ Андрея Платонова» — было напечатано там.

Да… Есть простая истина… Если записать то, как проходило узнавание, то можно и не доказывать это узнанное. Есть книги, которые вырастают как деревья, и ветра новых времен шумят в их ветвях своими словами.

Ромашов читал знакомый рассказ, и ему казалось, что в его жизни случилось что–то очень важное; казалось, что закончился какой–то большой кусок ее. И было радостно и как–то смутно на душе.

4. Последний поезд. Начало

Уже наступили сумерки. На склоне железнодорожной насыпи жгли траву, и злые языки пламени ползли по земле. Издали огонь был похож на желтое окно, но что происходило за этим окном, конечно же, отсюда, с улицы, было не видно, как ни всматривался Ромашов.

Иногда часть огня задерживалась в своем движении, и тогда белесый дым стлался над откосом, прикрывая ушедшее пламя, и оно казалось сквозь него бледно–розовым…

Ушел огонь, вместе с огнем убежали мальчишки, и Ромашов остался перед выжженной насыпью одни.

«Не приедет, — подумал он. — Не приедет…»

Зашумела со стороны города электричка, и медленно проплыли за тонкими топольками желтые окна.

«Если она не приехала и на этой электричке, — подумал Ромашов, — то, значит, и совсем не приедет…»

Электричка задрожала и погасла. В просторной вечерней тишине резко щелкнули опущенные токосниматели.

Кто–то весело засмеялся. Это пассажиры нарядной гурьбой прошли мимо.

— Не приехала…

Прямо над головой Ромашова вспыхнул фонарь и, схватив в свой холодный свет топольки, швырнул их тени на желтую стену вокзала. И тут же холодные ладони захлестнули глаза Ромашова, скрыли в себе завечеревший мир.