Алексеевская телеграмма, не говорившая еще об ответственном министерстве в настоящем смысле, в утренние часы 1-го не была послана «за отсутствием связи» с императорским поездом. Позже она была отправлена в Петербург «для передачи в Царское Село» в надежде, что Царь туда прибыл, и повторена около 6 час. в штаб Рузского для вручения ее Царю, когда тот будет «проезжать через Псков». Сведения о том, что «поезд лит. А.» проследует через Псков, в Ставке получили в 4 часа, когда поступил запрос главкосева с просьбой его «ориентировать» для «возможности соответствующего доклада». Из сопоставления этих документов как будто бы ясно, что в царском поезде до прибытия его в Псков никаких сведений и указаний из Ставки не получали. Такая поправка должна быть сделана к воспоминаниям Пронина, утверждающего, что телеграмма Алексеева была передана «немедленно по установлению местонахождения Государя» – «около 3 час. дня… на ст. Дно». Аналогичный корректив необходимо внести и к показаниям дворцового коменданта, которые ввели в заблуждение Блока и Щеголева. В стенографическом отчете (не очень вразумительной записи) помещены слова Воейкова, что «на ст. Дно телеграмму о согласии Государя принять Родзянко Алексеев доложил сам (?). Он получил ответ, что Родзянко едет на ст. Дно». Этим как бы устанавливалась непосредственная связь между «поездом лит. А.» и Ставкой, чего в действительности не было.
Государь прибыл в Псков, не имея дополнительных данных, поступивших в Ставку за два дня его отсутствия и рисовавших обстановку в более грозном свете, нежели это представлялось в момент отъезда. «Случайный эпизод», вызвавший необходимость изменить намеченный маршрут в Царское Село, не мог произвести радикальной перемены в психологии «самодержца», упорно отказывавшегося от необходимых уступок общественным требованиям в смысле установления «ответственного министерства» под влиянием такого же, по его мнению, случайного бунта в столице. То, что произошло в Пскове в ночь на 2-е марта, целиком подтверждает такое заключение.
IV. Псковская драма
1. Воздействие генералитета
Как ни умел внешне владеть собой Николай II, как ни внушал он себе, что все совершающееся большого значения не может иметь, впечатления, полученные им во время тревожного «рейса», не могли не оказать на него воздействия. Едва ли «последний самодержец» принадлежал к числу боевых натур, которых опасность возбуждает и заставляет идти на риск. Скорее ему присуща была некоторая пассивность перед роком – мистическая покорность судьбе, как охарактеризовал Сазонов Палеологу натуру Николая II в 14 году после возвращения из Москвы195. И, может быть, не так уже сознательно преувеличивал ген. Рузский, сказав в интервью, которое он дал сотруднику «Русской Воли» через несколько дней после отречения, что, когда Николай II приехал в Псков, он ни о каких «репрессивных мерах против революции не мечтал».
В Пскове Николай II должен был попасть в атмосферу, отнюдь не благоприятствовавшую подогреванию тех иллюзий, которыми убаюкивал свое сознание «самодержец». Дневник ген. Болдырева, ген. кварт. у Рузского, довольно отчетливо рисует настроение в штабе Северного фронта. 27-го у него записано: «События приняли крайне серьезный оборот… Д(анилов) говорит, что выход один – выбор 30 доверенных лиц, которые, в свою очередь, выбрали бы кандидата, которому и вручить судьбу России… Но “сам” уверен, что все это бредни, что Россия благоденствует. Это мнение, по словам Д., разделяет и вел. кн. Георг. Мих., бывший сегодня у главнокомандующего. Верно, что нет большей слепоты у людей, которые ничего не хотят видеть…» 1 марта запись продолжает: «Решается судьба России… Пскову и Рузскому, видимо, суждено сыграть великую историческую роль… Здесь, в Пскове, окутанному темными силами монарху придется вынужденно объявить то, что могло быть сделано вовремя… Я сказал Данилову, что сегодня вопрос надо кончить, что завтра уже будет поздно. Видимо, они с Рузским решили, что другого выхода нет…» Вероятно, эта обстановка и побудила полк. Пронина в Ставке написать в своих воспоминаниях, что Царь в Пскове был изолирован – его окружали «холодные люди Северного фронта».
В Пскове должна была встретить Царя не ложная информация о том, что войска, посланные на усмирение бунта, переходят на сторону революции, а процитированная выше телеграмма начальника штаба, в дополнение к которой помощник Алексеева ген. Клембовский сообщил, что вел. кн. Сергей Мих. просит доложить Государю о «безусловной необходимости принятия тех же меp, которые указаны в телеграмме ген. Алексеева», – вел. кн. считал, что наиболее подходящим лицом в качестве премьера является председатель Гос. Думы. Была еще повторная телеграмма Брусилова, направленная в 7 ч. веч. на ст. Дно на имя министра Двора и говорившая о гибельности в дни грозной войны для «отечества и царского дома» междоусобной брани. Грозные симптомы наступающей катастрофы выступали в сообщениях об «анархии» в Кронштадте, об убийстве главного командира порта адм. Вирепа и об аресте офицеров. Командующий флотом Балтийского моря адм. Непенин телеграфировал о необходимости пойти навстречу Гос. Думе, причем сообщал, что приказал объявить командам телеграмму Родзянко о создании Временного Комитета: «Считаю, что только таким прямым и правдивым путем я могу сохранить в повиновении и боевой готовности вверенные мне части». Далее шла отправленная в 2 часа 30 мин. депеша командующего войсками в Москве Мрозовского: «В Москве полная революция. Воинские части переходят на сторону революционеров». Вероятно, только в Пскове Царя достигла и та телеграмма брата, которую воспроизвел в воспоминаниях полк. Никитин по копии, снятой секретарем вел. кн. Джонсоном и сохраненной в семейном архиве кн. Брасовой. Вот она: «Забыв все прошлое, прошу тебя пойти по новому пути, указанному народом. В эти тяжелые дни, когда мы все русские так страдаем, я шлю тебе от всего сердца этот совет, диктуемый жизнью и моментом времени, как любящий брат и преданный русский человек». Надо думать, что Царь получил и письмо начальника английской военной миссии ген. Вильямса, помеченное 1-м марта. Он, как человек «беспредельной и искренней преданности», писал, что во время всех волнений, которые он видел «в разных государствах», всегда лучшим средством было – иметь «отдушину» – во всех государствах бывают времена, когда необходимо иметь «бархатную перчатку на железной руке». «Не подлежит сомнению, – говорил «не политик и не дипломат, а старый солдат», – что в основе настоящих волнений имеются немецкие козни, но козни эти могут быть уничтожены… Мне кажется, что настало время призвать народ Ваш помочь Вам нести ту громадную тяжесть, которая лежит на ваших плечах». Вильямс говорил о «свободе слова в парламенте», о правительстве, избранном народными представителями.
Так как от Родзянко была получена телеграмма, что он не приедет, то функции посредника должен был взять на себя Рузский. «Я стал доказывать Государю, – рассказывал Рузский вел. кн. Андрею Вл., – необходимость даровать ответственное министерство, что уже, по слухам, собственный Е. В. конвой перешел на сторону революционеров, что самодержавие есть фикция при существовании Гос. Совета и Думы и что лучше этой фикцией пожертвовать для общего блага. Государь отвечал, что “не знает, как решить, что скажет юг России, казачество”». По записи рассказа Рузского, сделанной Вильчковским также в Кисловодске, основная мысль Николая II заключалась в том, что он «ответственен перед Богом и Россией за все, что случилось и случится». Рузский старался доказать, что следует принять формулу: «Государь царствует, а правительство управляет». Государь возражал, что «эта формула ему не понятна, что надо было иначе быть воспитанным, переродиться, и опять оттенил, что лично не держится за власть, но только не может принять решение против своей совести и, сложив с себя ответственность за течение дел перед людьми, не может считать, что он сам не ответственен перед Богом».
В момент беседы, которая происходила «глаз на глаз», пришла из Ставки новая телеграмма Алексеева, переданная около 10 час. веч. Неутомимый нач. штаба, повторяя аргументацию предшествовавшего своего сообщения, предоставлял на усмотрение Царя проект манифеста, умоляя немедленно его опубликовать. Ново в постановке вопроса было то, что в манифесте уже определенно говорилось об «ответственном перед представителями народа министерстве», составить которое поручалось председателю Гос. Думы. Рузский говорил Андр. Вл., что телеграмма Алексеева решила дело: «Не знаю, удалось ли бы мне уговорить Государя, не будь телеграммы Алексеева, – сомневаюсь». Царь дал согласие и сказал, что напишет сейчас телеграмму. Рузский ушел, и через некоторое время ему была доставлена телеграмма на имя Родзянко, в которой ответственное министерство формулировано было как раз в соответствии с одной из указанных выше модуляций применительно к войне. По словам Рузского, там было сказано: «Поручаю вам сформировать новый кабинет и выбрать министров, за исключением военного, морского и ин. дел». «Тогда я обратился к Воейкову, – продолжает Рузский по записи Андр. Вл., – с просьбой доложить Государю, что мне он говорил о даровании ответственного министерства, а в телеграмме сказано лишь о сформировании нового кабинета, без указания, перед кем он ответствен, Воейков вытаращил на меня глаза, заерзал на диване и очень неохотно пошел к Государю. Я остался ждать. Ждал час, потом второй и ничего196. Тогда я попросил одного из адъютантов сходить и доложить Государю, ждать ли мне или можно уехать в штаб. Я чувствовал себя не совсем хорошо, да еще безумно устал и еле держался на ногах. Пока адъютант ходил и докладывал, остальные лица свиты стали обсуждать положение, и, когда узнали, что Государь согласен даровать ответственное министерство, все обрадовались, уверяя, что давно говорили, что это необходимо было сделать. Кому они об этом говорили, я так и не узнал». Вероятно, в течение этой беседы и были произнесены горькие и резкие слова старого главнокомандующего, отмеченные мемуаристами из свиты и занесенные в дневник Дубенского197. На вопрос: «Что же делать?» Рузский, между прочим, сказал: «Ну, господа, поздно, ничего нельзя теперь – теперь нужно сдаваться на милость победителя и согласиться на те условия, которые предложены…» Дубенский в воспоминаниях, написанных в эмиграции, отнеся беседу с Рузским на первый момент приезда в Псков, изобразил характер беседы в духе ином, чем Рузский. По его словам, Фредерикс, сказав Рузскому, что решено дать ответственное министерство, просил его помочь Царю. «Теперь уже поздно. Я много раз говорил, что необходимо идти в согласии с Гос. Думой и давать те реформы, которые требует страна. Меня не слушали. Голос хлыста Распутина имел большее значение. Им управлялась Россия, – с яростью и злобой говорил ген.-ад. Рузский». «После разговора с Рузским мы стояли все потрясенные и как в воду опущенные. Последняя наша надежда, что ближайший главнокомандующий Северным фронтом поддержит своего Императора, очевидно, не осуществится. С цинизмом и грубою определенностью сказанная Рузским фраза: “надо сдаваться на милость победителя”, все уясняла и с несомненностью указывала, что не только Дума, Петроград, но и лица высшего командования на фронте действуют в полном согласии и решили произвести переворот… Ген.-ад. К.Д. Нилов был особенно возбужден, и, когда я вошел к нему в купе, он, задыхаясь, говорил, что “этого предателя Рузского надо арестовать и убить, что погибает Государь и вся Россия. Только самые решительные меры по отношению к Рузскому, может быть, улучшили бы нашу участь, но на решительные действия Государь не пойдет”, – сказал Нилов. К.Д. весь вечер не выходил из купе и сидел мрачный, не желая никого видеть»…
«Прождал я всего около двух часов, – рассказывал далее Рузский все в той же записи, – был уже первый час ночи, когда меня позвали к Государю. Там был гр. Фредерикс, и Государь передал мне вновь составленную телеграмму, где уже было сказано о даровании ответственного министерства без ограничения». Вильчковскому Рузский говорил, что при обсуждении проекта манифеста, предложенного Алексеевым, как-то чувствовалось нечто «похожее на безразличие», Рузскому показалось, что Царь даже передумал, и поэтому он спросил: «не будет ли он действовать против воли Государя», сообщив в Ставку и в Петербург о согласии Царя на манифест. Государь ответил, что «принял решение, ибо и Рузский, и Алексеев, с которым он много на эту тему раньше говорил, одного мнения, а ему, Государю, известно, что они редко сходятся на чем-либо вполне». Принять решение Царю было «очень тяжело, но раз этого требует благо России, он на это по чувству долга должен согласиться». Наряду с согласием на ответственное министерство Рузский, как мы знаем, получил разрешение приостановить продвижение войск с фронта. Царь самому «диктатору» предписал ничего не предпринимать до его приезда.
Последовавшая затем беседа Рузского с Родзянко изложена нами в другом месте. В этом ночном разговоре была поставлена дилемма об отречении. Припомним, что Родзянко не знал, как ответить на вопрос Рузского: «нужно ли выпускать манифест?» – «все зависит от событий, который летят с головокружительной быстротой». Сам Рузский считал более осторожным не выпускать манифеста до свидания с Царем, которое должно было состояться в 10 час. утра. Все материалы были сообщены в Ставку. Прочитав ленту переговоров Рузского с Родзянко, Алексеев просил немедленно разбудить Царя и доложить ему беседу с Родзянко, ибо переживается «слишком серьезный момент, когда решается вопрос не одного Государя, а всего царствующего дома в России…» «важна каждая минута, и всякие этикеты должны быть отброшены». Алексеев указывал, что необходимо сделать сообщение в армии, ибо «неизвестность хуже всего и грозит тем, что начнется анархия в армии». Передавая распоряжение Алексеева по должности «официально», ген. Лукомский, с своей стороны, просил Данилова доложить Рузскому, что по его, Лукомского, «глубокому убеждению, выбора нет и отречение должно состояться. Надо помнить, что вся царская семья находится в руках мятежных войск… Если не согласиться, то, вероятно, произойдут дальнейшие эксцессы, которые будут угрожать царским детям, а затем начнется междоусобная война, и Россия погибнет под ударом Германии, и погибнет вся династия. Мне больно это говорить, но другого выхода нет». Впервые слова об отречении попали на официальную ленту штабных разговоров. Их произнес Лукомский, передавая, очевидно, главенствовавшие тогда настроения в Ставке198. Чрезвычайно знаменательно, что это признал генерал правых политических убеждений, выдвигавший план отъезда Царя в Особую армию для противодействия революции…
«Ген. Рузский через час будет с докладом у Государя, – отвечал Лукомскому Данилов, – и поэтому я не вижу надобности будить главнокомандующего, который только что, сию минуту, заснул и через полчаса встанет… Что касается неизвестности, то она, конечно, не только тяжела, но и грозна. Однако и ты, и ген. Алексеев отлично знаете характер Государя и трудность получить от него определенное решение. Вчера весь вечер до глубокой ночи прошел в убеждениях поступиться в пользу ответственного министерства. Согласие было дано только к двум часам ночи, но, к глубокому сожалению, оно – как это, в сущности, и предвидел главнокомандующий, явилось запоздалым… Я убежден, к сожалению, почти в том, что, несмотря на убедительность речей Ник. Вл. и прямоту его, едва ли возможно будет получить определенное решение. Время безнадежно будет тянуться. Вот та тяжелая картина и та драма, которая происходит здесь». «Дай Бог, чтобы ген. Рузскому удалось убедить Государя. В его руках теперь судьба России и царской семьи», – подал заключительную реплику Лукомский.
Понимал ли это сам Николай II? Ни личные свойства, отмеченные Даниловым, ни религиозная концепция власти, традиционно воспринятая с рождения, выдвинутая в разговоре с Рузским, не могут объяснить того исключительного упорства, которое проявил монарх в эти действительно грозные для него дни. Да, здесь было еще «что-то», что мешало правдивому восприятию происходившего. Царь «производил впечатление человека задерганного, который перестал понимать, что нужно делать, чтобы найти выход из положения», – в таких выражениях подвел итоги того, что ему пришлось слышать, Милюков в Чр. Сл. Ком. Возможно, что такая характеристика и не так далеко была от истины. Почти аналогичное впечатление вынес Коковцев из последнего свидания с Императором, которое происходило за пять недель до революции.
Таким образом, бесконечно трудная задача стояла перед теми, кто понимал необходимость быстрого решения вопроса. Оно диктовалось не нетерпением людей, поддавшихся психозу момента и легко подчинившихся влиянию политиков, – оно диктовалось прежде всего реальными требованиями фронта. Я бы побоялся приписать только Алексееву инициативу обращения к командующим фронтом в целях побороть нерешительность и двойственность Царя. Эту двойственность заметил Рузский; этой двойственности боялся и Алексеев, указавший утром 2-го, в беседе по юзу с Брусиловым, на то, что он «не вполне» доверяет ликвидации Ивановской миссии… Обращение к командующим фронтом было сделано между 10—11 часами утра, после упомянутой весьма показательной беседы двух генералов. Сам Алексеев говорил с Брусиловым; Клембовский с Эвертом; Лукомский с Сахаровым; ему же было поручено передать на Кавказ вел. кн. Ник. Ник. через ген. Янушкевича. Текст передачи был выработан единообразный. После краткого изложения основных положений, высказанных ночью Родзянко, шло добавление: «Обстановка (в своей передаче Алексеев прибавил «туманная»), по-видимому, не допускает иного решения, и каждая минута дальнейших колебаний повысит только притязания, основанные на том, что существование армии и работа жел. дорог находятся фактически в руках петроградского временного правительства. Необходимо спасти действующую армию от развала, продолжать до конца борьбу с внешним врагом, спасти независимость России, и судьбу династии нужно поставить на первом плане, хотя бы ценою дорогих уступок. Если вы разделяете этот взгляд, то не благоволите ли телеграфировать весьма спешно свою верноподданническую просьбу Е. В. через главковерха, известив наштоверха? Повторяю, что потеря каждой минуты может стать роковой для существования России, и что между высшими начальниками действующей армии нужно установить единство мыслей и целей. Армия должна всеми силами бороться с внешним врагом, а решения относительно внутренних дел должны избавить ее от искушения принять участие в перевороте, который более безболезненно совершится при решении сверху». «Колебаться нельзя. Время не терпит. Совершенно с вами согласен… тут двух мнений быть не может», – ответил Брусилов Алексееву. Ген. Эверт, соглашаясь, что «вопрос может быть разрешен безболезненно для армии, если только он будет решен сверху», спрашивал: есть ли время сговориться с командующими. «Время не терпит, дорога каждая минута, – отвечал ему Клембовский, – иного исхода нет. Государь колеблется, единогласные мнения командующих могут побудить его принять решение, единственно возможное для спасения России и династии. При задержке в решении вопроса Родзянко не ручается за сохранение спокойствия, причем все может кончиться гибельной анархией». «По-видимому, как ни грустно, а придется согласиться с этим единственным выходом», – говорит Сахаров, предпочитая, однако, дать окончательный ответ после получения мнения других главнокомандующих и, главное, ответа с Кавказа.
Нельзя не отметить одной черты. В постановке Родзянко еще не существовало дилеммы в качестве категорического императива: говорилось лишь, что грозное требование отречения… становится определенным требованием199. На фронте сомнения были разрешены в пользу этого императива, ибо надлежало положить конец колебаниям – требовалась определенность. Можно допустить, что это произошло почти бессознательно для верховного командования: по крайней мере, Алексеев через несколько дней на представленной ему записи беседы английского ген. Вильямса с вдовствующей императрицей в Могилеве, где упоминалось, что Царь отрекся от престола по настояниям ген. Рузского, сделал пометку: «Вопрос этот в Петербурге был решен уже I/III, 2-го Милюков уже говорил об этом в своей речи».
В 91/2 час. утра Рузский делал доклад верховному повелителю. Запись Вильчковского, проводящего определенную тенденцию реабилитации Рузского в глазах эмигрантских монархистов и пытающегося всю инициативу отречения отнести за счет Алексеева (запись явно иногда не точная и спутывающая разные моменты), дает такие подробности: «Ген. Рузский спокойно, “стиснув зубы”, как он говорил, но страшно волнуясь в душе, положил перед Государем ленту своего разговора. Государь молча, внимательно все прочел. Встал с кресла и отошел к окну вагона… Наступили минуты ужасной тишины. Государь вернулся к столу… и стал говорить спокойно о возможности отречения. Он опять вспомнил, что его убеждение твердо, что он рожден для несчастья, что он приносит несчастье России; сказал, что он ясно сознавал вчера еще вечером, что никакой манифест не поможет. “Если надо, чтобы я отошел в сторону для блага России, я готов на это, – сказал Государь, – но я опасаюсь, что народ этого не поймет. Мне не простят старообрядцы, что я изменил своей клятве в день священного коронования; меня обвинят казаки, что я бросил фронт…” Рузский высказал еще свою надежду, что манифест все успокоит, и просил обождать совета и мнения ген. Алексеева, хотя не скрыл, что, судя по словам ген. Лукомского, видимо, в Ставке склоняются к мнению о необходимости отречения. В это время подали срочно дошедшую телеграмму Алексеева (циркулярную – обращение к главнокомандующим). Рузский, бледный, прочел вслух ее содержание. “Что же вы думаете, Н.В.?” – спросил Государь. – “Вопрос так важен и так ужасен, что я прошу разрешения В.В. обдумать эту депешу раньше, чем отвечать… посмотрим, что скажут главнокомандующие остальных фронтов. Тогда выяснится вся обстановка”. Государь… сказав: “Да, и мне надо подумать”, – отпустил его до завтрака».
По записи Андр. Вл.: «Государь внимательно читал, но ничего не отвечал». Как будто это более соответствует утренней обстановке после длительной ночной беседы. «Я еще спросил, – записывает Андр. Вл., – откуда могла имп. Мария Фед. рассказывать знакомым, со слов Государя, что во время разговора в Пскове он, Рузский, стукнул кулаком по столу и сказал: “Ну, решайтесь же, наконец”, – разговор шел об отречении. Рузский мне ответил: “Я не знаю, кто мог это выдумать, ибо ничего подобного никогда не было. Вероятнее всего, это Воейков наврал после того, что я с ним резко говорил”».
Вновь был вызван Рузский к Царю в 2 часа дня. Он просил разрешения привести с собой ген. Данилова и ген. Савича (гл. нач. снаб. фронта), ибо, как он сказал «прямо» Царю: «В. В., я чувствую, что Вы мне не доверяете… Пусть они оба изложат свое личное мнение» (по записи Андр. Вл.). Сначала Рузский доложил все полученные за последние часы сведения. «Когда очередь дошла до телеграммы ген. Алексеева с заключениями главнокомандующих (передана была в 2 ч. 30 м.), – рассказывает уже Данилов, – то ген. Рузский положил телеграфные ленты на стол перед Государем и просил прочесть их лично». Вел. кн. Ник. Ник. «коленопреклоненно» молил спасти Россию и наследника: «Осенив себя крестным знамением, передайте ему Ваше наследие. Другого выхода нет…» Брусилов, исходя из своей преданности и любви к родине и царскому престолу, считал, что отказ от престола «единственный исход». Эверт, отмечая, что «средств прекратить революцию в столицах нет никаких» («на армию при настоящем ее составе рассчитывать при подавлении беспорядков нельзя»), умолял, как «безгранично преданный… верноподданный», принять решение, согласованное с заявлением председателя Думы, как «единственно, видимо, способное прекратить революцию и спасти Россию от ужасов анархии». Докладывая приведенные телеграммы, Алексеев, с своей стороны, умолял «безотлагательно принять решение, которое Господь Бог внушит Вам… Промедление грозит гибелью России. Пока армию удается спасти от проникновения болезни, охватившей Петроград, Москву, Кронштадт и другие города. Но ручаться за дальнейшее сохранение военной дисциплины нельзя. Прикосновение же армии к делу внутренней политики будет знаменовать неизбежный конец войны, позор России, развал ее. В. И. В. горячо любите родину и ради ее целости, независимости, ради достижения победы соизволите принять решение, которое может дать мирный и благополучный исход из создавшегося, более чем тяжелого, положения… Ожидаю повелений». Лишь телеграмма ген. Сахарова, пришедшая из Ясс с опозданием на час и доложенная особо, была составлена в иных тонах. Не совсем соответственно тому, что главнокомандующий румынским фронтом говорил по юзу Лукомскому, все же Сахаров приходил к тем же заключениям: генерал возмущался «преступным и возмутительным ответом председателя Гос. Думы на высокомилостивое решение Государя Императора даровать стране ответственное министерство». «Горячая любовь моя к Е. В., – говорил Сахаров, – не допускает души моей мириться с возможностью осуществления гнусного предложения, переданного Вам председателем Думы. Я уверен, что не русский народ, никогда не касавшийся Царя своего, задумал это злодейство, а разбойническая кучка людей, именуемая Гос. Думой, предательски воспользовалась удобной минутой для проведения своих преступных целей. Я уверен, что армии фронта непоколебимо стали бы за своего державного вождя, если бы не были призваны к защите родины от врага внешнего и если бы не были в руках тех же государственных преступников, захвативших в свои руки источники жизни армии. Таковы движения сердца и души. Переходя же к логике разума и учтя создавшуюся безвыходность положения, я, непоколебимо верный подданный Е.В., рыдая, вынужден сказать, что, пожалуй, наиболее безболезненным выходом для страны и для сохранения возможности продолжать биться с внешним врагом является решение пойти навстречу уже высказанным условиям, дабы промедление не дало пищу к предъявлению дальнейших и еще гнуснейших притязаний». Гораздо позже, в 8 час. 40 мин. вечера, была получена телеграмма Непенина: «С огромным трудом удерживаю в повиновении флот и вверенные войска… Всеподданнейше присоединяюсь к ходатайствам вел. кн. Н.Н. и главнокомандующих фронтами о немедленном принятии решения, формулированного председателем Думы. Если решение не будет принято в течение ближайших же часов, то это повлечет за собой катастрофу с неисчислимыми бедствиями для нашей родины».
Затем Рузский обрисовал обстановку, указав, что выход один – отречение. «Но я не знаю, хочет ли этого вся Россия?» – сказал Государь, по словам другого мемуариста, непосредственного свидетеля происходившего, ген. Савича. «В. В., – возразил Рузский, – заниматься сейчас анкетой обстановки не представляется возможным, но события несутся с такой быстротой и так ухудшают положение, что всякое промедление грозит неисчислимыми бедствиями. Я Вас прошу выслушать мнение моих помощников; они оба в высшей степени самостоятельны и притом прямые люди». Наступила очередь для выступления приглашенных экспертов… «Ген. Данилов, – рассказывал Рузский Андр. Вл., – в длинной речи изложил свое мнение, которое сводилось к тому, что для общего блага России Государю необходимо отречься от престола. Примерно то же, но короче, сказал ген. Савич». Сам Данилов в воспоминаниях представляет свою речь очень кратко. Что же касается Савича, то «генерал этот, – рассказывает сам Савич о себе, – страшно волновался. Приступ рыданий сдавил его горло». Чувствуя, что он «сейчас разрыдается», генерал только сказал: «Я человек прямой и поэтому вполне присоединяюсь к тому, что сказал генерал Н.», т.е. Данилов200. Наступило общее молчание, длившееся одну-две минуты. Государь сказал: «Я решился. Я отказываюсь от престола». Перекрестились генералы. Обращаясь к Рузскому, Государь сказал: «“Благодарю Вас за доблестную и верную службу” – и поцеловал его. Затем Государь ушел к себе в вагон».
Что побудило Царя к такому неожиданно скорому решению? «Весь вопрос об отречении, – записал Андр. Вл., – был решен от 2 до 2 ч. 45 м. дня, т.е. в 3/4 часа времени, тогда как вопрос об ответственном министерстве накануне решался от 9 час. до 121/2 ночи». Можно ли это объяснить только мистикой Николая II, считавшего лично себя вправе отречься от престола, но не вправе ограничивать пределы полномочий царской власти? (объяснение Гурко). Центр тяжести, думается, надо перенести в иную плоскость. Очевидно, на монарха произвело сильное впечатление коллективное выступление главнокомандующих. Вел. кн. Александр Мих. рассказывает, что позже, в Могилеве, Царь ему показывал пачку телеграмм, полученных от главнокомандующих, и когда он нашел телеграмму, подписанную Ник. Ник., «впервые голос его дрогнул: “Даже он”, – сказал Никки».
По словам Рузского, Царь вышел для того, чтобы написать телеграмму об отречении. Ровно в 3 часа Государь вернулся и передал две телеграммы: одну в Петербург на имя председателя Думы, другую наштоверху в Ставку: «Нет той жертвы, которую Я не принес бы во имя действительного блага и для спасения родимой матушки России. Посему Я готов отречься от Престола в пользу Моего Сына с тем, чтобы Он оставался при Мне до совершеннолетия, при регентстве брата Моего Михаила Александровича», – гласила телеграмма Родзянко. (По словам Савича, прибавка о регентстве была сделана по указанию Рузского). «Во имя блага, спокойствия и спасения горячо любимой России Я готов отречься от Престола в пользу Моего Сына. Прошу всех служить Ему верно и нелицемерно», – гласила телеграмма в Ставку. Телеграммы были помечены: «15 часов».
Не все еще детали псковского действия можно выяснить, так, напр., в более поздней телеграмме ген. Данилова в Ставку (6 час. веч.) говорится: «Одно время возникло предположение у Государя поехать через Двинск в Ставку, но вскоре эта мысль была оставлена ввиду второй беседы Е. В. с ген. Рузским, о которой я уже донес наштоверху». В опубликованных материалах этого донесения нет. Очевидно, мысль о поездке в Ставку была оставлена после принятого решения об отречении.
2. Свитская интрига
В момент, когда заканчивался первый акт псковского действия, пришло сообщение из Петербурга о предстоящем приезде в Псков с экстренным поездом Гучкова и Шульгина. «Я предложил Государю, – говорил Рузский Андр. Вл., – лично сперва с ними переговорить, дабы выяснить, почему они едут, с какими намерениями и полномочиями». Таким образом, было решено телеграммы не посылать до приезда думских делегатов, причем, по утверждению Вильчковского, телеграмму в Ставку Царь взял обратно из рук Рузского. «Не прошло и 1/2 часа после моего ухода, – продолжал Рузский по той же записи разговора, – как ко мне пришел один из флигель-адъютантов и попросил вернуть Государю телеграмму. Я ответил, что принесу лично, и пошел в царский поезд и застал Государя и гр. Фредерикса. Я чувствовал, что Государь мне не доверяет и хочет вернуть телеграмму обратно, почему прямо заявил: “В.В., я чувствую, Вы мне не доверяете, но позвольте последнюю службу все же сослужить и переговорить до Вас с Гучковым и Шульгиным и выяснить общее положение”. На это Государь сказал: “Хорошо, пусть останется, как было решено”. Я вернулся к себе в вагон с телеграммой в кармане и еще раз предупредил коменданта, чтобы, как только приедут Гучков и Шульгин, вести их прямо ко мне в вагон». «Мне хотелось узнать от них, – добавлял Рузский, – в чем дело, и если они вправду приехали с целью просить Государя об отречении, то сказать им, что это уже сделано. Хотелось мне спасти, насколько возможно, престиж Государя, чтобы не показалось им, что под давлением с их стороны Государь согласился на отречение, а принял его добровольно и до их приезда. Я это сказал Государю и просил разрешения сперва их повидать, на что получил согласие». Болдырев записал 2-го со слов Данилова, что «Государь был особенно неприятно поражен, что это решение (об отречении) придется выполнить в присутствии, а, может быть, и под давлением ненавистного ему А.И. Гучкова»201. Вильчковский в соответствии со своей тенденцией приписывает Рузскому намерение убедить, при личном свидании, делегатов в ненужности отречения. Почему Рузскому надо было оставлять при таких условиях телеграмму? Рузский, по противоположному мнению Щеголева, «не хотел выпустить из своих рук козыря» и, желая «упредить Царя», намеревался первым встретить делегатов. Не проще ли поверить мотивам Рузского в изложении Андр. Вл.: он хотел показать делегатам, что вопрос об отречении уже решен помимо их вмешательства.
Среди царского окружения родилась мысль попытаться аннулировать принятое решение. Что такая мысль действительно была, видно из записей, довольно противоречивых, действовавших лиц. Наибольшее значение, естественно, может иметь современная запись Дубенского, помеченная 4 час. 45 мин.: «Сейчас узнал в поезде Государя, что события идут все страннее и неожиданнее… Государь, дабы не делать отказа от престола под давлением Гучкова и Шульгина, неожиданно послал ответ телеграммой с согласием отказаться от престола. Когда Воейков узнал это от Фредерикса, пославшего эту телеграмму, он попросил у Государя разрешение вернуть эту телеграмму. Государь согласился. Воейков быстро вошел в вагон свиты и заявил Нарышкину (нач. воен. поход. канц.), чтобы он побежал скорее на телеграф и приостановил телеграмму. Нарышкин пошел на телеграф, но телеграмма ушла, и нач. тел. сказал, что он попытается ее остановить. Когда Нарышкин вернулся и сообщил это, то все стоящие здесь, Мордвинов, Штакельберг и я, почти в один голос сказали: “все кончено”. Затем выражали сожаление, что Государь так поспешил, все были расстроены, насколько могут быть расстроены эти пустые, эгоистичные в большинстве люди». В дальнейшем историограф записал: «Оказалось, что телеграммы Рузский не успел передать, она задержана до приезда Гучкова и Шульгина. Долго разговаривали все, и Воейков, по моему настоянию, пошел и сказал Государю, что он не имеет права отказываться от престола только по желанию Временного правительства и командующих фронтами… Я доказывал, что отречение вызовет междоусобицу, погубит войну и затем Россию». Дальнейших записей Дубенского мы пока не знаем. В Чр. Сл. Ком. Дубенский, комментируя свои записи, сказал: «Все эти соображения были совершенно не признаны Государем Императором… Насколько мне известно, он к этому отнесся довольно спокойно: “Раз этого желают, раз командующие армиями написали, приехали представители, значит, воля Божья”».
Воспоминания фл.-адм. Мордвинова дают как бы продолжение прерванных для нас записей Дубенского. Они несколько по-иному изображают свитскую интригу. Узнав от Фредерикса об отречении и о телеграммах, переданных Рузскому, и боясь, что Рузский поспешит их отправить, между тем как приезд думских уполномоченных может изменить положение («может, Шульгин и Гучков… сумеют отговорить и иначе повернуть дело… Ведь мы не знаем, что им поручено и что делается там у них»), чины свиты («мы все») убедили министра Двора пойти к Государю и добиться приказа «взять телеграммы от Рузского». Фредерикс пошел и через несколько минут вернулся с соответствующим распоряжением. Тогда к Рузскому был послан Нарышкин, вернувшийся, однако, с пустыми руками. Свиту решение Рузского о предварительном свидании с думскими уполномоченными «взволновало… необычайно»: «В желании Рузского настоять на отречении и не выпускать этого дела из своих рук не было уже сомнений». «Мы вновь пошли к Фредериксу просить настоять перед Е. В. о возвращении этих телеграмм, а проф. Федоров, по собственной инициативе, направился к Государю. Было около четырех часов дня, когда С.П. вернулся обратно в свое купе, где большинство из нас его ожидало. Он нам сказал, что вышла перемена и что все равно прежних телеграмм теперь нельзя послать: «Я во время разговора о поразившем всех событии, – пояснил он, – спросил Государя: “Разве, В.В., Вы полагаете, что Алексея Ник. оставят при Вас после отречения?” – “А отчего же нет? – с некоторым удивлением спросил Государь. – Он еще ребенок и, естественно, должен оставаться в своей семье, пока не станет взрослым. До тех пор будет регентом Михаил Александрович”. – “Нет, В.В., – ответил Федоров, – это вряд ли будет возможно, и по всему видно, что надеяться на это Вам совершенно нельзя”202. Государь, по словам Федорова, немного задумался и спросил: “Скажите, С.П., откровенно, как Вы находите, действительно ли болезнь Алексея такая неизлечимая?” – “В.В., наука нам говорит, что эта болезнь неизлечима, но многие доживают при ней до значительного возраста, хотя здоровье Ал. Ник. и будет всегда зависеть от всяких случайностей”203. – “Когда так, – как бы про себя сказал Государь, – то я не могу расстаться с Алексеем. Это было бы уже сверх моих сил… к тому же раз его здоровье не позволяет, то я буду иметь право оставить его при себе…» Кажется, на этих словах рассказа, потому что других я не запомнил, вошел… гр. Фредерикс, сходивший во время нашего разговора к Государю, и сообщил, что Е. В. приказал потребовать от Рузского задержанные им обе телеграммы, не упоминая ему, для какой именно это цели. Нарышкин отправился вновь и на этот раз принес их обратно».
История с телеграммами остается неясной. Итоги Мордвинов знал, в конце концов, из вторых рук. Он сам признается: «Нас по обычаю продолжали держать в полной неизвестности и, вероятно, по привычке же даже и на этот раз забыли о нашем существовании». Мордвинов ошибся – телеграммы не были возвращены. О вторичной попытке получить назад телеграмму об отречении упоминал и сам Рузский в беседе с Андр. Вл.204. По словам Рузского, это было уже в момент, когда приближался поезд с думскими уполномоченными. Уступил Царь настойчивым обращениям окружающей свиты? Возможно, что у него в последнюю минуту блеснула надежда на некоторый просвет. В 6 ч. 55 м. Царю была передана та телеграмма Родзянко от имени Временного Комитета, в которой говорилось о конструировании совета министров под председательством Львова, о подчинении войск новому Правительству и о необходимости для установления полного порядка командировать в Петербург ген. Корнилова. Мы видели, что даже Алексеев в Ставке из этой телеграммы делал вывод о перемене настроений в Петербурге и, следовательно, возможности изменения в вопросе об отречении. Так, по-видимому, представлялось одно время и Рузскому. Ген. Данилов вспоминает, что Рузский ему говорил (при вечернем свидании), что он посоветовал Государю задержать отправку телеграмм до беседы с ожидавшимися делегатами, приняв в соображение, что едет Шульгин, «слывший всегда убежденным и лояльным монархистом»205, – «не повернулись ли дела в столице таким образом, что отречение Государя явится ненужным, и страна окажется удовлетворенной созданием ответственного министерства». Но все-таки наиболее естественно предположить, что именно около 7 час. вечера, когда ожидался делегатский поезд, Царь пожелал иметь телеграмму об отречении, так как под влиянием разговора с лейб-медиком Федоровым решил изменить форму отречения и отречься за сына в пользу брата. По некоторой своей скрытности он ничего не сообщил Рузскому о мотивах, оставляя того в неведении о причинах колебаний, которые Рузский замечал в царском поезде. Такое объяснение и дает ген. Данилов.
Совершенно естественно, что источник свитских закулисных действий Рузский видел в дворцовом коменданте, хотя по утверждению Дубенского (в воспоминаниях) у Царя последний «едва ли имел в эти тревожные часы значение прежде всего потому, что Е. В., по моему личному мнению, никогда не считал Воейкова за человека широкого государственного ума и не интересовался его советами и указаниями». Возвращаясь от Царя после первого посещения Нарышкина, – рассказывал Рузский Андр. Вл., – он зашел к Воейкову, и тут «у меня произошел довольно крупный разговор, даже не разговор, а я просто наговорил кучу истин, примерно такого содержания: “Я почти ничем не обязан Государю, но вы206 ему обязаны во всем и только ему, и вы должны были знать… что творилось в России, а теперь на вас ляжет тяжелая ответственность перед Родиной, что вы допустили события прийти к такому роковому концу”. Он так на меня и вытаращил глаза, но ничего не ответил…»
Так шли часы в императорском поезде в ожидании приезда думских уполномоченных. «По наружности» было, «как всегда», – вспоминает Мордвинов. Этикет соблюдался. За пятичасовым чаем «ни одного слова, ни одного намека на то, что всех нас мучило, не было». Говорили о «пустяках» и думали: «когда же, наконец, кончится это сидение за чаем». После чая «опять все вместе в купе адм. Нилова», – «все еще» озабоченные «попытками переменить роковое решение». «Телеграмму об отречении удалось задержать, и все еще может повернуться в другую сторону» в зависимости от переговоров с думскими делегатами. «Надо во что бы то ни стало не допустить их до предварительного свидания с Рузским, а сейчас же, как приедут, провести к Государю!» «Воейков, по приказанию гр. Фредерикса, поручил это мне, как дежурному».