С тем Лютер и ушел, вместе со Штаупицем и остальными, а затем они со Штаупицем пообедали вместе. Каэтан тем временем негодовал, не в силах понять, что же ему теперь делать. Как получить от этого монаха то, что ему нужно? Платить «турецкий налог» немецкие княжества отказались; раз так, нужна хотя бы победа масштабом поменьше – хоть какой-то результат, с которым не стыдно будет показаться в Риме! Но как этого добиться? После обеда Каэтан вызвал к себе Линка и Штаупица. Они – не то, что этот наглый выскочка Лютер, с ними-то, наверное, легче будет договориться! Присутствовал на встрече и Серралонга; и вдвоем с Каэтаном они несколько часов потратили на то, чтобы убедить Линка и Штаупица убедить Лютера покаяться. Все вместе сочинили даже черновик возможного отречения – Лютеру оставалось только его подписать. Каэтан сосредоточился на вопросе о ключах, то есть о папской власти: все остальное, сказал он, куда меньше его волнует. Однако Штаупиц и Линк не доверяли Каэтану, так что в конечном счете и эти переговоры окончились ничем.
Тем временем прошел слух, что в дело хотят вмешаться руководители ордена августинцев. В конце концов, они подчинялись власти Рима – и не могли допустить, чтобы какой-то волк-одиночка порочил имя их ордена перед всем христианским миром. Некоторые рассказывали даже, что руководители августинцев уже едут из Рима в Аугсбург, чтобы задержать и заточить Линка, Штаупица – и, очевидно, самого Лютера. В этот момент Штаупиц сделал нечто экстраординарное: вызвав к себе Лютера, освободил его от обета повиноваться ему. Теперь они могли действовать независимо друг от друга. Ослушавшись Штаупица, Лютер больше не был бы перед ним виноват – а Штаупиц более не отвечал за действия Лютера. Решение было блестящее и поистине драматическое. Сделав это, Штаупиц, а с ним и Линк покинули Аугсбург с почти комической поспешностью. Это, пожалуй, было странно: ведь Лютер теперь остался один, не зная, чего ждать дальше. Шли дни; Лютера никуда больше не вызывали; он отдыхал в кармелитском монастыре и ждал развития событий.
Наконец Лютер решил поступить так, как советовали ему Штаупиц и саксонцы: подать формальную апелляцию напрямую папе. Так он и сделал. В апелляции он ясно дал понять, что приехал в Аугсбург, надеясь на справедливое слушание, где ему дадут подробно объяснить свою позицию, выслушают и рассудят по совести – но этого не произошло. Поэтому в своем обращении к папе он просил нового слушания, окончательное решение по которому папа вынесет сам. Лютер считал: что бы ни произошло дальше, эта апелляция, по крайней мере, дает ему пространство для маневра. Однако друзья его, оставшиеся в Аугсбурге, понимали: в любой момент его могут арестовать и отправить в Рим – так что из города надо бежать, и чем скорее, тем лучше. Лютер с этим согласился. Но, чтобы не создавать впечатления, что бежит от правосудия, как преступник, отправил Каэтану очень смиренное письмо, в котором сообщал о своем отъезде. Причину отъезда он объяснял так: Церковь не вынесла ему осуждения, которое требовало бы отречения и покаяния, так что о покаянии с его стороны речь пока не идет. И добавлял соображение более практическое: у него закончились деньги, и сейчас он живет в Аугсбурге за счет братьев-кармелитов, которые и сами стеснены в средствах. Сообщал он кардиналу и важную новость о том, что подал апелляцию в Рим. Высказав все это, он стал ждать от Каэтана ответа. Прошло два дня – ответа не было. Напряжение становилось нестерпимым. Быть может, кардинал молчит, потому что уже планирует похитить Лютера и тайно отправить в Рим? Этого Лютер не знал – и выяснять на практике не собирался. Он решил бежать.
Был вечер 20 октября. Городские ворота были уже закрыты и заперты на засовы – быть может, именно чтобы предотвратить то, что сейчас намеревался сделать Лютер. По-видимому, его в самом деле собирались арестовать. Однако Лютер не дал им такой возможности. Как именно он перебрался через стены Аугсбурга, мы точно не знаем. По всей видимости, то ли как-то проскользнул в калитку в северной стене города, то ли даже перебрался через стену – а по ту сторону стены уже ждала его оседланная лошадь. Во всяком случае, как-то он выбрался из города – и в сопровождении охранника, специально ради этого нанятого, что было сил поскакал в ночи. Лошадь, по-видимому, одолженная ему кем-то из друзей-саксонцев, оказалась резвой и непослушной, а Лютер не слишком уверенно держался в седле, так что эта ночная поездка стала для него тяжелым испытанием. Должно быть, еще несколько дней после этого ему было нелегко ходить! За ночь они проскакали тряской рысью сорок миль. Спешившись, Лютер не мог стоять на ногах. На следующий день преодолели еще сорок пять миль. Наконец Лютер достиг Грефенталя, на полпути к Виттенбергу: здесь встретил он графа Альбрехта Мансфельдского, который громко расхохотался, увидав, как обессиленный монах сползает с седла. 31 октября Лютер наконец вернулся в Виттенберг: теперь он был в безопасности. Но что дальше?
Если Лютер полагал, что его письмо Каэтану, отправленное перед отъездом, смягчит ситуацию, то ошибался. 24 октября Каэтан написал письмо Фридриху, в котором требовал отправить Лютера в Рим. С точки зрения Каэтана, ничего другого не оставалось. Что вообразил о себе этот монах – с чего он взял, что может водить вокруг пальца кардинала? Лютер не покаялся, не взял назад свои еретические утверждения – значит, должен отправиться на суд в Ватикан. Ему дали шанс – он им не воспользовался. В беседах с Каэтаном Лютер ссылался, в том числе, на то, что Церковь никогда еще не обсуждала и не решала напрямую вопрос об индульгенциях – и он, как доктор богословия, видит свой долг в том, чтобы поставить перед Церковью нелегкие вопросы об этом предмете, вынудить ее увидеть здесь богословские провалы и позаботиться о том, чтобы их закрыть, пока они не привели к дальнейшим печальным последствиям. Лютер надеялся, что, требуя, чтобы ему объяснили, в чем его ошибка, наконец побудит Церковь к правильному решению – к обсуждению этой темы по существу; Церковь увидит ясно, что допускает существование богословски порочной практики, практики, уводящей верующих прочь от истины – будет благодарна Лютеру за то, что он указал на ошибку, и, разумеется, ее исправит. Однако – по причинам, которые истории понять не дано – Каэтан и Церковь воспринимали эту ситуацию совершенно иначе. Они уперлись; и это привело к Реформации, которой, действуя более гибко и разумно, они вполне могли бы избежать.
Яркий пример такого бессмысленного упорства продемонстрировал Каэтан дальше. Лютер говорил, что Церковь никогда не обсуждала вопроса об индульгенциях и не принимала по нему определенного решения; в доказательство своих слов он указывал на то, что никаких папских булл или указов об этом предмете не существует. Составление такого документа, разумеется, заставило бы Церковь прежде всего задуматься о богословских основаниях индульгенций – и, задумавшись об этом, она немедленно увидела бы проблемы, на которые указывал Лютер. Именно в этом и состояло принципиальное требование его «Девяноста пяти тезисов»: провести на эту тему дебаты и обсудить богословскую сторону дела. И далее: пока такого документа не существовало, как могла Церковь обвинять Лютера в ереси? Какому документу, вышедшему из папской канцелярии, противоречило то, что говорил Лютер?
Поэтому Каэтан, страстно желая как можно скорее заткнуть рот этому немецкому еретику, пришел к решению неожиданному и, пожалуй, чересчур смелому: составить такой документ самому. Он торопливо набросал черновик и 9 ноября отослал его в Рим. Однако документ Каэтана ни в малой мере не касался ни искренних вопросов и возражений Лютера, ни поднятых им сложных проблем. Вместо этого он высокомерно – и, с богословской точки зрения, бессмысленно – призывал себе на помощь папский авторитет. В сущности, говорилось там всего-навсего: «Молчи и делай, что тебе говорят! Хватит вопросов. Никаких ответов и разъяснений ты от нас все равно не услышишь. Великий и могучий папа сказал, аминь».
Разумеется, этим Лютера было не одурачить. В этих попытках заткнуть ему рот он видел не истинный глас Божий, а лишь «великую и ужасную» подделку, машину, изрыгающую дым и пламя. Но дым и пламя эти исходили не со святой горы святого Бога: извергали их люди, напыщенные и гордые, но снедаемые тайным страхом, люди, что, спрятавшись за красно-золотым занавесом, дергали за церковные и юридические рычаги. Настоящей власти, на которую они ссылались – власти и авторитета Бога и истины, – у них не было; и Лютер, подобно бдительному песику, лаял, лаял и лаял, стремясь предупредить мир о мошенничестве, убедить людей отдернуть занавес и обнажить скрытую за ним нехитрую механику обмана.
Самоуверенность Лютера приводила кардинала Каэтана в ярость. Ему это казалось вопиющей наглостью. Но Лютер верил не в себя, а в Бога. Он не сомневался, что есть Бог, которого надлежит страшиться, власти которого должны повиноваться все и каждый. К этому Богу – а также к истине и здравому рассудку – Лютер готов был прислушаться. Но, пока Каэтан и остальные на примере Писаний не укажут Лютеру, в чем его позиция расходится с истиной Божьей – слушать их Лютер не собирался. Эта-то принципиальная разница между позициями Лютера и Церкви привела к тектоническому разлому: давление нарастало с каждым днем – и вскоре должно было вызвать великое землетрясение. Лютер понимал, почему не может сдвинуться ни на дюйм: но почему же папская власть не видит проблему так же ясно, как он, и не пытается исправить ситуацию? Что он упускает? Но понять Лютера они не хотели – или, быть может, не могли; и с необъяснимым узколобым упрямством требовали от искреннего и благонамеренного монаха лишь одного латинского слова. Одно слово – и всем бедам конец. Одно слово – и все утихнет. Скажи лишь одно слово: revoco!
Усилилось давление и на Фридриха с требованием выдать Лютера; однако по каким-то своим причинам он этого делать не стал – напротив, решил Лютера защищать. Почему именно, мы вряд ли когда-нибудь узнаем. Разумеется, нам известно, что идее индульгенций сам Фридрих отдал немало времени, трудов и средств. Но, быть может, по совету многих виттенбергских богословов – и прежде всего Спалатина, которому полностью доверял, – курфюрст предпочел защищать Лютера от Рима.