Марсианин: Цандер. Опыт биографии — страница 10 из 36

Но это мы знаем сегодня точно, что их два. А когда Асаф Холл сидел в своей обсерватории, не было ни одного. Долгие ночи просиживал он у телескопа и не видел ничего. Тогда ведь астрономы не так работали, как сейчас: набрал программу и пошел спать. Тогда сидели ночи напролет, до рассвета. Холл решил уже оставить свои поиски, но тут, по счастью, поругался вечером с женой, в сердцах хлопнул дверью и ушел в обсерваторию, не подозревая, что совершается нечто исключительное: впервые в истории семейная ссора способствовала прогрессу науки. Ведь как раз в эту ночь Асаф Холл открыл спутник Марса. Через шесть дней — второй. Фобос и Деймос — «Страх» и «Ужас» по-гречески — решили, что спутники у бога войны должны иметь именно такие названия…

Еще все говорили о спутниках, когда Джованни Скиапарелли, — кстати, он работал одно время у нас в России, в Пулкове, а потом стал директором Брестской обсерватории в Милане, — представил Королевской национальной обсерватории в Риме доклад о своих наблюдениях Марса и показал сделанные им рисунки: фотография уже существовала, но астрономы не очень ей доверяли. На этих рисунках марсианской поверхности были тонкие прямые линии, сходящиеся в нескольких точках и причудливо пересекающиеся. Скиапарелли назвал их «капали». По-итальянски — это вообще «русло», «проток», но на многих других языках — английском, русском, немецком — это «каналы», то есть заведомо искусственные сооружения. И опять-таки, как и в случае с семейной ссорой Холла, за всю историю науки ни одна ошибка в переводе не вызывала последствия столь бурные. Скиапарелли, которому тогда было сорок два года, считался серьезным ученым, давно признанным в кругу астрономов за свою теорию метеорных потоков; дешевой славы и газетной популярности (ТВ тогда еще не было, как ни трудно вам, да и мне, это представить) он не искал. В первый момент, когда открытые им образования начали толковать как сооружения искусственные, кем-то содеянные, он растерялся. От комментариев отказался и твердил одно: я видел, что вся поверхность красной планеты покрыта сетью геометрически правильных тонких темных линий. Но газетам этого было мало. Все жаждали новых доказательств существования разумной жизни на Марсе. Люди поверили в каналы, потому что хотели поверить в них, потому что тогда еще не знали, что мы — единственные разумные существа в Солнечной системе, потому что Скиапарелли дал им пусть ненадежную, но все-таки опору для фантастических построений. Он сделал то, что так редко удается сделать нам, ученым, — ведь мы или разочаровываем, или удивляем, а он укрепил людей в мечтах…

Сколько тогда писали, говорили и спорили о Марсе и его разумных обитателях! Кстати, в шуме этих споров прошло и детство Фридриха Цандера, определившее всю его судьбу, да и нашу вместе с ним: ведь мы живем на базе его имени… Да, шуму было много. Во Франции в 1900 году учредили премию в сто тысяч золотых франков, которую должны были выплатить человеку, первым установившему связь с другой планетой, помимо Марса. С Марсом вопрос считался решенным, и глупо было платить за это такие деньги.

Правда, были астрономы, которые робко признавались, что им не удается увидеть каналы, которые видел Скиапарелли, но в целом научный мир их признал. Места их пересечения уже официально нарекли «оазисами»…

Но время шло, газетный бум начал стихать, фонтаны фантастики уже не били, а булькали. И тут появился Персивал Ловелл.

Богатый представитель американской элиты (брат — президент Гарвардского университета) занимался бизнесом, путешествовал, жил в Японии, и вот в один прекрасный день «капали» Скиапарелли врываются в эту жизнь и всю ее ломают. Одинокие качаются у пирсов его яхты, пустыми стоят некогда веселые виллы, тысячи долларов летят теперь на драгоценную оптику и зеркала. В 1893–1894 годах в Флагстаффе, где сухой прозрачный воздух Аризоны ласкал его телескопы, Ловелл построил отличную обсерваторию и занялся наблюдениями Марса.

Нет, это было не увлечение и не прихоть богатея-бездельника, страсть человеческая, прекрасное нетерпение, великая жажда знания и неистребимая вера в мечту — вот что владело тогда романтиком американцем. Начиналась новая глава марсианской хроники, новый поединок фантазии и расчета, в котором большинство «болеют» за фантазию, но чаще всего побеждает расчет. Но об этом — в следующий раз. Успехов вам, друзья!

Марс. База Цандер.

19 октября 2032 года.



Ноябрь 1907 года. Рига. У Фриделя черная шинель с желтым кантом, фуражка с лакированным козырьком. Но на бравого гвардейца он не похож, скорее на унылого железнодорожника, который ждет поезда, а поезд опаздывает. Впрочем, поезд его не опаздывал — просто двигался медленнее, чем ему хотелось бы.

Учился он хорошо и, безусловно, выделялся среди однокашников знаниями, особенно по математике. Здесь природное дарование подкреплялось и прилежанием в реальном училище, и почти полным курсом, который Цандер прослушал в Данциге. Неизвестно и теперь уже вряд ли будет известно, заметил ли способного ученика доктор Боль, читавший в институте курс математики. Вряд ли заметил, поскольку он вообще ничего не замечал.

Известно, как много всевозможных анекдотов — былей и небылиц — связано с именем выдающегося русского физико-химика, почетного члена Академии наук СССР Ивана Алексеевича Каблукова в связи с его феноменальной рассеянностью и поразительной способностью совершенно отключаться от окружающей его действительности. Не в меньшей степени этими качествами был наделен и рижский профессор Пирс Георгиевич Боль. Он не помнил в лицо ни одного своего студента. Среди лекции вдруг надолго мог задуматься, не обращая никакого внимания на слушателей. Однажды, заглянув в список, вызвал студента к доске. Из разных концов аудитории раздались нестройные голоса:

— Его нет!

— Отсутствует!

— Он болен!

— Зачем кричать! — задумчиво сказал Боль. — Пусть сам скажет…

Злые языки утверждали, что, возвращаясь домой, он всякий раз спрашивал свою экономку, запомнить лицо которой он был не в состоянии:

— Простите, господин Боль здесь живет? — Он боялся перепутать квартиры.

Боль был одинок, чудаковат, но добр, и хотя молодости подчас и свойственна некоторая жестокость к слабым, студенты любили его. И уважали: его труды печатались в Известиях Французской академии! Он был действительно очень одаренным математиком. Изучив так называемые квазипериодические функции, он уже в своей магистерской диссертации заложил основы теории почти-периодических функций — сказал пусть небольшое, но свое слово в науке.

Фриделю нравилась та манера изложения предмета, которая была свойственна Пирсу Георгиевичу. Когда он приводил какое-либо доказательство, он как бы сам в нем сомневался. И эту свою якобы нерешительность он преодолевал лишь за счет интереса аудитории к тому, что он делает. Трудно сказать, использовал ли он некий педагогический прием, или это входило в самую природу его характера, но слушать его было интересно. Интересно, потому что ты наблюдал движение человеческой мысли, а не движение мела по доске. Иногда он говорил совершенно неожиданно: «Но предположим в виде опыта, что все это не так, и попробуем доказать, что это все-таки так…» Через много лет, когда Цандера уже давно не было в живых, старички, бывшие когда-то его товарищами в политехникуме, рассказывали, что у Фриделя даже выработались приемы и манеры, в рассуждениях и математических выводах схожие со стилем Боля.

А в общем это хорошо. Что же зазорного в младые годы брать себе в пример достойного человека? Безусловно благотворное влияние оказал на Цандера и его декан Чарльз Иванович Кларк — инженер старого закала, умница, теплотехник и судостроитель с мировым именем, которому флот российский многим обязан. По характеру и темпераменту это был человек, можно сказать, полярный Болю — энергичный, собранный, общительный. Много читал, выписывал зарубежные журналы, был в курсе всех научных и технических новаций. Учителем был он не только по знаниям, но и по поведению своему, и если бы существовал курс «Честь и достоинство инженера», то и тут был бы он профессором. Известен случай: один студент не успел подготовиться и, когда его вызвали, стал просить перенести экзамен на другой день. Кларк, словно бы не расслышав просьбу (обычно ее удовлетворяли), начал задавать вопросы и ни на один из них не получил удовлетворительного ответа. Наконец, забрав у студента зачетную книжку и тем самым прервав этот тягостный для обоих интеллектуальный поединок, что-то в ней черкнул и вернул. Уже в коридоре студент обнаружил в зачетке пятерку. Юноша, видно, был норовистый, и этакая снисходительная подачка его задела. Он пошел к Кларку объясняться, требовать, чтобы тот незаслуженную пятерку зачеркнул.

— Отметка пусть так остается, — ответил профессор, пряча в усах улыбку. — Экзаменовать вас я больше не буду, так как уверен, что совесть ваша заставит вас изучить этот предмет даже лучше, чем на пятерку…

Да, на учителей Фриделю везло. Курс химии читал Павел Иванович Вальден, ученик знаменитого Оствальда, академик Петербургской академии наук, а затем иностранный член Академии наук СССР. В те годы он занимался нефтью, создал свою теорию в области химии растворителей, был в зените научной славы. Профессором политехникума был и совсем еще молодой (он лишь на десять лет старше Цандера) Эргард Викторович Брицке — известный химик и металлург, будущий вице-президент Академии наук СССР. Курс строительной механики вел Всеволод Михайлович Келдыш, ставший позднее академиком архитектуры. Молодой Цандер делал свои первые заатмосферные расчеты, когда в семье профессора Келдыша родился четвертый сын — Мстислав. Пройдут десятилетия, он станет президентом Академии наук и получит никем не присвоенное, нигде не записанное, а потому особенно почетное и надежное по сохранности своей (вычеркнуть нельзя: неоткуда!) звание: Теоретик Космонавтики. Студент в черной шинели теоретически мог, конечно, повстречать в рижском парке няню с детской коляской, но не повстречал. Цандер и Келдыш никогда не встретятся, и пути их пересекутся лишь в истории, уже за границами жизни этих людей.