1. Диктатор
Царь ехал из Ставки для того, чтобы проявить «твердую волю». Но это вовсе не означает, что он готов был утопить «в крови народное восстание», как изобразил в свое время, в соответствии с традицией, приспособлявшийся к официальному тону новых властелинов историк Щеголев. Наоборот, до последнего времени у Николая II было убеждение, что «беспорядки» в войсках, происшедшие от «роты выздоравливающих» (письмо жене 27-го), легко будет локализировать. Поэтому, вероятно, в качестве «диктатора» был выбран поклонник «мягких действий», каким выставляет ген. Иванова придворный историограф ген. Дубенский.
Бесподобный по своей бытовой колоритности рассказ дал сам Иванов в Чр. Сл. Ком. Врем. правительства, – рассказ о том, как он ехал усмирять революционную столицу. Повествование почтенного по возрасту генерала могло бы показаться карикатурой, если бы в нем не было столько эпической простоты. На ст. «Дно» утром 1 марта Иванову сообщали, что из Петербурга приходят поезда, переполненные безбилетными солдатами, которые «насильно отбирают у офицеров оружие, производят насилие в вагонах и на станциях». В один из таких поездов с «перебитыми окнами» генерал направился сам… и «из разговоров женщин и одного старичка» заключил, что «безобразия большие: масса солдат едет в штатской одежде, так как все это участвовало в грабежах магазинов… И за сим едет в поезде много агитаторов». «Проходя мимо одного вагона, – показывал Иванов, – обернулся, на меня наскакивает солдат буквально в упор. Тут я не разобрался: одна шашка у него офицерская с темляком анненским, 2-я шашка в руках, винтовка за плечами… Я его оттолкнул. Рука скользнула по его шашке. Я поцарапал руку и прямо оборвал окриком: “на колени”. Со мной раз случился эпизод в Кронштадте. Случилось мне попасть в толпу, когда моряки с сухопутными дрались. Я очутился между ними один… Что тут делать? Уехать – значит драка будет. Тут я их выругал основательно – не подействовало. Наконец, моментально пришло в голову: “на колени”. С обеих сторон толпа остановилась. Один матрос в упор, в глаза, нервы не выдержали, начали моргать, слезы… И все успокоилось. Я повернул в одну сторону моряков, в другую пехотинцев. Тут мне и вспомнился этот момент. Руку ему на правое плечо: “на колени”. В это время я не знаю, что он подумал, я его левой рукой схватил, а он вдруг, случайно это или нет, куснул меня. Сейчас же его убрали, и он успокоился. Я думаю – что тут делать? Сказать, что он на меня наскочил и оскорбил действием, – полевой суд, через два часа расстреляют. У меня тогда такое настроение было: в этот момент расстрелять – только масла в огонь подлить. Тут был мой адъютант, и я ему велел его арестовать». Любивший держать себя с некоторой торжественностью председатель Муравьев и тот не выдержал, слушая этот рассказ: «Что же, этот человек стал на колени?» – «Стал. Это магически действует, – отвечал Иванов, продолжая свое повествование. – Подходит поезд, 46 вагонов. Смотрю, в конце поезда стоит кучка, кидают шапки. Я этим заинтересовался, подошел. Слышу: “Свобода! Теперь все равны! Нет начальства, нет власти!” Приближаюсь, смотрю, стоит несколько человек офицеров, а кругом кучка солдат. Я говорю: “Господа, что же вы смотрите?” Они растерялись. Я то же самое приказал: “на колени”. Они немедленно стали на колени. Впоследствии оказалось, что тут был городовой, одетый в штатское. Я пригрозил ему: “Встань!” Отошел, а солдат начинает трунить: “Вот тебе и нет власти, вот тебе и нет начальства”. Он опять. Я говорю: “Заставьте его замолчать”. Они говорят: “Что же, прикажете рот завязать?” Я говорю: “Завяжите рот”. Из кармана вынимают красный платок. Я говорю: “Оставьте”. Его в вагон отвели и арестовали. Так и кончилось»174.
Так рассказывал не только сам генерал. Рассказ его был подтвержден впоследствии показаниями солдат Георгиевского батальона. Подобное «отеческое воздействие» и даже розги за провинность было обычным приемом генерала и на фронте, как отмечает в дневнике прикомандированный в 14 году к Иванову вел. кн. Ник. Мих. Революционное чувство, может быть, скажет об унижении «человеческой личности», но для старого военачальника то было проявление своеобразной гуманности. «Николай Иудович, – записывает Ник. Мих., – большой оригинал, встает в 5 час. утра, шляется сам всюду, ворчит, кое-кого подтягивает и прогуливается все больше один». Во время обеда 27-го «поклонник мягких действий», по свидетельству Дубенского, рассказал между прочим Царю, как он в Харбине успокоил волнения и «привел все к благополучному концу, не сделавши ни одного выстрела». Во всяком случае, никто из царских приближенных не вспомнил в те часы об Иванове, как об «усмирителе Кронштадта» в 1906 году, что на первый план выдвинуто Мстиславским.
Ночью, в 2—3 часа, Иванов был вызван к Царю в поезд. Может быть, потому, что к этому времени была получена отправленная из Петербурга в 8 час. веч. и принятая в Ставке почему-то только в 1 ч. ночи телеграмма Хабалова о том, что «исполнить повеление о восстановлении порядка в столице не мог». «Большинство частей, – телеграфировал Хабалов Алексееву для доклада Царю, – одни за другими изменили своему долгу, отказываясь сражаться против мятежников. Другие части побратались с мятежниками и обратили свое оружие против верных Е. В. войск… К вечеру мятежники овладели большей частью столицы»175. Иванов инициативу ночного свидания с Царем приписывал в показаниях себе. Узнав, что Царь уезжает, Иванов, «наученный горьким опытом», настоял на экстренном приеме, желая выяснить перед отъездом свои будущие взаимоотношения с министрами176. При свидании Иванов получил как бы диктаторские полномочия. В официальной докладной записке ген. Алексееву полученные полномочия Иванов формулировал так: «Все министры должны исполнять все требования главнокомандующего петр. воен. округом ген.-ад. Иванова беспрекословно»177. Прощаясь с Государем, новый директор сказал: «В. В., позвольте напомнить относительно реформ». «Да, да, – ответил Царь, – мне об этом только что напомнил ген. Алексеев». «Так что я вышел с мыслью, что это дело решенное», – показывал Иванов и на вопрос председателя добавлял, что Царь даже спрашивал его, кому доверить составление ответственного министерства. И другой раз – «министерства доверия»… Не будем придавать большого значения этой терминологии, фигурирующей в показаниях перед революционной следственной комиссией и в более раннем письме (9 апреля) Иванова на имя воен. мин. Гучкова, где он утверждал, что еще днем при первом разговоре с Царем заключил, что «Николай II решил перейти к управлению отечеством при посредстве министерства доверия в соответствии с желанием большинства Гос. Думы и многих кругов населения»178.
Можно как будто заключить, что если в это время еще не было определенного решения, то носитель верховной власти сознавал необходимость уступок общественному мнению и перемены правительства после ликвидации петербургского мятежа. Царю совершенно чужда была, очевидно, психология, которую изображает Шульгин в виде несбывшейся мечты: «Можно было раздавить бунт, ибо весь этот “революционный народ” думал только об одном, как бы не идти на фронт. Сражаться он бы не стал… Надо было бы сказать ему, что петроградский гарнизон распускается по домам… Надо было бы мерами исключительной жестокости привести солдат к повиновению, выбросить весь сброд из Таврического дворца, восстановить обычный порядок жизни и поставить правительство не “доверием страны облеченное”, а опирающееся на настоящую гвардию. Что такое “настоящая гвардия”? Это – корпус, назначение которого действовать “не против врагов внешних, а против врагов внутренних”». «Пускать гвардию на войну» нельзя. «Сражаться с врагом внешним можно до последнего солдата армии и до первого солдата гвардии». «Революция неизмеримо хуже проигранной войны, – устанавливает тезис человек, лишь случайно не попавший в 17 году в состав Временного правительства. – Гвардию нужно беречь для единственной и почетной обязанности – бороться с революцией». «Главный грех старого режима был тот, что он не сумел создать настоящей гвардии».
Ночной разговор с Царем, по словам Иванова, закончился тем, что он получил высочайшее одобрение в той тактике, которую диктатор намечал для себя. «В. В., – сказал Иванов, – я решил войска не вводить, потому что, если ввести войска, произойдет междоусобица и кровопролитие». «Да, конечно», – ответил Царь. «Так что было одобрено, но в какой форме, не могу сказать наверное, – утверждал Иванов, – это я за основу положил».
2. Миролюбивая политика
Если не по соображениям сентиментальным, то по соображениям целесообразности миролюбивая политика была общим девизом правительственной власти в февральские дни. Играло роль и сознание ненадежности войск (армия во время войны представляет собой «вооруженный народ», – отмечали и Алексеев, и Рузский), и общее возбужденное политическое настроение, захватившее офицерские кадры179, и еще в большей степени сознание риска вступать в период международных осложнений в междоусобную борьбу. События на внутреннем фронте не казались вовсе столь грозными для существовавшего государственного порядка, чтобы идти на такой риск.
Более решительная, чем Царь, его нимфа Эгерия, Ал. Фед., энергично настаивающая на том, чтобы муж ее проявил «твердость», писала, однако, в первые дни (25 фев.): «Забастовщикам прямо надо сказать, чтобы они не устраивали стачек, иначе будут посылать их на фронт180 или строго наказывать. Не надо стрельбы, нужно только поддерживать порядок и не пускать их переходить мосты, как они это делают». Но толпа с Выборгской рабочей стороны агрессивно переходила Неву по льду, и тогда военный министр советовал командующему войсками в ответ на поленья, камни и осколки льда (применялось и огнестрельное оружие), которыми прогонялись конные городовые, стрелять так, чтобы пули ложились впереди толпы… Можно поверить в искренность показаний Беляева, что он «просил Хабалова принять меры, чтобы не открывать огня там, где можно избегнуть»; «какое ужасное впечатление произведет на наших союзников, когда разойдется толпа и на Невском будут трупы». Хабалов с первого дня не хотел прибегать к стрельбе – это советовал ему еще за три недели до переворота Рузский, в ведение которого входила тогда северная столица: по мнению Рузского, применение оружия при беспорядках может вызвать «лишь ужасные последствия, учесть кои вперед нельзя» (запись вел. кн. Андрея Вл.). В силу такой психологии военные власти противились выводу казачьих сотен из столицы в период, когда ожидалась демонстрация 14 февраля, ибо с казаками можно обойтись «без кровопролития и жертв». Достаточно показательно, что если более или менее точно известно число чинов полиции, потерпевших за дни 22—24 февраля, то нет никаких указаний (даже у мемуаристов) о пострадавших среди демонстрантов. В воспоминаниях рабочего Каюрова, активного участника и руководителя уличных выступлений, имеется даже такая фраза: «потерь с нашей стороны я не замечал». Вероятно, в такой только обстановке мог родиться план «уличного братания» забастовщиков и солдат, который будто бы сознательно проводился по настоянию Шляпникова руководящим органом пролетарской партии (бюро Ц. К. большевиков), препятствуя вооружению пролетариата. В этой обстановке, когда, казалось, что власть «явно запускала движение», утверждалась и легенда о правительственной провокации.
25-го в Петербурге пролилась первая кровь: по официальному сообщению Хабалова на Невском у Гостиного двора 3 было убито и 10 ранено. Как всегда, слух о стрельбе и кровавых жертвах вызвал взрыв негодования. На власть возлагалась ответственность в большей степени, чем она того объективно в данном случае заслуживала. На открытом собрании в Городской Думе 25-го, где обсуждался продовольственный вопрос, при нервно-повышенном настроении присутствующей публики член Гос. Думы Скобелев патетически клеймил правительство, которое «борется с продовольственным кризисом путем расстрела едоков…» «Это правительство, – говорил думский с. д. депутат при бурных аплодисментах, – надо заклеймить, оно требует возмездия… Правительство, проливающее кровь невинных, должно уйти»181. Если одни из ораторов на собрании призывали в виде протеста выйти на улицу, другие требовали «предупредить эксцессы». Шингарев сообщил, что председатель Гос. Думы уже обратился к главе правительства с просьбой или требованием, чтобы «стрельба в народ завтра не повторялась». Родзянко непосредственно обращался к командующему войсками. «В. Пр., зачем стреляете, зачем эта кровь», – передавал Хабалов в показаниях перед Чр. Сл. Ком. эту беседу 26-го… «Я говорю: “В. Пр., я не менее вашего скорблю, что приходится прибегать к этому, но сила вещей заставляет это делать”. – “Какая сила вещей?” Я говорю: “Раз идет нападение на войска, то войска – волей и неволей – не могут быть мишенью, они то же самое должны действовать орудием”. – «Да где же, – говорит, – нападение на войска?» Я перечисляю эти случаи. Называю случай с гранатой, брошенной на Невском… “Помилуйте, – говорит, – городовой бросил!” – “Господь с вами! какой смысл городовому бросать?”» Звонил Родзянко и военному министру: нельзя ли эту толпу рассредоточить, вызвать пожарных, чтобы они поливали водою. Беляев снесся с Хабаловым, который ответил, что «есть распоряжение, что пожарные команды никаким образом не могут быть вызываемы на прекращение беспорядков, а кроме того, вообще говоря, существует точка зрения, что окачивание водой всегда приводит к обратному действию, именно потому, что возбуждает». Нельзя объяснить только «недосмотром» рядовое явление, отмечаемое для правительственной системы подавления февральских уличных беспорядков – то казацкие сотни выезжали без нагаек, то у полиции не хватало патронов, то солдатские пикеты оказывались с незаряженными ружьями. Это было даже в понедельник 27-го, когда толпа на Петербургской стороне в 5 час. дня пыталась нерешительно прорвать цепь гренадер – солдаты говорили Пешехонову: «Пусть идут… Мы не будем препятствовать». «И ружья у нас не заряжены». Здесь была миролюбивая толпа. На Выборгской стороне, на Сампсониевском пр. перед деревянными бараками казарм запасного самокатного батальона настроение было иное. Здесь солдаты, принадлежавшие к «мелкобуржуазным элементам населения» (поверим этому!), оказывали сопротивление народному напору. Командир батальона полк. Балкашин пытался «уладить все мирным порядком» и «воздержаться от открытия огня». В критический момент у начальника боевой пулеметной части, непосредственно оборонявшей казармы, не оказалось патронов…
Начиналась революция, и сила влияния была не у тех, кто искал компромисса, а у тех, кто подобно Керенскому, на совещании Городской Думы 25-го, предостерегал от «дара данайцев». События в воскресенье 25-го приняли более грозный характер. Войска на Невском действовали активнее, чем в предшествовавшие дни. Были убитые и раненые. По сведениям командующего войсками, таковых насчитывалось 40. Сведения преуменьшены – известное количество раненых толпа всегда уносит с собой. Возможно. Однако один из непосредственных участников уличного движения тех дней, рабочий Кондратьев, член большевистской партии, не проявляет тенденции оспаривать официальные цифры – он их даже уменьшает. Мемуарист, не следящий строго за своим словом, с легкостью скажет, что пехота 26-го «довела ружейный огонь до огромной интенсивности. Невский, покрытый трупами невинных, ни к чему не причастных людей, был очищен» (таково утверждение Суханова. По воспоминаниям Керенского, толпу на Невском, как и в других кварталах, расстреливали уже 25-го). Но плохо выполнит свою функцию историка революции тот, кто в угоду своему революционному чувствованию (или механически повторяя публицистические приемы политической борьбы современников революционных дней) воспроизведет ходячую молву того времени, исчислявшую жертвы воскресенья 26-го «тысячами». На страницах работы Чернова можно найти описание того, как 26-го на кишащем людьми широчайшем Невском проспекте ружейный огонь был доведен до огромной интенсивности, и мостовая усеяна телами безоружных – в том числе стариков, женщин и детей. Только издали, в атмосфере заграничного неведения можно было еще говорить о «неделе кровавых битв рабочих», как писал Ленин в середине марта. Гипербола в исследовании будет исторической фантастикой.
При «рождении революционной России» народная толпа в изображении Чернова «в течение более недели обстреливалась пулеметами городовых с вышек и чердаков и ружейными залпами солдатских цепей, разгонялась ударами сабель и нагаек конной полиции». Действительность была несколько иной. В изображении рабочего Кондратьева 26-го на Невском лишь «небольшая группа студентов и рабочих» пыталась устроить демонстрацию. После разгона ее «уже не было никаких попыток уличных выступлений» – на Невском «была пустота» и только «на панели ходили вооруженные патрули и разъезжала конница». Очевидцы, наблюдающие небольшой сектор действия, склонны обобщать. По официальным сведениям полиции (их ген. Мартынов заимствовал из материалов Чр. Сл. Ком.), стрельба была на Невском пр. в воскресенье в четырех местах, и число жертв было больше, нежели указывали, с одной стороны, Хабалов, с другой – Кондратьев. Но и эта поправка не может изменить общей картины. Столица местами действительно напоминала собой «боевой лагерь»: «всюду патрули, заставы, разъезды, конница» – описывали позднее советские «Известия» 8 марта боевые дни. Из этого описания современники-мемуаристы и заимствовали свои сведения об «усиленных расстрелах» 25-го и 26-го, о залпах «из невидимых засад», о пулеметах, расставленных «на колокольнях, в верхних этажах домов, на вокзалах и пр.». В действительности произошло то, что предсказывал ген. Рузский и что предусмотреть никто не может, когда случай бросает искру на пороховую бочку. В момент, когда в руководящих подпольных кругах казалось, что «правительство победило», когда, как мы видели, раздавались уже скептические голоса и начинались колебания, тогда именно стихийное уличное движение перебросилось в армию…182
Военный бунт превратил уличные беспорядки в торжествующую революцию. Поворот в массовой психологии совершила стрельба в народ 26-го. На этой почве произошло выступление волынцев, увлекших за собой часть Преображенского и Литовского полков. Снежный ком вызвал лавину: «Если войска станут на сторону забастовщиков, – предостерегающе докладывало Охранное отделение, – ничто не спасет от революционного переворота». Один из осведомителей Охр. отд. доносил еще 25-го по начальству, что если беспорядки не будут подавлены, то «к понедельнику» (т.е. 27-му) возможно ждать сооружения баррикад. Победу революции предопределило не бездействие власти – не то, по выражению состоявшего при командующем войсками ген. Перцова (в показании следователю), «событиям был предоставлен как бы естественный ход». Не будем слишком обольщаться показаниями современника – рабочего провокатора Шурканова, доносившего по начальству 26 февраля: «Так как воинские части не препятствовали толпе… то массы получили уверенность в своей безнаказанности и ныне после двух дней беспрепятственного хождения на улицах, когда революционные круги выдвинули лозунги: “долой войну” и “долой самодержавие”, народ уверился в мысли, что началась революция, что успех за массами, что власть бессильна подавить движение в силу того, что воинские части на ее стороне». Нет, не это чувство «уверенности в своей безнаказанности» вызвало поворот. Суханов вспоминает впечатление собравшихся у Горького вечером 26-го, после телефонных разговоров с «различными представителями буржуазного и бюрократического мира». Мемуарист отмечает факт, который представляется ему странным: «Расстрелы оказали большое влияние на всю ситуацию, они произвели крайне сильное впечатление не только на обывателей, но и на политические круги… расстрелы вызвали явную реакцию полевения среди всей буржуазной политиканствующей массы…»183
Казалось необходимым отметить еще раз все эти черты, так как до сих пор еще держится легенда о том, что революцию вызвала провокационная стрельба полиции (см., напр., предисловие проф. Пэрса к книге Керенского). Невольно вспоминается, как в единственный день существования Всероссийского Учредительного собрания, в день его открытия, представитель с.-д. фракции, б. член революционного правительства Скобелев сравнивал «драматическую обстановку» 18-го года с последними часами царизма, когда «старые слуги старого режима, в официальных формах и замаскированные, стреляли из-за угла… с крыш в мирных демонстрантов». Надо и эту легенду, нашедшую себе отражение в исторических трудах Милюкова, окончательно сдать в архив. «Протопоповские пулеметы» существовали только в возбужденном воображении современников.
3. «Протопоповские пулеметы»
Эта легенда родилась еще до революции. Тогда молва, доходившая до кафедры Гос. Думы, утверждала, что правительство провоцирует народные беспорядки для того, чтобы иметь основание заключить сепаратный мир с Германией. Аккредитованные при русском правительстве иностранные дипломаты (в частности Бьюкенен) спешили сообщить заграницу о той роли, которую играет в данном случае министр вн. дел Протопопов. В начальный момент февральских дней «глупые и слепые выверты» о провокации (мы знаем, что это – выражение дневника Гиппиус) были первым отзвуком на начавшиеся беспорядки, – о том свидетельствуют не только воспоминания современников (для Ломоносова «ясна» была полицейская провокация), но и действительные записи 17-го года. Так, Каррик в Петербурге в свой политический фольклор 25 февраля занес упоминание, что «все» считают события дня «провокацией»; равным образом и моряк Рейнгартен в Гельсингфорсе, позже, 27-го, записывает, что «все говорят об участии правительства в провокации». Успех революции изменил формулировку легенды – стали говорить не столько о «провокации», сколько о подготовке министром вн. д. «кровавого» подавления ожидавшихся народных волнений (Керенский).
Легенда в обоих своих вариантах была предметом внимания Чр. Сл. Комиссии, но усиленное ударение, конечно, было сделано на пулеметах. После того, что было уже сказано, мы можем оставить в стороне никчемную версию, в которую уверовал комиссар Врем. прав. член Думы Бубликов (отчасти и другие), о том, как правительство устроило революцию не только для заключения сепаратного мира, но и сделало это по соглашению с Германией. В свой дневник первых дней после ареста Протопопов с полной правдивостью мог занести: «Клянусь, я не допустил бы провокации». Можем мы отбросить и занесенные Гиппиус в дневник 10 марта признания Протопопова, якобы сделанные им в момент ареста в Таврическом дворце в целях поднять себе цену в революционных кругах: «Я остался министром, чтобы сделать революцию». «Безумный шут», – отметила писательница, но ничего подобного Протопопов не говорил ни в одном из своих многочисленных, противоречивых письменных и устных показаний. Мы должны целиком перенести вопрос в плоскость рассмотрения разработанного правительством плана о ликвидации волнений, если они возникнут в столице.
Тот характер, который носили действия военных властей в дни, когда ожидаемые беспорядки начались, как уже выяснилось, отнюдь не носил отпечатка обдуманной жестокой расправы в «4 дня». Об этих «четырех днях» с чужих слов упоминал Протопопов в Чр. Сл. Ком., но лишь в конъюнктуре постепенности, с которой предполагали в случае необходимости выдвигать на помощь полиции казаков и войсковые наряды. Никакого специфического плана последний министр вн. д. при содействии Курлова, пользуясь и советами Белецкого, не разрабатывал. Все имеющиеся данные вполне подтверждают заявление военного министра Беляева, что предварительные меры на случай беспорядков не выходили за пределы того, что «всегда существовало в мирное время».
Правда, план разделения Петербурга на 16 районов, по которым были распределены военные силы, был представлен в январе на усмотрение верховной власти, но, очевидно, главным образом потому, что надлежало для самостоятельности действия выделить столицу из ведения главнокомандующего Северным фронтом. План, выработанный особым совещанием у градоначальника Балка при участии командующего войсками Хабалова, никакой новизны не представлял по сравнению с тем, что намечалось в апреле 16 года при премьере Штюрмере и градоначальнике кн. Оболенском.
Особенность его была, быть может, лишь в том, что предполагалось в случае надобности использовать на помощь полиции казаков и «учебные команды» запасных батальонов, не пользуясь основными кадрами, которые считались не вполне надежными184. При такой комбинации правительство располагало наличностью в 12 тыс. человек. Протопопов указывал в Комиссии, что обычный полицейский расчет предшествовавших лет исходил из наличности 60 тыс., поэтому и им был поднят вопрос о привлечения войск с фронта и выводе неспокойных запасных частей с территории столицы, что командующей войсками считал невозможным выполнить за неимением подходящих казарм в местностях, прилегавших к Петербургу.
Здесь одна легенда вплетается в другую. Эту вторую легенду занесла в свои воспоминания Вырубова, и о ней распространился в предсмертной записке Протопопов. По словам Вырубовой, Царь приказал по очереди приводить на отдых с фронта гвардейские полки, но исполнявший обязанность нач. штаба в Ставке ген. Гурко под «разными предлогами» не выполнял распоряжения. По утверждению Протопопова, за день до отъезда Царя в Ставку, т.е. около 20 февраля, у него произошел с Николаем II, секретно от А.Ф., такой разговор. Царь был крайне обеспокоен – «первый раз я видел Государя в таком волнении». «Знаете, что сделал Гурко? – сказал Николай II. – Он прислал сюда вместо четырех полков гвардейской кавалерии три экипажа матросов». «Кровь бросилась мне в лицо: я инстинктивно почувствовал что-то опасное». «Государь! – воскликнул мин. вн. д. – Это невозможно, это больше, чем непослушание. Все знают185, что матросы набраны из рабочих и представляют самый революционный элемент». «Да, да, – ответил Царь, – Гурко я дам головомойку и кавалерию пришлю»186.
Для того чтобы вставить эпизод в правильные хронологические рамки, будем иметь в виду, что к этому времени болевший Алексеев вернулся уже к исполнению своих обязанностей. Комментаторы, как из кругов крайне правых, так и из лагеря противоположного, готовы толковать «ослушание» ген. Гурко как доказательство причастности его к замыслам совершения «дворцового переворота». Это как-то мало соответствует духу нашумевшего письма Гурко Николаю II 4 марта и придает задуманным планам характер такой организованности, какой в действительности не было (правда, Гучков говорил, что в феврале заговорщики собрались верные части подвезти в Петербург)187. И вот относительно казаков мы имеем документ, как раз противоположной версии о вызове войск с фронта, которую давал Протопопов. Дело шло не о вызове казаков с фронта, а о уводе казаков из столицы, – если угодно, в этом можно увидеть подтверждение замыслов в Ставке, но не замыслов правительства188. Из письма военного министра пом. нач. штаба Клембовскому 14 февраля явствует, что в Ставке предполагали два казачьих полка, находившиеся в столице, перевести на фронт. Беляев писал, что этого нельзя сделать ввиду возможных беспорядков, ибо, применяя казаков на роль усмирителей, можно добиться порядка «без стрельбы», которая производит на общество отрицательное впечатление. Военный министр сообщал, что если наступит успокоение, то можно будет оставить в столице один полк в составе шести сотен, но наступит такое время «очень не скоро», – не раньше 1 марта, через две недели после возобновления сессии Госуд. Думы. Упоминает в своем дневнике (15—22 января) о вызове гвардейской кавалерии ввиду «опасения волнений» и придворный историограф Дубенский (упоминает со слов кн. Оболенского, уволенного с должности градоначальника в конце 16 года), причем ген. Дубенский записал, что в Царское Село «командируется гвардейский экипаж, так как сводный полк не очень надежен», т.е. командируется та именно часть, появление которой уже во второй половине февраля привело Царя якобы в такое волнение189.
Отбросим и эту вводную легенду – очевидно, достоверность ее весьма проблематична. Остается лишь вопрос о пулеметах, которыми вооружена была полиция в дни февраля. Вопрос о пулеметах действительно косвенно, как бы в частном порядке, по инициативе некоторых администраторов и советчиков со стороны поднимался в правительственных кругах. Вспомним негодование, какое вызвала в Совете министров летом 15 года деятельность Юсупова в Москве. Московский правитель, между прочим, ставил вопрос о вооружении полиции австрийскими пулеметами. В конце 16 года вопрос о снабжении войсковых частей пулеметами для подавления мятежа поднимала записка Римского-Корсакова, переданная министру вн. д. Сам Протопопов упоминает в показаниях о своем разговоре с Курловым, который считал целесообразным снабдить стражников пулеметами. Тут начинается мешанина. Ген. Мартынов, пользовавшийся в своем исследовании неизданными документами, приводит свидетельство нач. арт. упр. при верховн. главнок. ген. Барсукова о том, что мин. вн. д. с начала зимы 15 года(?) обращался к Алексееву с просьбой снабдить полицию пулеметами. В напечатанном тексте явная опечатка – в начале зимы 15 года Алексеев не был еще в Ставке; в начале зимы 16 года – тогда Протопопов не состоял министром вн. д.: в начале зимы 17 года – тогда в Ставке отсутствовал больной Алексеев. Но ответ Алексеева, в изображении Барсукова, был определенен – он отказал на том основании, что пулеметы нужны на фронте. Тем не менее Протопопов говорил Белецкому в феврале (в дате и здесь бессмыслица): «Мы еще поборемся. Пулеметы уже пришли». По сообщению Белецкого, пулеметы предполагалось применить, если толпа пойдет на Царское Село. А пока что полиция обучалась стрельбе из пулеметов – так утверждал Родзянко. Делали это «нагло», – показывал Родзянко в Комиссии, – делали открыто на площади и в пожарной части на Офицерской. Сын Родзянко с возмущением писал отцу из Екатеринослава, что там на соборной площади также открыто обучают полицию обращению с пулеметами. Подобные же сведения шли из Смоленска. Очевидно, это была «мера общего характера». В Петербурге, как узнал Председатель Думы, полиция располагала 600 пулеметами. Тогда он и член Гос. Сов. Карпов 21 января подняли дело в Совете Обороны. Военный министр был смущен и объяснил, что обучаются стрельбе учебные войсковые части. При всеподданнейшем докладе 1 февраля Родзянко, считавший, что для обывателей достаточно «винтовок», довел до сведения верховной власти о наличности пулеметов у полиции. Царь сказал: «Я ничего этого не знал и не знаю», тем не менее именно тогда, по словам Родзянко, Николай II заявил: «Если вспыхнут беспорядки, я их задавлю». На вопрос в Чр. Сл. Ком. Протопопов ответил, что он, узнав о пулеметах из газет, запросил Балка, который объяснил сведения ошибкой; идет обучение молодых солдат. Протопопов распорядился дать опровержение. Пулеметы после выступления Родзянко в Совете Обороны широко были использованы в революционной нелегальной печати – им уделил внимание и «Осведомительный Листок» (№ 2) Ц. К. большевиков, говоривший, что во всей Империи полиция снабжена пулеметами… В дни «недели» боев в Петербурге никто не сомневался в том, что полиция стреляла из пулеметов по толпе. «В каждом доме мерещились пулеметы», – вспоминал Пешехонов: на чердаках, крышах, колокольнях. «У нас притихли пулеметные залпы, – записывает Гиппиус 1 марта, – но в других районах действуют вовсю и сегодня». Автор дневника отмечал, как «героические» городовые «жарят» с Исаакиевского собора. Даже Белецкий будет говорить о стрельбе полицией из пулеметов 1 марта на Бассейной, где он жил. Со слов кн. Голицына (Председателя Совета) сам военный министр скажет о стрельбе с крыши дома на Мойке. Что же удивительного, если на эту тему в то же первое марта английский посол пишет в Лондон Бальфуру официальную телеграмму! Уверенность была столь велика, что Гиппиус без колебаний записывает, как факт, вздорное сообщение, что Протопопов, явившись в Думу, прежде всего передал Керенскому список домов, где поставлены пулеметы. Их очень много – ген. Лукомский в письме Каледину говорил о 100 обнаруженных пулеметах, чем сильно дискредитировано военное министерство. Было известно, что установкой пулеметов специально распоряжался некий жандармский генерал Гордон. Фактом этим особо заинтересовалась Чр. Сл. Комиссия. Хабалов показал, что он впервые услышал о Гордоне и пулеметах от Керенского, когда находился в «министерском павильоне». Но так мифический жандармский генерал и остался не выясненной загадкой – даже в перечне имен в изданных материалах Чр. Сл. Комиссии, где так тщательно редакция сообщала звания и пр. титулы всех лиц, так или иначе проходивших через следственное производство, Гордон не нашел себе соответствующего обозначения. Комиссия вызвала через газетные публикации свидетелей, которые могли бы дать точные сведения о пулеметах. Следователь Юзевич-Компанеец допросил несколько сот человек и установил, что все найденные на улицах пулеметы принадлежали воинским частям и были похищены с воинских складов… Этот итог подвели в эмигрантских публикациях следователи Чр. Сл. Ком. Руднев и Романов. В своих описаниях они были крайне тенденциозны, и поэтому для нас может быть авторитетнее итог, полученный адвокатским бюро, которое организовало с марта 47 следственных отделов для обследования деятельности бывших полицейских участков. 6 июля бюро передало в учрежденные временные суды производство о 1197 полицейских чинах – и ни в одном отчете не оказалось данных, указывающих на стрельбу из пулеметов. Производил расследование и неутомимый Бурцев, сам, по его мнению, подвергшийся обстрелу пулеметов, – он заявил, однако, следователю, что «с уверенностью он ничего не может сказать». Тов. председателя Комиссии Завадский в воспоминаниях высказал предположение, что слухи породила установка пулеметов на крышах для защиты столицы против неприятельских аэропланов. Они действительно были в небольшом количестве размещены начальником воздушной обороны ген. Бурминым на некоторых зданиях (напр., на Зимнем дворце). Стреляли ли из них по уличной толпе? «Господь их знает, – ответил спрошенный Хабалов. – 27-го, может быть, стреляли против жителей и, может быть, против правительственных войск». Пожалуй, более компетентно будет суждение революционера Шкловского, получившего специальное поручение в боевые дни – выявить наличие «гнезд пулеметов». Он установил, что с крыш пулеметы (т.е. противоаэропланные) не могли своей стрельбой задевать уличную толпу…
Так знаменитые «Протопоповские пулеметы» оказались одной из революционных сказок – фантазией назвал их в воспоминаниях член Временного Комитета Гос. Думы Шидловский190.