се следы пребывания в нем Кадова, а труп зарыли в сосновой рощице.
Ранним утром Борман узнал от Пфайфера о случившемся. Он позвонил руководителю областной организации национальной народной партии и заявил, что события якобы разворачивались не так, как планировалось. Впоследствии на суде Борман заявлял, что хотел лишь проучить Кадова, задать ему хорошую трепку. Но, очевидно, не это стало главной темой телефонных переговоров: в убийстве оказалось слишком много соучастников. Решили распустить слух, будто Кадов уехал из города на первом утреннем поезде.
В сопровождении Пфайфера Борман отправился в имение Нойухоф, чтобы предупредить всех, кто оказался вовлеченным в эту историю. Однако дисциплинированный Гесс уже сообщил по партийной линии, то есть Масолле, об убийстве Кадова, и теперь следовало изменить сценарий. Борман распорядился, чтобы все причастные к делу побыстрее исчезли из этих мест.
Через пару дней, не посоветовавшись с Борманом, два участника происшествия заявились в партийный штаб в Шверине и попросили подыскать им где-нибудь жилье. Их направили в поместье на острове Пель, где один из них, Бернхард Юрих, сразу ввязался [28] в потасовку. Юрих, прежде проходивший лечение в берлинской клинике для душевнобольных, явно не подходил для хранения каких-либо секретов. Однажды под покровом тумана и темноты он покинул остров и скитался до 22 июня 1923 года, когда — то есть через три недели после кровавой расправы — его приютили в редакторской конторе берлинской ежедневной газеты социал-демократов «Форвертс». Там, дрожа от страха, как загнанный зверь, он поведал о происшествии в Пархиме.
Полиция откопала тело Кадова, и суд Мекленбурга возбудил следствие. Шесть убийц, включая Юриха, оказались за решеткой, но тот, кто задумал и организовал дело, пока оставался в тени. Мекленбургский суд трактовал события как драку между собутыльниками, которая привела к трагическому исходу, и квалифицировал дело не как политическое, а как уголовное. Если бы все так шло и дальше, никто не узнал бы о роли Бормана. Однако в июле член Верховного суда Людвиг Эбермайер перевел дело под «Закон о защите республики». В результате оно оказалось в юрисдикции лейпцигского суда. Мартин Борман был арестован и заключен в тюрьму города Шверин, а затем переведен в Лейпциг. Годы спустя в статье, опубликованной в августе 1929 года в газете «Фелькишер беобахтер», он писал, что его перевозили под усиленной охраной. Конвоиров подобрали особенно строгих и злобных, поскольку незадолго до этого крайне правые устроили побег лейтенанта Эрхардта из тюремной камеры. Были приняты все возможные меры безопасности, но Борман и его сотоварищи «даже не думали о побеге, поскольку совершенно не считали себя неправыми и верили, что заслужили не наказание, а награду». [29]
Столь самонадеянное утверждение означает, что казнь Кадова стала заслуженной карой «предателю», и в 1929 году Борман мог позволить себе вполне определенно высказать подобное мнение. Когда в Кракове казнь Рудольфа Гесса была делом уже решенным, последний откровенно сформулировал то, что Борман только подразумевал: «В то время мы твердо верили, что предатель заслуживает смерти. Коль скоро ни один германский суд не вынес бы такого решения, мы приговорили его сами, следуя неписаному закону древних германцев, и сами привели приговор в исполнение».
Но летом 1923 года Борман чувствовал себя не столь уверенно, как писал в упомянутой статье. Тюремная жизнь очень угнетала его, и впоследствии он описывал это время в очень мрачных тонах: в ожидании суда пришлось облачиться в тюремные лохмотья и забыть о всех прежних удобствах, включая свежую сорочку каждый день; отсчет часов мучительно долгими ночами; первая возможность побриться — лишь после восьми дней заключения; запрет на прогулку в тюремном дворе. По-видимому, он преувеличивал, ибо Рудольф Гесс, который в то же время находился в той же тюрьме, отмечал, что к политическим заключенным относились «со всей возможной предупредительностью».
В конце сентября Бормана — единственного из арестованных по этому делу — выпустили из тюрьмы. На допросах в Лейпциге он продемонстрировал «добрую волю», подтвердив все, что не вызывало сомнений: он распорядился поколотить Кадова, приказал подготовить экипаж, посоветовал убийцам скрыться. По возвращении в Герцберг он представил себя ловкачом, которому удалось выкрутиться из лап следователей, тщетно старавшихся уличить его в соучастии в убийстве. Все восторженно похлопывали его по спине, виски и шнапс текли в «Луизенхофе» рекой. Пусть полиция [30] и суд надрываются в безрезультатных потугах — «осталось недолго терпеть»!
Поход на Берлин и конец республики казались неотвратимыми. Движение запрещенных фрейкорпов приобрело небывалый размах. Одним из поводов тому послужила казнь французскими оккупантами Рура{7} россбаховца Лео Шлагетера (за умышленный саботаж), вызвавшая взрыв протеста и резкий рост национализма. Возмущение было направлено также и против республиканского правительства, не предпринимавшего никаких мер для освобождения оккупированных земель и изменения позорного для Германии положения и безропотно терпевшего оскорбительные выпады французов.
1 октября 1923 года в Кюстрине, в сотне километров от столицы, майор Бруно Эрнст Бухрукер из «черного рейхсвера» приказал своим дружинам осуществить путч. Но ликование было недолгим, поскольку их блокировали регулярные войска. В Гамбурге, Тюрингии и Саксонии коммунисты стали вооружаться, готовясь к восстанию. Теперь государству понадобился бы каждый «правый», способный держать в руках винтовку, и оно перестало разоружать неудачливых путчистов.
Тем временем тревога сгустилась в воздухе над Мюнхеном. Даже местные власти готовы были поддержать путчистов, выступавших против Берлина, поэтому сюда съехались вояки всех мастей и рангов, включая Россбаха и стратега первой мировой войны генерала Эриха Людендорфа, которого высоко ценили северяне из национальной народной партии.
События, происшедшие в Мюнхене 9 ноября 1923 года, хорошо известны: дилетантская революция [31] Гитлера в стиле музыкальной комедии потерпела фиаско. Из-за его поражения для националистов северных областей Германии настали трудные времена, но более всего их тревожили мысли о том, что оказался упущенным, возможно, последний шанс для решающего удара. Большинство крайне правых организаций были запрещены. Произошли аресты многих членов фрейкорпов и других вооруженных формирований, причем почти все их склады оружия были обнаружены. Через четыре дня после ареста Гитлера (его схватили в городишке Уффинг, где он скрывался в усадьбе своего друга Ханфштенгля) произошло событие, которое немцы сочли чудом и которое поумерило пыл многих радикалов: бешеная пляска инфляции вдруг прекратилась. С середины ноября рент-марка сменила обесценившуюся марку. Цены и оклады неожиданно стабилизировались.
12 марта 1924 года Мартин Борман предстал перед лейпцигским судом вместе с остальными обвиняемыми. В ходе длившихся четыре дня слушаний он играл роль простачка, который по складу характера был далек от яростных баталий. Как молодой человек, любивший свое отечество, он стремился принести ему пользу и был счастлив помочь своему хозяину Герману фон Трайенфельзу в его политической деятельности, но ничего противозаконного при этом не совершал. Словом, на суде Борман последовательно придерживался принципа «я вам ничего не скажу — вы ничего не докажете».
Единственным раскаявшимся среди обвиняемых был Бернхард Юрих, показания которого могли развеять туман в этом деле. Однако он ничего не знал об истинных причинах и планах, поскольку — по приказу Пфайфера — присоединился к россбаховцам уже в баре. К тому же остальные обвиняемые в один голос утверждали, что Борман не ездил с ними в Пархим и распоряжений об убийстве не давал. [32]
«Те, кто знал, хранили молчание, — писал впоследствии Рудольф Ганс Гесс. — Когда в ходе слушаний мне стало ясно, что мой товарищ, задумавший это дело, может быть разоблачен, я взял вину на себя, и его освободили еще в ходе допросов». Остается лишь подчеркнуть, что он не назвал имени подстрекателя (то есть Бормана) даже накануне неотвратимой казни. Подобную преданность Борман ценил и помнил, всегда держал в поле зрения верных себе людей. Тому же Гессу он «доверил» осуществление планов «обезлюживания» восточных территорий, поручив проведение массовых убийств в крупнейших концентрационных лагерях. (За преступления, совершенные в должности коменданта концлагеря в Освенциме, Гесс был приговорен поляками к повешению.)
Портной Генрих Крюгер, который после второй мировой войны поселился в Гамбурге, в те времена жил в Пархиме и своими глазами видел пьяные кутежи россбаховцев в «Луизенхофе». Вместе со своим товарищем в ночь убийства он был в баре, и они видели, что Борман в ту ночь туда приходил. По словам Крюгера, один из россбаховцев показал Борману бумаги, обнаруженные в карманах пьяного Кадова: «Я видел, как Борман вытащил из своего кармана пистолет и передал его россбаховцу». В то время Крюгер не стал сообщать об этом в полицию, ибо ему не хотелось нарываться на неприятности накануне сдачи экзамена на получение профессии портного.
Даже если судьи и подозревали, что за преступлением кроется гораздо больше, чем удалось выяснить, это не повлияло на итоговый вердикт. С одной точки зрения, приговор можно считать очень суровым. После разоблачения ряда убийств «Feme» общественность требовала максимальной строгости. Но в психологическом отношении политические убийства стали тогда привычным явлением. С другой стороны, [33] судьи опасались, что тщательное расследование может привести к разглашению некоторых государственных тайн. Все правительства после революции 1919 года использовали националистические полувоенные формирования, которые официально были вне закона, ибо их существование противоречило Версальскому договору. Поэтому господа в красных мантиях больше склонялись к снисхождению. Своему решению они вывели следующее обоснование: «В момент совершения преступления обвиняемые находилис