Все последующие дни Руфь была сама не своя; она не хотела анализировать свои чувства, перестала думать о том, что с нею происходит и что ее ждет; точно в лихорадке прислушивалась она к тайному зову природы, то страшному, то чарующему. Но одно она решила твердо, и это решение придавало ей уверенности: не дать Мартину заговорить о любви. Пока он молчит, все обстоит благополучно. Через несколько дней он уйдет в плавание. А впрочем, если он и заговорит, все равно ничего не случится. Ведь она-то не любит его. Конечно, это будут мучительные полчаса для него и довольно затруднительные для нее, так как ей впервые придется выслушать объяснение в любви. От одной этой мысли сердце ее сладко забилось. Она стала настоящей женщиной, и мужчина добивается ее руки. Все женское в ней готово было откликнуться на зов. Трепет охватил все ее существо, одна и та же мысль назойливо кружилась в голове, как мотылек над огнем. Она зашла так далеко, что уже представляла себе, как Мартин делает ей формальное предложение: она вкладывала слова в его уста, а сама по нескольку раз повторяла свой отказ, стараясь по возможности смягчить его, взывая к присущему Мартину благородному мужеству. Прежде всего он должен бросить курить. На этом она будет особенно настаивать. Но нет, нет, она совсем не разрешит ему говорить о любви. Это в ее власти, и она обещала это своей матери. Краснея и вся дрожа, Руфь с сожалением отгоняла недозволенные мечты. Придется отложить ее первое любовное объяснение до более подходящего времени и до встречи с более достойным претендентом.
Глава двадцать первая
Наступили чудесные дни, теплые и полные неги, какие часто бывают в Калифорнии в пору бабьего лета, когда солнце словно окутано дымкой и слабый ветерок едва колеблет дремотный воздух. Легкий лиловатый туман, словно сотканный из цветных нитей, прятался в складках холмов, а по ту сторону залива дымным пятном раскинулся город Сан-Франциско. Залив блестел, словно полоса расплавленного металла, и на нем кое-где белели паруса судов, то неподвижных, то лениво скользящих по течению. Вдалеке, в серебристом тумане, высился Тамальпайс; Золотые Ворота и в самом деле золотились в лучах заходящего солнца, а за ними открывались безмерные просторы Тихого океана, окаймленные на горизонте густыми облаками — первыми предвестниками надвигающейся зимы.
Лету пора было уходить. Но оно все еще медлило здесь, среди холмов, сгущая лиловые тени в долинах, и под дымчатым саваном удовлетворенности и утомления умирало спокойно и тихо, радуясь, что жило и что жизнь его была плодотворна. На склоне своего любимого холма сидели Мартин и Руфь, совсем рядом, склонив головы над страницами книги; он читал ей вслух стихи любви, написанные женщиной, которая любила Браунинга так, как умеют любить лишь немногие женщины.
Но чтение подвигалось плохо. Слишком сильны были чары угасающей красоты в природе. Золотая пора года умирала так, как жила, — прекрасной и нераскаянной грешницей, и, казалось, самый воздух вокруг был напоен истомой сладких воспоминаний. Эта истома проникала в кровь Мартина и Руфи, лишала их воли, радужным туманом обволакивала мысли и решения. Мартин поддавался разнеживающей слабости, и временами его словно окатывало теплой волной. Их головы совсем сблизились, и когда от случайного порыва ветра волосы Руфи касались его щеки, печатные строчки плыли у него перед глазами.
— По-моему, вы не слушаете того, что читаете, — сказала Руфь, когда он вдруг сбился, потеряв место, которое читал.
Мартин поглядел на нее горящими глазами, но, не выдав себя, ответил:
— И вы тоже не слушаете. О чем говорилось в последнем сонете?
— Не знаю, — засмеялась она. — Я уже забыла. Не стоит больше читать. Уж очень хорош день.
— Нам теперь долго не придется гулять, — сказал он серьезно, — вон там, на горизонте, собирается буря.
Книга выскользнула из его рук, и они молча сидели, глядя на дремлющий залив мечтательными, невидящими глазами. Руфь мельком взглянула на шею Мартина. Какая-то сила, более властная, чем закон тяготения, могучая, как судьба, вдруг повлекла ее. Всего на один дюйм ей надо было склониться, чтобы коснуться плечом его плеча, и это случилось помимо ее воли.
Она коснулась его так легко, как бабочка касается цветка, и тут же почувствовала ответное прикосновение, такое же легкое, почувствовала, как при этом прикосновении дрожь прошла у него по телу. Ей надо было отодвинуться в эту минуту. Но она уже не могла совладать с собой. Все, что она делала, делалось автоматически, без участия ее воли, да она и не заботилась уже ни о чем, охваченная радостным безумием.
Рука Мартина нерешительно протянулась и обняла талию Руфи. Она ждала с мучительным наслаждением, ждала, сама не зная чего; губы ее пересохли, сердце стучало, кровь горела в ней. Объятие Мартина стало крепче, он медленно и нежно привлекал ее к себе. Она не могла больше ждать. Она судорожно вздохнула и безотчетным движением уронила голову к нему на грудь. Мартин быстро наклонился, и губы их встретились.
Это, должно быть, любовь, подумала Руфь, когда на один миг к ней вернулось сознание. Если это не любовь, это слишком постыдно. Конечно, это могла быть только любовь. Она любила этого человека, руки которого обнимали ее, а губы прижимались к ее губам. Она прильнула к нему еще крепче инстинктивным, прилаживающимся движением, и вдруг, почти вырвавшись из его объятий, решительно и самозабвенно обхватила руками загорелую шею Мартина Идена. И так сильна, так остра была радость удовлетворенного желания, что в следующее мгновение она с тихим стоном разжала руки и почти без чувств поникла в его объятиях.
Еще долго не было сказано ни одного слова. Дважды он наклонялся и целовал ее, и каждый раз ее губы робко тянулись навстречу и тело инстинктивно искало уютной покойной позы. Она была не в силах оторваться от него, и Мартин молча сидел, держа ее в объятиях и устремив невидящий взгляд на огромный город по ту сторону залива. На этот раз никакие видения не возникали перед ним. Он видел только краски и яркие лучи, жаркие, как этот чудесный день, горячие, как его любовь. Он склонился к ней; она заговорила.
— Когда вы полюбили меня? — спросила она шепотом.
— С первого дня, с самой первой минуты, как только я вас увидел. Еще тогда полюбил и с тех пор с каждым днем любил все сильнее. А теперь еще сильнее люблю, дорогая. Я совсем сошел с ума. У меня голова кружится от счастья.
— Мартин… дорогой! Как хорошо быть женщиной, — сказала она, глубоко вздохнув.
Он снова крепко сжал ее в объятиях, потом тихо спросил:
— А вы, когда вы поняли впервые?
— О, я поняла это давно, почти сразу!
— Значит, я был слеп, как летучая мышь! — вскричал Мартин, и в его голосе прозвучала досада. — Я догадался об этом только теперь, когда поцеловал вас.
— Я не то хотела сказать. — Она слегка отодвинулась и взглянула на него. — Я поняла уже давно, что вы меня любите.
— А вы? — спросил он.
— Мне это открылось как-то вдруг. — Она говорила очень тихо, взгляд ее потеплел и затуманился, щеки порозовели. — Я не понимала до тех пор, пока… пока вы не обняли меня. И я никогда до этой минуты не думала, что могу стать вашей женой, Мартин. Чем вы приворожили меня?
— Не знаю, — улыбнулся он. — Разве только своей любовью. Моя любовь могла бы растопить камень, не то что сердце живой женщины.
— Это так все не похоже на любовь, как я ее себе представляла, — растерянно произнесла она.
— Как же вы себе ее представляли?
— Я не думала, что она такая.
Она секунду смотрела в его глаза и потом сказала, потупившись:
— Я совсем ничего не понимала.
Ему снова захотелось привлечь Руфь к себе, но он медлил, боясь испугать ее, и только рука, обнимавшая ее, невольно чуть дрогнула. Тогда она сама потянулась к нему, и губы их опять слились в долгом поцелуе.
— Что скажут мои родители? — спросила она вдруг с внезапной тревогой.
— Не знаю. Но это нетрудно узнать, как только мы пожелаем.
— А если мама не согласится? Я ни за что не решусь сказать ей.
— Давайте я скажу, — храбро предложил он. — Мне почему-то кажется, что ваша мать меня недолюбливает, но это ничего, я сумею покорить ее. Тот, кто покорил вас, может покорить кого угодно. А если это не удастся…
— Что тогда?
— Мы все равно не расстанемся. Но только я уверен, что ваша мать согласится. Она слишком сильно вас любит.
— Я боюсь разбить ее сердце, — задумчиво сказала Руфь.
Мартин хотел сказать, что материнские сердца не так-то легко разбиваются, но вместо этого произнес:
— Ведь любовь — самое великое, что есть в мире!
— Вы знаете, Мартин, я иногда боюсь вас. Я и теперь боюсь, когда думаю о том, кто вы и кем вы были раньше. Вы должны быть очень, очень хорошим со мной. Помните, что я, в сущности, еще дитя! Я ведь еще никого не любила!
— И я тоже. Мы оба дети. И мы очень счастливы. Ведь наша первая любовь оказалась взаимной!
— Но этого не может быть, — вскричала она вдруг, высвобождаясь из его рук быстрым, порывистым движением, — не может быть, чтобы вы… Ведь вы были матросом, а матросы, я знаю…
Голос ее осекся.
— Привыкли иметь жен в каждом порту, — закончил он за нее. — Вы это хотели сказать?
— Да, — тихо отвечала она.
— Но ведь это не любовь, — возразил он авторитетным тоном. — Я побывал во многих портах, но я никогда не испытывал ничего похожего на любовь, пока не встретился с вами. Знаете, когда я возвращался от вас в первый раз, меня чуть-чуть не забрали.
— Как забрали?
— Очень просто. Полисмен подумал, что я пьян. Я был и в самом деле пьян… от любви!
— Но мы уклоняемся. Вы сказали, что мы оба дети, а я сказала, что этого не может быть. Вот о чем шла речь.
— Я же вам ответил, что никого раньше не любил, — возразил он, — вы моя первая, моя самая первая любовь.
— А все-таки вы были матросом, — настаивала она.
— И тем не менее полюбил я вас первую.
— Д