Марсиане — страница 5 из 54

— Сука–а! — первым опомнился Гоша. — Что же ты сделал, сука! Там же, может, граммов сто было нолито!

И он рванулся к прорабу Григорию Миронову. От быстрого движения фуфайка на нем распахнулась и на мгновение стало видно всю тельняшку. Замызганной она была только в середине, а по бокам ничего — еще можно носить — почти чистая.

Но прораб Миронов увернулся от Гоши, шагнул к памятнику н, встав на колени, припал щекою к испачканной белилами штанине вождя.

— Кто их мерил, эти граммы… — вздохнул Ременьев. — Может, там и двести оставалось…

— Да.. — кивнул, соглашаясь с ним, пожилой экскаваторщик Дима. — В прежние–то времена за такое дело…

— А что прежние времена, что прежние?! — злобно взглянув на коленопреклоненного Миронова, выкрикнул Гоша. — Сейчас тоже только Сталина ругать можно. А насчет Ильича еще не слыхать указаний!

— Мужики! — заорал вдруг Миронов. — Он же пустой насквозь и только на штырях держится! Слышь, Петро! Если тросом его схватить, то ничего, запросто возьмем погрузчиком!

И он обернулся к водителю погрузчика Петро Клещеву. Только не слышал его Петро. Смотрел плодово–ягодным взором, и сквозь прораба, сквозь ущелья застывшего бетона, сквозь груды заросших травой кирпичей проникал его взгляд. Видел Петро то далекое время, когда гремело барабаном советское солнце и юные пионеры, застыв в строю, смотрели на памятник, а на груди у них сурово и неподкупно–ало полыхали галстуки…


Памятники, как известно, не стареют. Не плешивеют чугунные головы, не высыхает, скручиваясь в морщины, металлическая кожа, внутри тоже ничего не болит у памятников, поскольку нет у них ни души, ни волос, ни кожи. Все так, но все же, все же… Петро Клещев смотрел на бронзового Ильича и думал, как сильно постарел тот за последние годы. А ведь он, Петро, помнил Ильича совсем другим…

Жил тогда Петро у своей молодой, незамужней тетки Марьи Ивановны, в подъезде как раз напротив памятника… По утрам, выбегая из подъезда, тетка всегда густо краснела, встречая прищуренный ленинский взор. Краснела она — Петро не раз слышал ее разговоры с подружками — от смущения. Владимир Ильич и день и ночь стоял напротив подъезда и под дождем, и под палящим солнцем и неотрывно думал о человечестве, которое нужно было поскорее пристроить к светлому будущему. А Марья Ивановна об этом никогда не думала. Ее хорошенькая головка была забита разными глупостями и безделицами. Она мечтала отоварить мануфактурные карточки веселеньким ситчиком и сшить платьице, чтобы выглядеть не хуже Альки из бухгалтерии, которая так и этак выставляется перед Прохором Степановичем, а Прохор Степанович не дурак, чтобы на Альку внимание обращать, он, между прочим, даже приглашал Марью Ивановну в кино, только жаль, не смог достать билеты… О веселеньком ситчике и о Прохоре Степановиче тетка могла говорить сколько угодно времени, и только под суровым взглядом вождя терялась, краснела смущенно и торопливо пробегала мимо, дабы скорее начать трудиться во имя светлого будущего, о котором неотрывно думал строгий Ильич.

Франц Иванович Флешин, который выходил из подъезда следом за Марьей Ивановной, ничего о мыслях хорошенькой соседки не знал. И ему досадно было, что опять она ускорила шаг в тот самый момент, когда он собирался окликнуть ее. Да… Как тут потолкуешь с соседкой, как пошутишь, если носится она как оглашенная. Не бежать же следом в его–то возрасте, с его–то положением!

И хмурился Франц Иванович, встречая прищуренный взгляд вождя совслужащих. И еще с досадой думал, что четырехстворчатый шифоньер, который присмотрел он, не занести, наверное, будет в подъезд, не задев за пьедестал. А попробуй зацепи, что тогда будет? Франц Иванович точно знал, что будет. Нет… Не надо ему шифоньера. Лучше вообще без шкафа жить.

И, конечно, ни Франц Иванович Флешин, ни Марья Ивановна, ни сам юный Петро Клещев не могли тогда знать, что очень скоро добудет–таки Прохор Степанович билеты в кино и поведет зарумянившуюся Марью Ивановну на картину «Веселые ребята», а после сеанса купит мороженое и предложит свою руку и сердце. И еще он купит мороженое юному Петро Клещеву, и на этой волнующей ноте закончится для того счастливое советское детство. Потому что на следующий день, когда Марья Ивановна затеет стирку, порывом ветра сорвет с балкона кружевную ночную сорочку, сбереженную еще от матери для Прохора Степановича. И сорочка, медленно и плавно кружась, упадет на бронзовую голову… И пройдет совсем немного минут, а стройные красавцы–грузины из МГБ выведут зареванную Марью Ивановну из подъезда, проведут мимо нахмурившегося Ильича, мимо обиженного Франца Ивановича, который и сообщил в органы, что его легкомысленная соседка повадилась сушить на вожде нижнее белье.

А потом…


Клещеву не дали вспомнить, что было потом. Пожилой экскаваторщик Дима растолкал его и сказал, чтобы меньше чем за две бутылки он не соглашался на это.

— Ну! — подтвердил бульдозерист Ременьев. — Меньше никак нельзя, Петро. Посадить могут!

Клещев посмотрел на постаревший памятник и как–то нехорошо усмехнулся. Встал. Не отрывая взгляда от памятника, вытащил из кармана папироску, затянулся горьковатым дымом. Зажженную спичку ему услужливо поднес пожилой экскаваторщик Дима.

Нехорошим был взгляд у Клещева. Только что энергично размахивал Владимир Ильич кепкой, убеждал работяг куда–то идти, что–то делать и вроде бы убедил, еще немного, и пошли бы они, и сделали бы, но вот встал Клещев, и растерялся памятник… И потом, когда нависли над его головой стальные лапы погрузчика, совсем сник, вжался в землю…

А толстый металлический трос непослушно пружинил и не хотел выгибаться в петлю, но Гоша не зря носил под фуфайкой полосатую тельняшку — обмотал жестким тросом вождя и, спрыгнув с памятника, скомандовал: «Вира!»

Зло прищурился глаз у Клещева. Натужно взревел погрузчик. В памятнике затрещало что–то, загудело, словно бы застонал он. Несколько мгновений прошло в борении прочной основы с волей объединившихся в едином порыве людей, и вот памятник вышел из пьедестала, как выходит из десны гнилой зуб, дернулся, взлетая вверх, и заплясал в свободном воздухе, отчаянно грозя работягам кулаком. Какая–то грязь, какой–то мусор посыпались из пустого нутра. Потом памятник успокоился, качнулся в тусклом воздухе и, медленно поворачиваясь, оглянулся вокруг. Прищуренные глаза вождя остановились на Клещеве.

Подождав, пока рванет Петро рычаги, отъезжая, Ленин проворно качнулся к нему и арматуриной, торчащей из ноги, ударил по ветровому стеклу. Петро едва успел заслониться рукавом от брызнувших в лицо стекол. А памятник снова качнулся назад, чтобы теперь–то наверняка достать ногой до обидчика. И только сноровка спасла Петро Клещева от безжалостного ленинского удара. Толкнув от себя рычаг, успел он опустить стрелу подъемника, и памятник зацепился штырями за груду кирпичей, обессиленно замер, наклонившись вперед.

— Во дает, Вовка, а! — восхищенно сказал Гоша Сапунов, осматривая покалеченный погрузчик. — Ну и вдарил!

— Ну так чего? — спросил Ременьев. — Повезем его или нет? Сейчас ведь Гришка с бутылками приедет…

Дальше Ильича везли со всеми мерами предосторожности. С двух сторон его поддерживали под локти Гоша и пожилой экскаваторщик Дима, а погрузчик двигался сзади, словно почетный эскорт. Ременьев, забравшись па пьедестал, пытался руководить общим движением.

Странная это была картина…

Кто знает, если бы можно было одновременно видеть и прошлое и настоящее, может быть, и обнаружилось бы сходство нынешней картины со сценой, которая разыгралась при аресте Марьи Ивановны. Вот так же, осторожно, но крепко, как Дима и Гоша, поддерживали под локотки Марью Ивановну красавцы–грузины из МГБ, вот так же, наподобие погрузчика, шел за ними Франц Иванович Флешин, вот так же, как Ременьев, смотрел на них с пьедестала сам Ильич… Хотя, конечно, и отличия были. Во всяком случае, памятник, оглянувшись вдруг на свой оставленный пьедестал и увидев на нем Ременьева, рванулся вдруг, но Гоша и экскаваторщик Дима повисли на нем, не дали вырваться, и опустил голову Ильич, покорился своей участи.

— Мужики! — соскакивая с пьедестала, крикнул Ременьев. — А может, его здесь, у мусорных бачков, положим, а? Пьедестал–то мы ломать не будем. Снесем дом, а потом его назад поставим.

Предложение это всем понравилось. И хотя знали работяги, что, когда начнут вывозить битый кирпич и мусор, ничего не останется не только от постамента, но и от того места, где мирно стоят сейчас не предназначенные к сносу мусорные бачки, но так уж устроен советский человек, что всегда он рассчитывает на лучшее, всегда надеется, что теперь–то все будет иначе, не так как вчера, не так, как обычно, а по–хорошему, по–человечески… Так, как в светлом будущем, которое мечтал устроить для народа Ильич.

Так и попал памятник во двор соседнего дома. Прищурившись, Ленин лежал на боку и наблюдал, как, круша стены, ухает таран, как клубится над пустым постаментом пыль, ревут машины и летят по сторонам куски кирпичей… Впрочем, недолго наслаждался Ильич картиной грандиозной ломки. Поревев, поухав, машины вдруг замерли неподвижно, и, когда осела пыль, обнаружилось, что никого уже нет возле них. Неподвижно стояли самосвалы, неподвижно замер бульдозер, экскаватор тоже заснул, уронив тяжелый ковш на постамент. Не знал вождь мирового пролетариата, что и подумать об исчезнувших неведомо куда работягах… Вроде бы и друзей своих, латышей–чекистов, не видел он — куда же подевались люди?

Незаметно течет время в металлических головах… Повисли, заклубились сумерки над развалинами дома номер сорок шесть по проспекту Розы Люксембург, когда проскользнули к мусорным бачкам смутные, угадываемые только по винному запаху тени. Не бросили работяги своего вождя…


Очень скоро во двор дома номер сорок четыре, мигая синей лампой на крыше, въехала желтая машина.

— Пойдемте, друзья! — вежливо пригласили из машины работяг, расположившихся возле памятника. — Да, а приятеля–то своего здесь бросите?