Но почему же ему не верят? Почему старику верят, а ему — нет? Потому что ему девять лет, а старику шестьдесят? Мартин совершенно не мог понять, почему это возраст дает такие преимущества.
Мартин пришел в отчаяние. Ему казалось просто непостижимым, что ему не верят. Разве правда — такая простая, такая чистая, такая ясная! — не написана на его лице, красном от нескрываемого возмущения, не звучит в его голосе, хриплом от справедливого гнева?
Он не понимал, как это взрослые могут быть так непонятливы, так слепы и глухи. Когда полицейский и портной ушли, он закричал:
— Но, папа, почему же ты мне не веришь? Ты веришь, что я украл пачку сигарет, папа?..
Он ждал ответа. Отец как-то неопределенно пожал плечами:
— Да кто тебя знает!..
Мартина охватил неудержимый гнев. Он разразился громким плачем, в отчаянии топая ногами и задыхаясь от сознания собственного бессилия. Он чувствовал, что эта несправедливость задушит его, как дикий зверь, вцепившийся когтями ему в горло.
Мать, не понимая причины такого припадка ярости, вмешалась в разговор и сердито закричала:
— Хватит, иди в постель! В постель, если не хочешь, чтоб я тебя поколотила!.. Иди ложись, я говорю!
Они еще угрожают ему! За то, что он, ни в чем не повинный, защищался от клеветы, за то, что он отстаивал свою детскую честь, такую же священную, как и честь взрослого человека, — за это его еще и наказывают?! Но ведь это же ужасно — из-за такой несправедливости впору повеситься! Мартин подумал, что, если бы сейчас молния небесная поразила его мать, это было бы справедливой карой за такую несправедливость.
Но никакого чуда, которое мгновенно доказало бы его правоту, не произошло, и Мартину пришлось идти в постель, чтобы лежать там без дела целый день в наказание за преступление, которое он не совершал, мучась сознанием невозможности опровергнуть порочащее его обвинение.
В этот день он отказался от обеда.
Бабушка зашла к нему в комнату и взяла его за руку.
Мартин ей сказал:
— Ты ведь не веришь, что я украл, правда, бабушка?
— Нет, деточка, я не верю. Я знаю, что ты не способен воровать.
— Хорошо, бабушка, я доволен… — Больше Мартин ничего не мог сказать.
Горько плача, он прижался к бабушке, а она гладила его по голове и тоже украдкой вытирала слезы.
И тогда братишка, крошечный бутуз, который терся между действующими лицами описываемой нами трагедии, замечая многое и не будучи сам замечен, понимая многое, хотя его не считали еще способным что-либо понимать, — братишка, который внимательно следил за последней сценой между бабушкой и внуком, вдруг решительно вышел из комнаты и направился в столовую, где родители обедали в полном молчании, чувствуя, быть может, на своих плечах тяжесть несправедливости, которую только что совершили от непонимания, из гордости, от презрения к правам детства. И братишка, росту от горшка два вершка, еще не совсем крепко стоящий на подгибающихся ножках, — братишка, язык которого еще с трудом ворочался, неуклюже произнося немногие, самые простые, слова, вдруг, пораженный горем старшего брата, превратился в маленького мыслящего человечка и, встав напротив матери, сжав свои крошечные кулачки, вытянувшись во весь рост, закричал, великолепный в своем справедливом гневе, потому что верил в то, что говорил, верил со всей силой своего сознания, внезапно пробудившегося к жизни в большом мире:
— Мартин ничего не украл! Ничего не украл! Ничего не украл!..
ИСТОРИЯ КУЛЕЧКА С КОНФЕТАМИ
Год начался неудачно. Во-первых, новый учитель, молодой и, по-видимому, веселый, пробыл только две недели и ушел. Во-вторых, старый учитель Кристобаль Феррье́р через два месяца после начала занятий тяжело заболел. И вот как раз сегодня детям сообщили печальную новость: в этом году старик совсем не вернется в школу. По совести сказать, эта весть не так опечалила учеников, как уход молодого учителя. Феррьер, хилый старикашка с желтым лицом, отличался ворчливым нравом и изводил всех своими криками, угрозами, наказаниями. И потом очень уж он был нудный. Своим голосом старого астматика он снова и снова повторял всё те же старые, давно знакомые истины, и все пятнадцать учеников, один за другим, должны были тоже повторять:
— Провинция Буэнос-Айрес граничит на севере с Уругваем, отделенным от нее расширенным устьем реки Ла-Плата…
И мальчики один за другим бормотали:
— На севере с Уругваем, отделенным от нее расширенным устьем реки Ла-Плата…
И так пятнадцать раз. Мучение!
…Однажды Хусти́но Сарате́ги, самому прилежному и примерному ученику в классе, пришла в голову блестящая мысль, которую он тут же и высказал:
— Давайте навестим учителя.
Выбрали представителей от класса: первый — сам Саратеги; второй — Герва́сио Лафи́ко, плохой ученик, шалун; третий — Сау́ль Ка́ньяс, белобрысый, веснушчатый мальчик с довольно равнодушным характером; и последний — Хоаки́н Ла́нди.
Мать Хоакина, узнав, что представители от класса идут навестить учителя, купила конфет: неудобно идти к больному с пустыми руками.
Утром представители собрались в школе. Жена директора прочла им маленькое наставление:
— Если даже вы найдете, что у него очень плохой вид, не говорите ему этого. Напротив, скажите, что выглядит он прекрасно, гораздо лучше, чем в последнее время в школе. Подбодрите его. И скажите, что вы все очень без него скучаете… Саратеги, ты самый серьезный — говори ты. Потому что, если станет говорить Лафико, он все перепутает.
Посланцы отправились в путь. Не успели они свернуть за угол, как Сауль спросил Хоакина:
— А с чем конфеты?
— Разные.
— Как много, верно?
— А ну-ка, сколько здесь? — сказал Гервасио и, взяв у товарища кулечек с конфетами, взвесил его на руке: — Тяжелый!
— Полкило.
Они продолжали свой путь в молчании, глубоком молчании, необычном молчании. Они не решались говорить. Все поняли идею Сауля, и эта идея всех взбудоражила.
Наконец Сауль остановился и сказал:
— Ребята, если из полкило взять четыре конфеты, то будет незаметно. Как вы думаете: что, если нам съесть по одной?
— Правильно! Это можно! — поддержал его Гервасио и захлопал в ладоши.
Хоакин посмотрел на Хустино и нашел, что лицо товарища совершенно ничего не выражает. Он спросил:
— А ты что ж молчишь?
— Я? А что мне говорить? Конфеты твои — делай что хочешь.
Это был ловкий маневр, но все поняли: первый ученик, которого всегда ставят всем в пример, одобряет идею Сауля.
Хоакин попробовал возразить:
— Но ведь мама купила их для учителя…
— Так ничего же не будет заметно! Давай я развяжу кулечек, — сказал Сауль.
Пальцы Хоакина, державшие кулечек, разжались медленно и словно нехотя. Сауль ловко развязал ленточку.
— Мне дай вон ту, с орешком наверху, — выбрал Гервасио.
— А ты какую хочешь? — спросил Сауль у Хустино.
— Вот эту.
— А ты?
Хоакин расстроенным голосом сказал:
— Все равно!
— А мне нравятся с марципановой начинкой.
И пока все дружно жевали, Сауль очень аккуратно перевязал кулечек лентой и завязал красивый бант. Потом он отдал кулечек Хоакину и сказал:
— Вот видишь, ничего не заметно.
— Какие вкусные! — восхитился Гервасио.
— Пожалуй, можно съесть еще по одной, — невозмутимо сказал Сауль. — Все равно не видно будет…
— Замечательно! — воскликнул Гервасио.
Хоакин шел молча. Сауль обратился к Хустино:
— Послушай, Саратеги, как ты думаешь?
— Конфеты не мои, — ответил первый ученик, решительно снимая с себя всякую ответственность. — Если б они были мои…
Гервасио прервал его:
— Если б они были мои, мы бы ничего учителю не оставили! Сами бы съели… До чего ж вкусно!
Сауль засмеялся. Хоакин с серьезным лицом молча шел впереди, словно и не слышал этого разговора.
— Ну? — спросил Сауль.
— Что? — вопросом ответил Хоакин, явно недоумевая, о чем речь.
— Как ты считаешь: съедим еще по одной?
— Заметно будет.
— Вот увидишь — не будет… Правда, Хустино, не будет заметно? Да?
— Если ты сумеешь красиво перевязать…
— Вот посмотришь! — И Сауль снова взял пакетик из руки Хоакина, которая как-то невольно разжалась.
Он развязал ленточку и дал каждому по конфете.
В этот раз никто не выбирал — уж кому какая достанется… Сауль положил конфету в рот и уже хотел перевязать пакет, как вдруг Гервасио в страшном гневе закричал:
— Ты взял две! Я сам видел. Открой рот! А ну, давай! Покажи!
Сауль торопливо жевал.
— Тогда мне тоже дай еще одну! — потребовал обвинитель.
Сауль дал. И Хоакину тоже дал, и Хустино тоже. Хустино — тот просто засунул конфету в рот, а вот Хоакин запротестовал:
— Видно же будет!
— Да нет! Вот увидишь, я так ловко перевяжу, что никто и не догадается.
Присев на крылечко какого-то дома, он с особой тщательностью начал завязывать бант. Но кулечек все-таки стал меньше.
Когда Сауль отдал кулечек Хоакину, тот расстроился:
— Ой! До чего же видно, что мы часть съели!.. Правда, Хустино?
— Да.
— Правда, Гервасио?
— Да.
— Очень видно?
— Ну, ясно. Мы ведь съели двенадцать конфет! Каждый по три. А нас четыре. Трижды четыре — двенадцать.
И Сауль ехидно улыбнулся.
Хоакин рассвирепел. Он бы с удовольствием избил забияку.
— Свинья! — выругался он.
— Почему — свинья? А ты разве не ел?
Неоспоримый довод…
Хоакин положил кулечек в карман куртки и продолжал идти. Лицо его было очень мрачно. Все молчали. Только Гервасио время от времени пытался смеяться, но смех его звучал как-то неуместно. Пытался он и завязать разговор, но ему не отвечали.
Сауль сказал, обращаясь к Хоакину:
— Почему ты так надулся? Думаешь — нехорошо, что мы конфеты съели?
— Конечно.
— Ничего тут плохого нет!
Голос Сауля звучал так уверенно, что Хоакин остановился и спросил: