Недавно стало известно, что полиция готовит поголовную проверку паспортов, повальные обыски. Совет «Черного передела» решил отправить за границу Жоржа и еще двух-трех товарищей. Жорж не спорил: «Ищут бомбистов, а мы как во чужом пиру…»
И все же медлил. Он бывал за границей – три года назад после речи на демонстрации у Казанского собора – и помнил вкус чужбины. Разлука с родиной страшила, хотя он понимал, что там, за кордоном, переведет дух и сумеет окинуть взглядом всю картину, как живописец, отступивший на несколько шагов от огромного холста. И все же медлил.
Жорж бросил перо, похрустел пальцами. Роза, улыбаясь, подняла глаза. Он тронул ее мягкие волосы: «Умница ты моя». Еще несколько дней… Что будет? Как будет? Граница, жандармы, подложный паспорт… Да-да, на лето глядя, она тоже уедет.
– Я всегда с тобою, – тихо сказала Роза.
– Умница ты моя, – повторил он. II коснулся ее шеи. – Ничего! Мы недолго там. Правда?
А Розе казалось, что «там» они будут долго, слишком долго, но она кивнула:
– До следующей зимы.
Жорж повеселел, собрался в библиотеку. Роза придержала его, обняла, и они рассмеялись почти счастливо.
Каждый раз, направляясь в библиотеку, Жорж предвкушал особое удовольствие: читальная зала, полная завсегдатаев в «демократических» красных рубашках, диспуты в курительной, когда пенсне студентов сверкают, как лезвия, и это студенческое обращение: «Послушайте, камрад». В библиотеке наступает душевное равновесие, а потом выходишь на улицу, сознавая, что не зряшно провел время, и дышишь снежистым воздухом, и щуришься, и думаешь, что жить-то на свете куда как интересно.
Перекресток Садовой и Невского был бойким местом, где всегда околачивалась филерская братия, и Жорж осторожности ради не пошел прямиком по Невскому, а дал крюку, свернув к Александрийскому театру.
Он уже подходил к подъезду Публичной библиотеки, когда затылком почувствовал чей-то пристальный взгляд. Ощущение было совершенно явственным. Он, однако, не прибавил шагу, не оглянулся. Миновал библиотечный подъезд. На круглой афишной тумбе увидел свежие, в сырых пятнах афиши: «Бенефис г-на Ренара… Водевиль «Коко».
У афиши он стал закуривать. Вот теперь оглянись, будто пряча спичку от ветра. И он оглянулся. Так и есть: невзрачный субъект в котелке поспешно отвел глаза. Но и мгновения было довольно, чтобы увидеть эти глаза: остренькие, внимательные, деланно равнодушные.
«Оркестр русской оперы… – машинально читал Жорж афишу, соображая, что ж ему предпринять, – исполнит отрывок из оперы Кюнера «Тарас Бульба»…
«Исполним отрывок», – подумал Жорж, косясь в сторону Аничкова моста: оттуда погромыхивала конка.
Он пересек Невский, наверняка зная, что котелок увязался следом. «Исполним отрывок… На конку мы плюем…» Жорж старательно не смотрел на вагон. Но в ту минуту, когда кондуктор закричал: «Отправляемся» – и позвонил кучеру, Жорж, хлопнув себя по лбу, с видом простофили, вдруг что-то вспомнившего, прыгнул на подножку.
Вагон катился по Невскому. Жорж уставился в плакатик: «Остерегайтесь карманных воров!» Но вот он опять почувствовал эти остренькие глазенки. Они ползали, как клопы, хотелось шевелить лопатками.
Длинный приземистый Гостиный двор. Сурово распахнутые крылья Казанского собора. Вагон потряхивало. «Отправляемся!» – кричал кондуктор. «Остерегайтесь карманных воров!» – умолял плакатик.
Не доезжая Большой Морской, Жорж соскочил на ходу. Сутулясь, пошел по панели, стараясь затереться в толпе. Не тут-то было: субъект поспешал следом. «А, чтоб тебя…» – выругался Жорж и увидел, как из кондитерской, что была рядом с перчаточным магазином Бойе, вышел Михайлов.
Он поравнялся с Михайловым, шепнул:
– «Хвост».
– Иди. Догоню.
Михайлов давно изучил «воинство» Кириллова: нанял прошлым летом комнату на Литейном, как раз напротив дома начальника агентурной части, и часами разглядывал утренних посетителей Григория Григорьевича. Классифицировал шпиков, как зоолог насекомых. И наделял кличками, чтобы было легче распознавать «милые, но падшие созданья».
Нынешний, увязавшийся за Плехановым, тоже числился в «системе филерской породы», как шутливо говаривал Михайлов, числился под кличкой «Птичий нос».
«Эге, – думал Михайлов, догоняя Жоржа и уже сообразив, каким манером отцепить «хвост», – эге, Птичий нос, да ты, вишь, Невского удостоился, а раньше-то, бывало, все за Нарвской пошныривал…»
Он догнал Жоржа, указал ему ближайший проходной двор, а сам заглянул в аптеку Миллера.
Жорж сиганул в ворота, потом – в какой-то подъезд. Не переводя духа, взлетел во второй этаж. Из окна лестничной площадки увидел «своего»: филер кружил по двору, точно его рюхой подшибли. Котелок сбился, жеваное личико приняло обиженное выражение. Постоял. Плюнул. И побрел лениво на Невский.
А во дворе появился Михайлов.
Первым безотчетным движением было бежать к нему. К Сашке бежать. Старина, дружище, опять ты выручил! Выручил, как бывало… Но тут мгновенно: Архиерейский сад, запущенный, безбрежный, с елизаветинскими дубами, с мордовником и малинниками, с неистовыми соловьями. Летом в том саду он сказал: «Мне нечего делать с вами». Думал, ждал, что его окликнут. Кажется, Перовская окликнула: «Жорж! Погоди, Жорж!» И тогда Михайлов – как булыжником в спину: «Нет! Не надо! Хоть и жаль терять такого товарища, а не надо!»
Он услышал шаги на лестнице.
Поздоровались смущенно, старательно скрывая радость. С минуту оба молчали.
– Домой не ходи, – сказал Михайлов. – Может, на след твой напали.
– Роза…
– Я передам.
– Спасибо.
– Вот еще, – пробурчал Михайлов. – Есть где ночевать?
– Есть, – ответил Жорж.
Опять помолчали. Надо было проститься с Сашей перед отъездом, но Жорж вдруг застыдился: почему-то именно Михайлову он не мог сказать, что уезжает из России. А почему? Почему, собственно?
– Еду, – сказал он, не глядя на Михайлова.
– А!.. Понимаю… Когда же?
– Скоро. Дня через три.
– И надолго?
Плеханов пожал плечами.
– А Роза?
– После. Весной. – Он легонько ткнул его в плечо. – Ты бы навещал…
– Да, конечно…
Михайлов трудно вздохнул и простился с Жоржем.
Машинист в меховой шведской куртке облокотился на подушечку с бахромой. Чумазый помощник машиниста совал в колеса лейку. Артельщики в валяных сапогах и нагольных полушубках тащили багаж. Седоусый начальник станции в красной фуражке разговаривал с каким-то ротмистром. Вдоль вагонов похаживали, придерживая шашки, стоеросовые жандармы.
Снег валил как из рукава. На Варшавском вокзале было то праздничное оживление, какое бывает у поездов, отходящих за границу. И толпа тут тоже была особенная – нарядная и веселая, разогретая шампанским, сытая, духами опрыснутая.
Жорж, в высоком цилиндре, с новеньким чемоданом, с тростью, шел по дебаркадеру.
У жандармского унтера засосало под ложечкой. Помилуй бог, где он видел этого смуглого господина? Ведь видел же где-то… А господин поставил чемодан. Господин щелкнул портсигаром, и вдруг – повелительно:
– Ну-ка, братец, снеси!
– Слушаюсь, ваше-ство! – Унтер мотнул подбородком, понес чемодан в купе.
Станционный колокол ударил в третий раз. Обер-кондуктор длинно засвистел. Локомотив, будто нехотя, сдвинулся с места. Состав звучно и голодно лязгнул.
Провожающие на перроне замахали руками, задвигались, закричали что-то такое, чего уж не могли разобрать пассажиры, и пассажиры тоже замахали руками и стали кивать, улыбаясь и отвечая что-то такое, чего уж не могли разобрать провожающие.
Жорж сидел в купе. Нелепость всей этой кутерьмы раздражала. Скорее бы! Лицо у Жоржа было неподвижное и надменное.
Поезд вырвался из вокзальной теснины.
Завершилось, кончилось что-то в жизни. К другому берегу спешит поезд, к другому берегу, где иная начнется жизнь, на прежнюю непохожая.
За окнами Петербург навзничь опрокидывался, аспидное небо, полное снежистого мрака, висело над ним.
Глава 8 БОЙ В САПЕРНОМ
Бо́тая сапогами, стуча шашками драгунского образца, полиция вламывалась в квартиры, меблирашки, фабричные казармы, обшаривала подвалы и чердаки, чуланы, антресоли.
Переступая босыми ногами, обитатели ночлежных заведений мрачно глядели на полицейских, и те начинали ни с того ни с сего посовывать куда ни попало чугунными кулаками.
В студенческих углах шумели:
– Ландскнехты!
– Инквизиторы!
И еще что-то галдели, городовым непонятное.
А в захудалом домишке на Петербургской стороне полицейские разбудили шестерых студентов-технологов. Поднялись они лохматые и яростные, кто-то из них сказал нарочито ласковым голосом:
– Митенька, повесели душу, пока фараоны управятся.
Здоровенный парень, с русой, в кольцах шевелюрой, снял со стены балалайку, сел, как был в одних кальсонах, на подоконник, подвернул ногу, задумчиво почесал волосатую грудь и грянул «барыню». А пятеро других, взявшись за руки, понесли дикими голосами:
Хо-дил, гу-лял
Иван-сударь…
– Господа! Господа! – всполошился унтер. – Молчать! Арестую!
Митенька прижал струны, хор умолк.
– А за что? – удивился все тот же ласковый голос. – «Барыня» цензурой дозволена.
Унтер смешался, фыркнул:
– Приступайте!
Городовые стали рыться в книгах, ворошить тюфяки. А Митенька опять рванул струны, хор опять понес дикими голосами:
Сорвал цвяток, завил вянок…
В маленькую гостиницу на Гончарной полиция явилась под утро. И господин помощник пристава, и городовые уже порядком утомились, и хотя помнили, что обыски в столице производятся не только по приказу градоначальника, но и по высочайшему повелению, наскоро, без тщания, заглядывали в номера.
В крайней угловой комнате двери отворил длинный, костлявый юноша.
– Паспорт? – сонно переспросил он. – Сделайте одолжение.