— Я здесь! Здесь я!!!
Кричал, пока не охрип.
Когда выстрел хлобыснул совсем близко, на поляне, и послышались голоса, Данилка тихо заплакал.
— Вот он где! — послышался внизу голос отца.
— Ну, паря, задал ты нам работы, — сказал дед Савостий, когда отец снял сына со стога. — Тут волки водятся, подстрелили одного.
Данилка молчал, в ознобе не попадая зуб на зуб.
— Говори дружкам спасибо, в ножки кланяйся. Прибежали в деревню, тревогу подняли, — сказал отец, прижимая к себе сына.
Данилка не ответил, его била крупная дрожь.
— Сомлел парень, не оттаял еще, — сказал кто-то.
Данилка не узнал голоса.
ЗВЕНИТ В НОЧИ ЛУНА
Велика услада — гнать в ночное лошадей. Прихватив старую одежонку, мальчишки являются вечером на райисполкомовскую конюшню. Дед Савостий уже ждет. Андрейка, Данилка и Ромка по очереди подводят лошадей к телеге и с нее бросаются животами на конские спины. Угнездились как следует — и ну, айда! — мчатся на увал. Вцепятся мальчишки в жесткие холки, колотят голыми пятками по лошадиным гулким бокам и с гиканьем несутся наобгонки, только рубашки пузырит встречный ветер. Следом, не отставая, несутся дедовы собаки. А позади трусит на жеребой кобыленке и сам дед Савостий. В поводу у него старый мерин. Дед что-то кричит, да где там! Разве услышишь, когда ветер свистит в ушах, а в голове одна мысль: не слететь бы, не шмякнуться оземь!
Злой жеребец Гнедко вырвался вперед, и Данилкина душа ликует: по два десятка щелчков вломит он дружкам по лбу. Таков уговор: кто первым доскачет до увала, тот бьет.
Гнедко все наддает и наддает. Данилка чувствует под собой горячие тугие мускулы, слышит, как жарко и свободно дышит жеребец, и сам проникается молодой силой и горячностью коня, и уже кажется ему, что несется он, Данилка, впереди конной лавы, и в руках его сверкает на закатном солнце сабля, а за плечами развевается черная бурка, как у Чапаева-героя, и над вечерней степью гремит грозное «Ура-а!» красных конников, и позорно бегут колчаковцы!
Гнедко с маху берет канаву, и Данилка, не усидев, через голову жеребца летит на траву, тяжело ударяется спиной о бугор. Брызжут в глазах искры, но он успевает близко и отчетливо увидеть над собою тугое лошадиное брюхо с вздувшимися жилами и ярко блеснувшие подковы с острыми шипами. Данилка в страхе зажмурился, ожидая, как размозжит ему голову взвившийся на дыбы жеребец. Но Гнедко, глубоко вспахав борозды задними напружиненными ногами, с громким ржанием опускает передние ноги вбок, рядом с Данилкой, и останавливается как вкопанный. Дико косит на мальчишку фиолетовым глазом. Дрожь волнами идет по могучему лошадиному телу.
— Данилка! — кричит Ромка, спрыгивая на скаку с коня. — Данилка!
Данилка с трудом приподнимается. Голова гудит, тело ноет, чутко отзываясь на каждое движение. На правую ногу больно ступить.
Подскакавший Андрейка соскочил с лошади, сопит, таращит глаза, ощупывая дружка: жив ли?
— Думал, амба тебе, в лепешку расшибся. Аж сердце захолонуло.
— Умная животина, едять ее мухи… — шамкает дед Савостий. Он уже притрусил на своей кобыленке. — У его мог хребет порваться с натуги.
Все смотрят на жеребца, а тот спокойно щиплет траву и отмахивается хвостом от серых злых оводов.
Подсадили Данилку на Гнедка и тронулись дальше.
У озера, под косогором, поросшим молодым березником, спешились. И, прежде чем пустить лошадей пастись, ведут их на водопой. Гнедко нюхает воду, звучно делает глоток и поднимает красивую голову. Долго смотрит вдаль, на закат, на поля, по-вечернему затихшие, на дальние синие горы. С черных бархатных губ падают капли и звонко разбиваются о багряную зеркальность воды. Дед Савостий потихоньку посвистывает, принуждая лошадей пить, и они тягуче сосут воду. Данилка тоже призывно посвистывает, и Гнедко, глубоко вздохнув, принимается пить. Слышно, как вода переливается в его огромном брюхе. Данилка думает, что если жеребец поднатужится, то выдует все озеро.
Наконец лошади напились, с чавканьем выдергивают засосавшиеся ноги из тины и тяжело взбираются на твердь, где сразу же припадают к сочной, набравшей силу траве. Гнедко уходит последним, ударив передней ногой по воде.
Теперь наступает черед мальчишек. Под веселый лай собак бросаются они в теплую воду, стараются как можно дальше нырнуть, показать свою, удаль. Дед Савостий тоже снял выгоревшую рубаху, обнажив усохшее, желтое тело с втянутым животом и резко выступающими позвонками. Лицо, шея и кисти рук в темно-коричневом загаре и резко отличаются от остального тела, будто с умыслом вымазаны глиной. Закатав портки до колен и перекрестившись, дед входит в розовую гладь, зачерпывает ладошками воду, обливает себе живот и звонко шлепает по бокам, ухает, со старческой веселостью обнажая в улыбке беззубые десны, и смешно передергивает острыми плечиками.
— А вот кто домырнет до энтой коряжины? — Он показывает крючковатым мокрым пальцем на торчащую из воды корягу.
Мальчишки, поднабрав воздуху и сверкнув голыми задами, ныряют. Донырнул Ромка. Данилка не дотянул, а Андрейка, тот и вовсе в стороне вынырнул, у берега, и обалдело хлопает глазами: что за напасть!
— В грудях у тебя просторно, — одобрительно говорит Ромке дед. — Кузнецом тебе быть сподручно, потому как воздуху могешь набирать как в меха.
— Я летчиком буду, — отвечает Ромка, отпыхиваясь и стараясь не показать, что задохнулся.
— Высоко берешь. — Дед сомнительно качает головой. — Упадешь — ногу вывихнешь.
…В войну Ромка стал летчиком, и на груди его была Золотая Звезда. Над Восточной Пруссией его сбили. Он выбросился из горящего самолета, но было слишком низко, и парашют едва успел раскрыться. Старший лейтенант Роман Кержаков, падая, потерял сознание. Когда очнулся, пополз на восток. Мокрый снег залеплял глаза, обожженные до мяса руки не слушались, резкая боль пронзала ноги. Из снежной мглы, как привидения, появились немцы. Роман отстреливался из пистолета, пока не остался последний патрон. Когда немцы поняли, что он не опасен и кинулись к нему, он сунул себе в рот пропахший горьким порохом ствол…
Но все это потом, через много лет.
А пока мальчишки купаются, не подозревая, не думая о том, какая судьба выпадет каждому из них. И хотя вода парная, нагрета жарким июльским днем, докупались они до легкого озноба, и губы их посинели. Ребята выбираются на берег и начинают прыгать на одной ноге, наклонив голову, чтобы вылить воду из ушей.
Тем временем за озером, за лиловыми холмами, присело солнце, и в воздухе разлилась светлая пустота. Легкий холодок пал на землю. Пахнет водой, осокой, тонким и нежным душком кувшинок, а надо всем господствует медвяный настой нагретого за день первого золотого сена. На том берегу косари запалили костер, и голоса их хорошо доносит по воде.
Мальчишки бегут к своему костру, который уже разжег дед Савостий, и из-под ног их серым дождем сыплются в траву кузнечики.
Дымит, сипит, выпуская пену, стреляет сырой хворост в костре. Мальчишки пекут в золе картошку, предусмотрительно прихваченную дедом. Он сходил уже на луг и набрал какой-то травы, греет ее пучками над огнем.
— Чичас привяжем на ночь, — говорит он Данилке, — как рукой сымет. Верное средство. К утру женить можно.
Дед приматывает парную траву к ноге, и Данилку охватывает сладкая истома, боль утихает.
Широкая полоса зари опускается ниже к холмам, сужается, в нее четко врезаны вершины деревьев; на озере последние светлые блики. В меркнущей бездонной выси проступают первые звезды, будто кто-то неслышно обивает небо гвоздями с блестящими шляпками.
Картошка поспела. Ребята выхватывают ее из горячей золы, перекатывают обжигающие картофелины с ладошки на ладошку, разламывают, обнажая крахмальную белизну, нетерпеливо откусывают и уже во рту дуют на кусок, и изо ртов идет пар. На зубах похрустывает припеченная кожура. Дед Савостий ест со старческой неспешностью, круто посоливая картофелины серой зернистой солью. Мальчишки же глотают куски, как утята, запивают студеной водой из мятого котелка.
Дед выкатывает хворостиной картофелины из костра, говорит:
— Ешьте, наводите тело.
Дед — личность примечательная. Каждую субботу замертво вытаскивают его из бани. Страсть любит попариться березовым веничком. Хлещется до полусмерти. И весь он светлый, звонкий, легкий. Кажется, дунь на него, и полетит он, как пух с одуванчика. До старости сохранил дед Савостий младенческое удивление перед миром, чист и бескорыстен, как ребенок. Среди мальчишек он свой, допущен в детский мир на равных правах. Сменяются поколения деревенской детворы, а дед Савостий неизменно остается для них другом и советчиком. Учит вырезать свистульки из тальниковых прутьев; учит ладить брызгалки; из диких дудок; обучает свистеть по-птичьи в травинку, зажатую ладошками; показывает грибные и ягодные места; учит ездить на лошадях — запрягать, распрягать, лечить от хвори. А в ночном, у костра, сказки сказывает или про прежнее житье-бытье повествует. Вот и сейчас уплотнились ребята печеной картошкой, закутались в зипуны, подобрав под себя босые ноги, и слушают деда, который ведет рассказ о колчаковщине на Алтае.
— КолчакИ — они колчаки и есть. НЕлюди. Уйму народу погубили. Меня тоже расстреляли.
На конопатом круглом лице Андрейки крайнее удивление.
— Расстреляли, а жив?
Дед подкидывает сушняку в костер. Огонь играет бликами на лицах.
— Бог миловал. Старуха крепко молилась за меня.
— А за что расстреляли? — Черные глаза Данилки поблескивают в свете костра.
— За Карюху. Кобылка каряя имелась у меня, сама немудрящая, а выносливая — страсть! Мы с нею душа в душу жили. Захотели колчаки, чтоб я ее в обоз сдал. Реквизицию делали они, — ввернул дед словцо и значительно посмотрел на мальчишек: мол, вот какие слова знаем, тоже не лыком шиты. — А без лошади куды крестьянину податься? Ложись и помирай! Сделал я ей чесотку — бракованных они не брали. Ничего, думаю, потерпит Карюха малость, покуда грозу пронесет, а потом я ее в одночасье вылечу. Однако дознались колчаки про мою хитрость. Или до