I. Армия и переворот
1. «Обманутые» генералы
Председатель Думы, информируя Ставку в 11 час. вечера 3 марта, подвел итоги словами: «Все приходит более или менее в порядок». На фронте пока «благополучно», признавал нач. штаба, но тем не менее ответ его звучал пессимистически: «Главнокомандующие в течение целого дня запрашивали о времени опубликования акта 2 марта, ибо слухи об этом проникли в армию, в ряды войск и населения, порождали недоумение и могли закончиться нежелательными проявлениями. Безотрадно положение Балтийского флота, бунт почти на всех судах, и боевая сила флота, по-видимому, исчезла… Это результат промедления в объяснении чинам флота сути акта 2 марта. По имеющимся сведениям также печально и безнадежно состояние войск петроградского гарнизона… Вот грустная картина с военной точки зрения. Полагаю, что новое правительство должно прийти на помощь армии, призвать к порядку развращенные части… Суровые меры на первое время должны образумить забывших дисциплину». Мы знаем, что «унылой» и «грустной» оценке ген. Алексеева Родзянко противопоставил петербургские настроения – «бодрые» и «решительные». Родзянко сослался на полученную телеграмму о том, что в Балтийском флоте «все бунты ликвидированы, и флот приветствует новое правительство». В ответ Алексеев огласил новую вечернюю телеграмму адм. Непенина: «Бунт почти на всех судах»295. «Вы видите, – продолжал Алексеев, – как быстро разворачиваются события и как приходится быть осторожным в оценке событий… Конечно, я извещу вас о том, как будут встречены войсками действующей армии оба акта. Все начальники от высших до низших приложат все усилия, чтобы армия продолжала быть сильным, могущественным орудием, стоящим на страже интересов своей родины. Что касается моего настроения, то оно истекает из того, что я никогда не позволяю себе вводить в заблуждение тех, на коих лежит в данную минуту ответственность перед родиной. Сказать вам, что все благополучно, что не нужно усиленной работы, – значило бы сказать неправду».
Можно ли из этого пессимизма Алексеева, навеянного создавшейся обстановкой, делать вывод, что он признал вообще ошибочность своего поведения в часы, предшествовавшие отречению Царя?
В таком смысле ген. Лукомским сделано пояснительное примечание к одному из документов, приведенных в его воспоминаниях. Передавая телеграмму 3 марта с запросом мнений главнокомандующих, Алексеев сказал: «Никогда себе не прощу, что, поверив в искренность некоторых людей, послушал их и послал телеграмму главнокомандующим по вопросу об отречении Государя от престола». Аналогично утверждает и комментатор бесед с Рузским, изложенных в «Рус. Летописи»: «Основное мнение Рузского о днях 1—2 марта им формулировано так: Алексеев “сгоряча поверил Родзянко, принял решение посоветовать Государю отречься от престола и увлек к тому остальных главнокомандующих”». Сам же Рузский якобы признавал, что ему надлежало «вооруженной силой подавить бунт», но что в тот момент он «старался избежать кровопролития и междоусобия». Как бы не оценивали сами участники событий своей роли под влиянием последующих неудач, историку приходится по-иному определять патриотические побуждения, которые ими руководили. Не участвовавший непосредственно в событиях ген. Куропаткин (он находился на отлете – в Туркестане) довольно ярко выразил почти господствовавшее настроение своей записью в дневнике 8 марта: «Чувствую себя помолодевшим и, ловя себя на радостном настроении, несколько смущаюсь: точно и неприлично генерал-адъютанту так радоваться революционному движению и перевороту. Но так плохо жилось всему русскому народу, до такой разрухи дошли правительственные слои, так стал непонятен и ненавистен Государь, что взрыв стал неизбежен. Ликую потому, что без переворота являлась большая опасность, что мы были бы разбиты, и тогда страшная резня внутри страны стала бы неизбежна. Теперь только бы удалось восстановить всюду дисциплину в войсках, только бы политическая горячка не охватила войска действующей армии; победа, глубоко уверен в том, нам обеспечена».
Если придворная дама Нарышкина, после беседы с «одним офицером», записывает в свой позднейший дневник (26 июля): «Все они единодушно утверждают то, что есть, а именно, что, если бы Государь не поторопился подписать отречения, ничего бы не было», – то это, может быть, естественно. Также понятно и то, когда свитский мемуарист полк. Мордвинов утверждает, что «русский народ» думал иначе, чем его думские представители и «русские генералы». Но когда военный историк ген. Головин, особо претендующий на «социологическую» трактовку событий революции, пытается убедить нас, что Николай II своим быстрым отречением, не сделав «сколько-нибудь серьезных попыток бороться против взбунтовавшегося гарнизона столицы», превратил «солдатский бунт» в «удавшийся мятеж, т.е. в революцию», то это вызывает только недоумение. Неужели не ясно теперь, что даже задержка опубликования отречения 2 марта, вызванная запоздалой делегацией Врем. Комитета и несвоевременной агитацией «защитников монархии», которая обострила династический вопрос, до крайности осложнила положение и имела только отрицательные результаты? Иностранцы в свое время верно определили значение происшедшего: «Величайшая опасность, – писал лондонский «Times», – заключалась в том, что Царь не сумеет оценить требования момента с достаточной быстротой и вступит в борьбу с революцией. Но он обнаружил достаточно государственной мудрости и бескорыстного патриотизма, сложив свою власть, – он, как мы думаем, спас свой народ от гражданской войны и свою столицу от анархии». «Мы восхищаемся, – говорил в Париже председатель совета министров Рибо, – поступком Царя, который преклонился перед волею народа и принес ей в жертву прошлое гордой династии… Ничего более прекрасного нельзя себе и представить». Эти восторженные официальные слова, быть может, и не совсем соответствовали индивидуальным мотивам, вызвавшим решительный шаг имп. Николая II, но они верно передают объективную ценность в тот момент совершившегося факта. Только этой объективной ценностью можно определять все значение поведения верховного командования в критический день 1 марта.
Тезису о генералах, «обманутых» политическими деятелями, посчастливилось – он попал даже, как было указано, на страницы труда проф. Нольде. Генералы поверили, что Дума овладеет революцией, генералы не устояли перед настойчивой самоуверенностью политических главарей. Вспомним характер информации, которую давал на фронт от имени Врем. Ком. Родзянко – она была противоречива, но временами заострена в сторону преувеличения стихийной анархии, господствовавшей в столице (это отметил Алексеев). У верх. командования как будто не было сомнений в том, что «Дума не владеет стихией». В этом отношении «генералы» не были обмануты. Командование если не форсировало, то само уточнило и формулировало необходимость «требований отречения», о которых передавал Родзянко в ночь с 1-го на 2-е марта. Если в руководящих кругах военного командования так легко усвоилась идея «отречения», то это объясняется тем, что с этой идеей еще до революции освоилась общественная мысль в насыщенной атмосфере разговоров о неизбежности дворцового переворота296. Называть «измышлениями» все эти разговоры в военной среде нет никакого основания, если только отбрасывать гиперболы, о которых сообщали за границу даже такие осведомленные во внутренних делах и связанные с русской либеральной общественностью дипломаты, как английский посол (припомним сенсационную телеграмму Бьюкенена Бальфуру 16 января). Может быть, Брусилов и не говорил тех слов, которые передавались у Родзянко, когда Крымов делал свой доклад, а именно: «Если придется выбирать между Царем и Россией, я пойду за Россией» (неизвестно было, кому и когда это было сказано) – но эти слова верно передавали основное настроение верховного командования.
Революция разразилась наперекор этим заговорщическим планам, целью которых было желание избежать революции во время войны и двинуть Россию на путь внешней победы (припомним выступление ген. Крымова на совещании у Родзянко). Здесь был самообман, пагубный и для психологии Временного правительства, и для психологии верховного командования. Свыкнувшись с мыслью о неизбежности смены власти и необходимости осуществления программы, выдвинутой думским прогрессивным блоком, военные люди еще меньше, чем политические деятели, могли вполне осознать, что в России произошла революция, которая требовала коренной перемены и тактики и методов воздействия на массу. В этой неясности и лежит одна из основных причин трагедии фронта и военного командования297.
2. Эпопея великого князя Николая Николаевича
История назначения вел. кн. Н. Н. верховным главнокомандующим после отречения и его отставки служит лучшим доказательством непонимания того, что произошло… Судя по показаниям Гучкова в Чр. Сл. Ком., надо полагать, что среди думского комитета в «решающую ночь» даже не задумывались над вопросом, кто же заменит Николая II на посту верховного главнокомандующего298. Напомним, что думские делегаты в Пскове не только не возразили против назначения Царем верховного главнокомандующего в лице Ник. Ник., но отнеслись к этому скорее сочувственно, и, по их просьбе, Рузский «очень широко» постарался информировать о новом назначении. Когда делегаты уезжали, антидинастические настроения еще не выявились вовне, как это произошло к вечеру 2-го. Ясно было, что назначение главнокомандующим члена царствовавшей династии психологически было невозможно и грозило вызвать осложнения. Тем не менее, когда Рузский запросил на другой день мнение по этому поводу Родзянко, тот заявил, что в Петербурге не возражают против «распространения» указа о назначении вел. кн. Н.Н. Указ на фронте был опубликован, и одновременно с ним приказ нового верховного вождя армии, который своей устаревшей терминологией о «воле монаршей» и о «чудо-богатырях», готовых отдать жизнь за «благо России и престола», должен был звучать почти дико в революционной обстановке.
Последовавшее затем чрезвычайно показательно для позиции и тактики Вр. правительства. В первый момент официально Вр. прав. как-то странно не реагировало на тот факт, что на посту верховного главнокомандующего находится вел. кн. Ник. Ник. Ни в советских «Известиях», ни в «Известиях» комитета журналистов сведений о назначении вел. кн. не появлялось. Далее в № 1 «Вестника Вр. пр.» (5 марта) одна из телеграмм верховного главнокомандующего была напечатана в виде «приказа Главнокомандующего Кавказским фронтом»299. Столица жила слухами. Получалось впечатление, что назначение вел. кн. Н.Н. по каким-то причинам скрывается. Петербургские «Известия» на основании этих слухов требовали от Правительства «немедленного смещения с офицерских (а тем более командных) постов всех членов старой династии». В Москве слухи также проникли в печать, и по этому поводу Комитет Общ. Орг. вынес резолюцию, в которой доводилось до сведения Правительства, что «лица царской фамилии не должны назначаться ни на какие высшие посты военного и гражданского ведомства».
Сам Ник. Ник., ожидавший, что он будет ориентирован Правительством, чувствовал неопределенность своего положения. Он охарактеризовал ее в разговоре с племянником Андреем утром 7 марта: «Что делается в Петрограде, я не знаю, но по всем данным, все меняется и очень быстро. Утром, днем и вечером все разное, но все идет хуже, хуже и хуже…» «Никаких сведений от Врем. пр. я не получаю, даже нет утверждения меня на должности… Единственное, что может служить намеком о том, что новое правительство меня признает, это телеграмма кн. Львова, где он спрашивает, когда может приехать в Ставку переговорить. Больше я ничего не знаю, и не знаю, пропустят ли мой поезд, надо полагать, что доеду»300. Вел. кн. телеграфировал Львову, что выезжает из Тифлиса и предполагает быть в Ставке 10-го. «Я телеграфировал ему, – сообщал Львов Алексееву 6 марта вечером, – об общем положении вещей, а на все конкретные вопросы, требующие указаний, чем руководствоваться в дальнейших действиях, обещал переговорить лично в Ставке. Однако здесь заключается самый сложный вопрос – вел. кн. желает, сохраняя наместничество на Кавказе, быть одновременно главнокомандующим. Больше недели употребляю все усилия, чтобы склонить течение в его пользу; состав Вр. пр. в большинстве считает крайне важным признание его главнокомандующим301. Вопрос о наместничестве совершенно отпадает, вопрос главнокомандования становится столь же рискованным, как и бывшее положение Мих. Ал. Остановились на общем желании, чтобы вел. кн. Н.Н. ввиду грозного положения учел создавшееся отношение к дому Романовых и сам отказался от верховного главнокомандования. Общее желание, чтобы верховное главнокомандование приняли на себя вы и тем отрезали возможность новых волнений. Подозрительность по этому вопросу к новому правительству столь велика, что никакие заверения не приемлются. Во имя общего положения страны считаю такой исход неизбежным, но вел. кн. я об этом не сообщил, не переговоривши с вами. До сего дня вел с ним сношения, как с верховным главнокомандующим». Что-то председатель Совета министров не договаривает. Эту полутайну довольно грубо расшифровал Бубликов: Вел. кн. попал в «ловушку», расставленную ему Временным правительством – его хотели вызвать из района преданной ему кавказской армии… Может быть, страх, что Н.Н. не подчинится, действительно смущал некоторых членов Правительства.
Вел. кн., несомненно, был популярен на Кавказе. Ан. Вл. преувеличивает, конечно, утверждая в дневнике, что «его войска прямо обожали», но его рассказ о «горячих» проводах Ник. Ник. в Тифлисе и о «триумфальном» почти путешествии в пределах наместничества («почти на всех остановках его встречал народ, рабочие, и все говорили ему патриотические речи») в значительной степени соответствовал действительности. Первые революционные дни в Тифлисе протекали в обстановке, мало напоминающей бурную петербургскую атмосферу. Революция в Тифлисе, по выражению одного из местных революционных деятелей, с.-р. Верещака, «не вышла на улицу». Не было никаких выпадов против офицеров; совет сол. деп., не установивший связи с советом раб. деп., ютился в «крохотной комнатке» и не имел большого авторитета. Мы видели, что городской голова приветствовал 4 марта вел. кн. от имени «широких масс» населения; 7-го при отъезде нового верховного главнокомандующего, которого торжественно конвоировала «сотня казаков», как сообщало Пет. Тел. Аг., его «восторженно приветствовали представители народа и солдат». Об этих «толпах народа» упоминает и Верещак. Вел. кн. говорил речь, в которой упомянул, что надеется, что «после войны» ему разрешат, как «маленькому помещику, вернуться в свое имение» (слова эти были приняты с тем же «восторгом»). Не измышлены и «патриотические речи», которые приходилось выслушивать на дороге отъезжающему на фронт новому верховному – так, напр., в «Вест. Вр. пр.» упоминалась одна из таких речей, выслушанная вел. кн. из уст уполномоченных рабочих и служащих сучанских каменноугольных предприятий. Со слов «молодых офицеров», сопровождавших Ник. Ник., Дубенский утверждает, что такая же «восторженная встреча народом» ожидала верховного главнокомандующего на всем пути, и что харьковский совет поднес ему даже «хлеб-соль». В Харькове ген.-ад. Хан Гуссейн Нахичеванский и кн. Юсупов (старший) убеждали Ник. Ник. – так передает тот же Дубенский – ехать на фронт, минуя Ставку, которая находится под влиянием Правительства, желающего устранить Н. Н. от командования. Чужая душа – потемки; что думал в действительности Ник. Ник., мы не знаем… По сообщению Дубенского, после беседы с Ханом Нахичеванским и Юсуповым Н. Н. «долго сидел один, затем советовался с братом Пет. Ник., ген. Янушкевичем и другими лицами своей свиты и решил, в конце концов, не менять маршрута и следовать в Могилев».
Упования многих в эти дни, несомненно, обращались к Ник. Ник. Эти чаяния определенно высказала, напр., вел. кн. Map. Пав., находившаяся в Кисловодске, в письме, которое направлено было через «верные руки» в Ставку к сыну Борису: «Мы, естественно, должны надеяться, что Н. Н. возьмет все в свои руки, так как после Миши все испорчено: наша вся надежда за возможное будущее остается с ним»302. Внешне Н. Н. был лоялен в отношении Врем. правительства, формально примирившись с неизбежностью обещания созвать Учр. собр., которое в письме к Львову он до получения акта 3 марта называл «величайшей ошибкой, грозящей гибелью России», – мало того, местная административно-полицейская власть в Тифлисе в объявлении 6 марта грозила даже преследованием тех, кто будет пытаться противодействовать созыву Учр. собрания.
В цитированном выше разговоре с Львовым и Гучковым Алексеев пытался убедить своих собеседников по прямому проводу в том, что Ник. Ник. не представляет опасности для нового порядка и что в будущем у Правительства сохранится возможность «всяких перемен», а пока, не надо вносить «коренной ломки в вопросах высшего управления армией». «Характер вел. кн. таков, – говорил Алексеев, – что, если он раз сказал: признаю, становлюсь на сторону нового порядка, то в этом отношении он ни на шаг не отступит в сторону и исполнит принятое на себя. Безусловно думаю, что для Вр. прав. он явится желанным начальником и авторитетным в армии, которая уже знает о его назначении, получает приказы и обращения. В общем, он пользуется большим расположением и доверием в средних и низших слоях армии, в него верили… для нового правительства он будет помощником, а не помехой… Если настроение среди членов Правительства таково, что перемена почему-либо признается необходимой, то в этом случае лучше выждать приезда вел. кн. сюда и здесь переговорить вам лично с ним… Если полного единения, согласия и искреннего подчинения не будет, то мы получим комбинацию, при которой трудно будет рассчитывать на здоровую работу нашего хрупкого войскового организма». В дополнение к разговору по юзу 6-го Алексеев на другой день послал Львову и Гучкову еще специальную телеграмму. Он отмечал в ней, что «постепенно получаемые от войск донесения указывают на принятие войсками вести о назначении верховным главнокомандующим вел. кн. Н.Н. с большим удовольствием, радостью, верою в успех, во многих частях восторженно…»303 Алексеев указывал и на приветствия от 14 крупнейших городов. «Верую в то, что вы примете в соображение все высказанное», – заканчивал нач. штаба, усиленно настаивая на сохранении в силе назначения Н.Н. в целях оберечь армию от «излишних потрясений». Приведенная аргументация Алексеева опровергает слухи, что он не желал видеть Н.Н. во главе армии и добивался сам этого поста – слухи, которые оттеняла в своем письме вел. кн. Map. Павл.
Разговор Алексеева с представителями Правительства показывает, что вопрос об отставке Н.Н. еще не был решен, как отмечает и протокол заседания Правительства 5 марта: «Отложить решение вопроса (дело идет о наместничестве на Кавказе) до личных переговоров в Ставке… министра Председателя с вел. кн., о чем послать в. кн. телеграмму». Но на другой день после секретных (для общества) переговоров по поводу «деликатного» вопроса, член правительства Керенский в Москве публично говорил в заседании Совета Р.Д.: «Ник. Ник. главнокомандующим не будет». На собрании солдатских и офицерских делегатов в кинотеатре он заявил еще определеннее: «Я могу заверить вас, что не останусь в теперешнем кабинете, если главнокомандующим будет Ник. Ник».
Вел. кн. прибыл в Ставку, принес присягу Врем. правительству304 и формально вступил в отправление должности верховного главнокомандующего305. Ни кн. Львов, ни Гучков в Ставку не поехали, предоставив Алексееву разрешить своими средствами «деликатный» вопрос. Правительство должно было в конце концов вынести решение. В 3 часа дня 11 марта Львов передал Алексееву: «Я только что получил телеграмму от вел. кн. Н.Н., что он прибыл в Ставку и вступил в отправление должности верховного главнокомандующего… Между тем после переговоров с вами по этому вопросу Вр. пр. имело возможность неоднократно обсуждать этот вопрос перед лицом быстро идущих событий и пришло к окончательному выводу о невозможности вел. кн. Н. Н. быть верховным главнокомандующим. Получив от него из Ростова телеграмму, что он будет в Ставке одиннадцатого числа, я послал навстречу офицера с письмом, с указанием на невозможность его верховного командования и с выражением надежды, что он во имя любви к родине сам сложит с себя это высокое звание. Очевидно, посланный не успел встретить вел. кн. на пути, и полученная благодаря этому телеграмма в. кн. о его вступлении в должность стала известна Петрограду и вызвала большое смущение. Достигнутое великим трудом успокоение умов грозит быть нарушенным306. Врем. прав. обязано немедленно объявить населению, что в. кн. не состоит верховным главнокомандующим. Прошу помочь нашему общему делу и вас, и вел. кн. Решение Bp. прав. не может быть отменено по существу, весь вопрос в форме его осуществления: мы хотели бы, чтобы он сам сложил с себя звание верховного главнокомандующего, но, к сожалению, по случайному разъезду нашего посланника с вел. кн., это не удалось». Алексеев ответил на беспокойство Правительства: «Вопрос можно считать благополучно исчерпанным. Ваше письмо получено в. кн. сегодня утром307. Сегодня же посланы две телеграммы: одна вам, что в. кн., подчиняясь выраженному пожеланию Bp. пр., слагает с себя звание…308. Вторая телеграмма военному министру с просьбой уволить в. кн. в отставку». Н.Н. просил гарантировать ему и его семейству «беспрепятственный проезд в Крым и свободное там проживание…» «Слава Богу», – облегченно вздохнул председатель Совета министров…
Никакого волнения появление Н.Н. в Ставке не вызвало – в газетах не упомянут был даже самый факт. Официальное Пет. Тел. Аг. сообщало 12-го, что Н.Н. «отрешен» от должности верховного главнокомандующего. Очевидно, агентство сообщало «из официальных источников», что Н.Н. прибыл в Ставку «вследствие недоразумения». Будучи назначен Николаем II, вел. кн. «немедленно выехал в Ставку, не успев получить предложение Bp. пр. не вступать в командование войсками. Курьер Bp. пр. разъехался с Н. Н.». Теперь Н. Н. сообщено, что назначение его, состоявшееся «одновременно с отречением Николая Романова, не действительно». Это сообщение – утверждала агентская информация – сделано Н. Н. «в Ставке (?) военным министром А. И. Гучковым в 3 часа дня 11-го». Не представит затруднения оценить правдивость официального правительственного сообщения, так изумительно подтасовавшего действительность, а равно искренность той тактики, которая приводила к «отрешению» от должности лица, добровольно сложившего свои полномочия «во имя блага родины». В стремлении найти мирный выход из конфликтного положения Правительство жертвовало своим достоинством.
3. «Центр контрреволюционного заговора»
Как ни оценивать действий Правительства, нельзя не признать, что описанная выше тактика, в сущности, весь одиум за несоответствующее духу революционных дней назначение вел. кн. официальным вождем армии перекладывала на верховное командование на фронте, положение которого и без того было исключительно трудно. Выходило так, что верховное командование без ведома Врем. правительства, за кулисами подготовив назначение Ник. Ник., пыталось фактически передать армию в руки представителя отрекшейся династии. Само Правительство, того, быть может, не сознавая, создавало почву для демагогии. И не приходится удивляться тому, что через несколько дней в связи с другими сообщениями, приходившими с фронта (о них скажем дальше), и приемом в Исп. Ком. депутации от батальона георгиевских кавалеров, в «Известиях» появилась заметка: «Ставка – центр контрреволюции». В ней говорилось, что Могилев по сообщению георгиевских кавалеров, посетивших 12 марта Совет, сделался «центром контррев. заговора»: «офицеры-мятежники организуют реакционные силы… утверждают, что новый строй… недолговечен и что скоро на престоле будет восстановлен царь Николай… Делегация георг. кав. сообщала в подтверждение своих слов много фактов и, в частности, имена офицеров, явных врагов нового режима». «Исп. Ком., – утверждала заметка, – признал такое положение вещей совершенно недопустимым и постановил довести до сведения Врем. прав. о том, что, по мнению Исп. Ком., необходимо безотлагательно назначить Чрезвыч. Следственную Комиссию для раскрытия монархического заговора и примерного наказания изменников, врагов русского народа. Правительство обещало принять нужные меры. Будем надеяться, что оно проявит в этом деле надлежащую энергию и будет действовать беспощадно по отношению к шайке черносотенных заговорщиков. Только таким путем возможно предотвратить бурные эксцессы со стороны солдат, глубоко возмущенных наглостью реакционеров и их безнаказанностью». Заостренность вопроса, сказавшуюся в заметке советского официоза, который далеко не всегда выражал правильно формальную позицию Исп. Ком., очевидно, следует целиком отнести в область тех личных домыслов, которые Стеклов (фактический редактор «Известий»), как мы видели, любил в Контактной Комиссии выдавать за решения ответственного органа так называемой «революционной демократии». В протоколе Исп. Ком. ничего подобного нет: по поводу приема депутации георгиевских кавалеров сказано лишь, что «необходимо послать депутатов, которые помогли бы им сорганизоваться и связали бы фронт с Советом». Разнузданная демагогия Стеклова пошла дальше, и в общем собрании Совета 14-го он выступил по собственной инициативе с возмутительными комментариями будущего декрета, об объявлении вне закона «генералов-мятежников», дерзающих не подчиняться воле русского народа и ведущих открытую контрреволюционную агитацию среди солдат: «всякий офицер, всякий солдат, всякий гражданин», в толковании Стеклова, получит «право и обязанность» убить такого реакционного генерала раньше, чем он «святотатственно поднимет свою руку». Впервые за дни революции публично раздался голос, призывающий к безнаказанным убийствам, и удивительным образом непосредственно никто не реагировал на эту гнусность: только представители царскосельского гарнизона, как явствует из протокола Исп. Ком. 16 марта, пожелали «объясниться» по поводу заметки, появившейся в «Известиях». Обещанного будто бы «декрета», на чем настаивал Стеклов, Правительство, конечно, не издало, но агитация безответственных демагогов, как мы увидим, наложила свой отпечаток на соответствующие правительственные акты.
В обстановке первых недель революции сообщение советского официоза о настроениях в Ставке, поскольку речь шла о высшем командовании, весьма мало соответствовало действительности – демагогам Исп. Ком. просто не нравилось, что на фронте «движение солдат хотят направить в русло Врем. прав.», как выразился в заседании Исп. Ком. 15 марта представитель одной из «маршевых рот» на западном фронте, и они спешили форсировать то, что могло выявиться в последующий момент. После переворота ни о каком «монархическом заговоре» в Ставке не думали309. Когда Алексеев в беседе с Гучковым по поводу устранения вел. кн. Н.Н. от верховного командования говорил: «Мы все с полной готовностью сделаем все, чтобы помочь Правительству встать прочно в сознании армии: в этом направлении ведутся беседы, разъяснения, и думаю, что ваши делегаты привезут вам отчеты весьма благоприятные… Помогите, чем можете, и вы нам, поддержите нравственно и своим словом авторитет начальников», – он говорил, по-видимому, вполне искренне, и высший командный состав действительно сделал все, чтобы «пережить благополучно совершающийся… некоторый болезненный процесс в организме армии». Конечно, помогало то, что в силу отречения Императора формально не приходилось насиловать своей совести и человеку монархических взглядов: «покорясь, мы слушали голос, исходящий с высоты престола» – так формулировал Лукомский в официальном разговоре с Даниловым 4 марта основную мысль людей, находившихся в Ставке… С облегчением занес Куропаткин в дневник 6 марта: «Мне, старому служаке, хотя и глубоко сочувствующему новому строю жизни России, все же было бы непосильно изменить присяге… Ныне я могу со спокойной совестью работать на пользу родины, пока это будет соответствовать видам нового правительства». Вероятно, очень многие – и в том числе прежде всего Алексеев – могли бы присоединиться к формулировке своего отношения к «монархии», данной адм. Колчаком во время своего позднейшего предсмертного допроса в Иркутске: «Для меня лично не было даже… вопроса – может ли Россия существовать при другом образе правления…» «после переворота стал на точку зрения, на которой стоял всегда, что я служу не той или иной форме правления, а служу родине своей, которую ставлю выше всего». «Присягу (новому правительству), – показывал Колчак, – я принял по совести». «Для меня ясно было, что восстановление прежней монархии невозможно, а новую династию в наше время уже не выбирают». Насколько сам Алексеев был далек от мысли о возможности восстановления монархии, показывает знаменательный разговор, происшедший уже в августовские корниловские дни между ним и депутатом Маклаковым. Беседа эта известна нам в передаче последнего, – быть может, она несколько стилизована. Но суть в том, что правый к. д. Маклаков, завороженный юридической концепцией легальности власти, считал, что в случае успеха Корнилов (Маклаков был пессимистичен в этом отношении) должен вернуться к исходному пункту революции – к отречению Царя и восстановить монархический строй. Алексеев, в противоположность Маклакову, думавший, что Врем. правит. доживает свои последние дни, уже разочарованный в политическом руководстве революцией, крайне тяжело переживавший развал армии (все это накладывало отпечаток на пессимистические суждения Алексеева о современности, как видно из его дневника и писем после отставки), признавал все же невозможным и нежелательным восстановление монархии310.
Насколько Ставка была в первое время чужда идее «монархического заговора», показывает легкость, с которой были ликвидированы осложнения, возникшие в связи с отставкой вел. кн. Н. Н. В воспоминаниях Врангеля подчеркивается «роковое» значение решения Ник. Ник. подчиниться постановлению Врем. правительства. По мнению генерала, Врем. прав. не решилось бы пойти на борьбу с вел. кн. в силу его «чрезвычайной» популярности в армии, и только «один» Ник. Ник. мог бы оградить армию от гибели. Таково было суждение, высказанное Врангелем, по его словам, в те дни. Неподчинение Врем. правительству знаменовало бы собой попытку контрреволюционного демарша. Если Врангель тогда высказывался за подобный шаг, его никто не поддержал, если не считать офицеров Преображенского полка полк. Ознобишина и кап. Старицкого, о появлении которых в Ставке в качестве «делегатов» из Петербурга рассказывает довольно пристрастный свидетель, ген. Дубенский311.
4. Настроения в армии
Настроения в Ставке, очевидно, были характерны и для значительного большинства командного состава на периферии. Понятие «контрреволюционности», конечно, весьма относительно – для всякого рода большевизанствующих революционеров выпрямление линии в сторону безоговорочного признания Временного правительства само по себе уже являлось в те дни признаком отрицательного отношения к советской платформе, т.е. признаком контрреволюционных умонастроений. В соответствии с этой демагогической тенденцией «левая» революционная историография (большевистская по преимуществу) желает представить несколько иную картину на фронте, поскольку дело касается реставрационных поползновений кадрового офицерства. Неоспоримо, в многотысячном, связанном корпоративной средой и профессиональной традицией офицерском корпусе (сильно, правда, изменившемся в период войны)312 не могло быть внутреннего единства в смысле принятия революции. Но «многочисленные» факты, на которые ссылается эта литература, в конце концов сводятся к довольно шаблонному повторению зарегистрированных в мартовский период «борьбы за армию» случайных сообщений, подчас возбуждающих даже большое сомнение. Оставим в стороне полуанекдотическую офицерскую жену, демонстративно игравшую на фронте у открытого окна на рояле «Боже, Царя храни», – ей и так уже слишком посчастливилось в литературе. Из письма, направленного из действующей армии в адрес «депутата Чхеидзе» и помеченного 8 марта, мы узнаем, что на поверках в некоторых частях 28 корпуса Особой Армии (т.е. гвардии) после переворота продолжали петь «Боже, Царя храни» и «Спаси, Господи, люди Твоя» – «очевидно» там, где «начальники являются приверженцами старого режима, и солдаты мало ознакомлены с событиями», – добавлял осведомитель. Начальник кавалерийского корпуса гр. Келлер, отказавшийся присягнуть новому правительству, прощался со своим полком, как свидетельствует Врангель, пропуская его церемониальным маршем под звуки того же «Боже, Царя храни». Надо ли видеть здесь нарочитую демонстрацию или привычную при торжественной обстановке традицию национального гимна? Он не был ни отменен, ни заменен революционным гимном, и Деникин нам рассказывает о сомнениях военного командования – петь ли народный гимн.
Можно привести, конечно, десятки эпизодов, прямо или косвенно говорящих об отрицательном отношении в отдельных случаях высшего и низшего командования к перевороту. Ген. Селивачев, командовавший 4-й Финл. стрелковой дивизией на Юго-Западном фронте и принадлежавший к числу тех военачальников, которые желали только в «ужасное переживаемое время» справиться с «великой задачей удержать фронт», в дневнике 6 марта отмечает, что его командир корпуса – «глубочайший монархист, участник «Русского Знамени» и юдофоб чистейшей воды» – отдал приказ, из коего «ясно, что, кроме верховного главнокомандующего, он не признает никого из Временного правительства». В дневнике генерала пройдут и его собственные подчиненные, не осведомлявшие солдат о происшедших событиях и не позволявшие читать газеты, потому что эти «идиоты» все равно не поймут и потому, что «глупая затея» в некультурной стране не может долго длиться. В результате давались подчас, по выражению Врангеля, «совершенно бессмысленные толкования отречению Государя»: так, один из командиров пехотного полка объяснил своим солдатам, что «Государь сошел с ума». Можно допустить, что живую реальность представлял и тот гусарский ротмистр, который свою часть информировал об отречении Царя в такой форме: «Е. И. В. изволил устать от трудных государственных дел и командования вами и решил немного отдохнуть, поэтому он отдал свою власть на время народным представителям, а сам уехал и будет присматривать издали. Это и есть революция, а если кто будет говорить иначе, приводите ко мне, я ему набью морду. Да здравствует Государь Император. Ура!»313.
Может быть, в архивах каких-нибудь местных штабов найдутся несуразные для революционного времени приказы от 15—17 марта о телесных наказаниях розгами, о которых, как о факте, говорил докладчик военной секции в заседании Совещания Советов 3 апреля внефракционный с.-д. Венгеров (докладчик конкретно не указал за «краткостью времени», где происходил этот «абсурд»). Отрицать наличность таких фактов нельзя. Как не поверить колоритному по своей безграмотности письму в Исп. Ком.: «Г.г. Депутатам государственной думы»: «Братцы, Покорнейше просим Вас помогите нам (.) в нашем 13-м тяжелом артил. дивизионе полк. Биляев, родственник бывшего военного министра, который распространяет слухи, что невертье свободе… ети люди сего дня Красный флаг, а завтра черный и зеленый… Еще командир 3 бат. того же дивизиона… кап. Ванчехизе безо всякой причины бил солдат… он изменик Государства и нашей дорогой родины… покорнейша просим убрать нашего внутреннего врага Ванчехазу… Не можем совершенно его требования выполнять». Свой «Ванчихазе» – полк. Христофоров – был в Слуцке в одном из гвардейских полков, как свидетельствует офицер этой части в письме к родителям 11 марта – мы ниже его широко цитируем, – кричал по телефону: «сволочь получила свободу», вернувшись с фронта, отомстим. Думский депутат от Литвы, Янушкевич, примыкавший к трудовой группе, в докладе Временному Комитету 13 марта о поездке на Северный фронт рассказывал, что один из командиров дивизии так выражался в его присутствии, что депутат вынес впечатление, что «если он и не враг нового правительства, то во всяком случае слишком иронически на него смотрит». «Хорошо, что разговор оборвался, – добавлял депутат, – а то я думал, что придется его арестовать». Между прочим, он сказал: «Все-таки я эту сволочь сек и буду сечь, и если он что-нибудь сделает, то я всыплю ему 50 розог». Пока Янушкевич беседовал с дивизионным командиром, солдаты не расходились, полагая, что депутат будет арестован командиром – «он сторонник старого строя. Он вчера грозил расстрелом за снятие портрета. Уже казаков сотня была приготовлена…»
Все подобные факты едва ли могут служить показательным барометром общих настроений. Достаточно знаменательно, что Янушкевич и его товарищ по поездке свящ. Филоненко, посетившие «почти все части» 1-й армии, говорившие со «многими офицерами», равно и с «высшим офицерским составом», и на официальных собраниях, и в индивидуальных беседах, могли в своем отчете в качестве «врага нового строя» (и то относительно) конкретно отметить лишь одного командира дивизии, который «слишком иронически» смотрел на революционное правительство. «Многие из них (т.е. офицеров), – говорилось в депутатском докладе Врем. Ком., – совершенно не ориентируются в положении и нас спрашивали: “Неужели вы не могли спросить армию прежде, чем произвести революцию?” Мы говорили: “Так вышло. И вы сами, проснувшись, не узнали бы Петербурга”. Они не представляют себе, что так могло быть. Они недовольны, что это сделано как-то без их спроса, наскоро, штатскими людьми, которые не считаются с ними». В чем же «не считаются»? «Они не улавливают “сути”314, – отвечает отчет, – и думают, что у нас разрушена вся армия, что весь дух ее упал и что нет оснований, на которых зиждилась вся армия». В одном собрании школы прапорщиков, где собралось 250 человек, депутаты встретились с особо ярким настроением «контрреволюционным» – «совершенно против переворота». Характерное пояснение делают депутаты: «говорило больше зеленое офицерство, прапорщики» – «недоучки», по их выражению. Камнем преткновения явилась все та же тема – опасность разрушения армии. Как «люди дисциплинированные», они требовали, чтобы приказы «издавались из центра, сверху»: если «начальство потеряет свой авторитет… нельзя будет вести войска в атаку». Стремление поддержать дисциплину и является основным мотивом в обвинениях «высшего офицерства» в контрреволюционности. Некоторые командиры были «очень тактичны»: «Когда произошел переворот, отречение и проч., они потихоньку убрали все портреты, а в некоторых частях портреты демонстративно висят. Когда солдаты требовали, чтобы портреты были убраны, то начальники отказывались» – отказывались (добавляли депутаты) не потому, что «находили, что он должен висеть… а потому, что, по их мнению, дисциплина не позволяла… Этим создавались отношения, грозившие большими последствиями…» даже «ужасная атмосфера», по словам докладчиков, – могли быть «убийства». «Нетактичность» сказывалась в срывании «красных бантов» – этих внешних атрибутов революции315.
Уполномоченные Врем. Комитета отметили «подозрительное отношение» солдат к начальству. Этому настроению, по их мнению, способствовал, с одной стороны, «приказ № 1», с другой – «неправильное истолкование событий». «Мы заметили, что тем офицерам, которые пытались объяснить солдатам происшедший переворот, даже прощались грехи прошлого, они сразу как-то вырастали в их глазах; но особое недоверие было там, где замалчивали, где не собирали солдат, не объясняли происшедшего или давали тенденциозное объяснение, там создавалась почва страшного недоверия. Старое недоверие как-то слабо, а недоверие после переворота – новое – ужасно316. В тех же частях, где собирали и объясняли события, там сразу восстанавливалось доверие: даже в тех частях, где его раньше не было. Эти части могут в огонь и в воду пойти…» Депутаты делали любопытное пояснение: «Знаменитый приказ № 1 и всевозможные слухи породили известную дезорганизацию в “зеленых” частях, где мужики. В частях, более революционных (?), ничего подобного не было. Там и с офицерами уживаются очень хорошо». Может быть, еще более интересны их наблюдения по мере приближения к фронту: «Что касается общего настроения войск, то вблизи позиций оно у них такое веселое, радостное и хорошее, что отрадно становится. Там мы видели настоящие революционные полки с полнейшей дисциплиной, полное объединение с офицерами»317. Уполномоченные многократно во всех частях беседовали с солдатами в отсутствие командного состава. Беседы эти начертали целую программу мер, которые надлежало осуществить и которые соответствовали желанию солдат (о программе мы скажем ниже). Политическое настроение армейской массы характеризуется достаточно заявлением Янушкевича Временному Комитету: «Я должен сказать откровенно, насколько я видел, настроение сплошь республиканское» – вероятно, правильней было бы сказать: «за новый строй»318.
Приходилось уже упоминать о том энтузиазме, с которым на фронте были встречены члены Гос. Думы солдатской массой. Их поездка вообще носила характер какого-то триумфального шествия: их встречали «везде» торжественно, с музыкой; словами «невероятная овация», «царский прием», «носили на руках», «склонялись знамена» пестрит их отчет… «Были полки, где нас более сдержанно принимали, – замечали депутаты, – но общее впечатление в громадном большинстве случаев такое, что после обмена приветствий, после такого рода бесед они нас поднимали и выносили до наших саней. Мы не могли распрощаться. Они целовали нам руки и ноги». Могли, конечно, депутаты несколько самообольщаться319, но все же не настолько, насколько это представлено в секретной телеграмме 18 марта, посланной в Токио японским послом. Он передавал своему дипломатическому начальству, что сообщение членов Врем. Ком., командированных на фронт, составлено «весьма оптимистически, но на самом деле положение диаметрально противоположное. Я в этом убедился из разговоров с офицером, возвратившимся с фронта». Пессимизм осведомителя виконта Уциды действительно не соответствовал выводу думской делегации, говорившей в заключение своего, по-видимому, устного отчета: «У нас вообще впечатление отрадное, и если бы офицеры сумели перестроить свои отношения на новых началах, а это необходимо, то дело было бы сделано. Теперь самый острый вопрос, по нашему мнению, как свою задачу исполнит офицерство…»
Отчет делегации коснулся лишь ближайшего к столице фронта. Путем сравнения можно дать, пожалуй, и лучший ответ на вопрос, как отнеслась фронтовая армия к перевороту и как этот переворот повлиял на армию. Возьмем два места, где было хуже всего: гвардейский корпус и Балтийский флот. Относительно гвардии это особо подчеркнул Алексеев в разговоре с Гучковым 11 марта: «Здесь события нарушили равновесие, и замечается некоторое брожение и недоверие к офицерскому составу». Для характеристики этих отношений у нас имеется интересный «дневник» неизвестного офицера-интеллигента, написанный в виде писем к родным из Луцка320. «Дневник» имеет несколько резонерский оттенок – наблюдения сменяются рассуждениями. Автор отмечает сложность и трудность положения гвардии в силу той двойственности, которая получилась от того, что революцию совершили запасные батальоны стоящих на фронте полков и что из тех же полков направлялись в Петербург части для подавления революции. Впечатление наблюдателя до получения известия об отречении формулировано им 4 марта так: «Сознательное меньшинство (солдат) довольно, но хочет отомстить вождям павшего режима, большинство же относится ко всему происшедшему с полным безразличием и хочет только одного – мира… Офицеры, понурые, убитые страхом за будущее, ходили один к другому, нервничали, строили планы и тут же сами их опровергали. Я не знаю такого тяжелого дня. Полумертвый, я заснул…» 4-го получено было сообщение о назначении вел. кн. главнокомандующим. «Я сообщил это солдатам. Они опять молчали». Вечером пришла телеграмма о новом министерстве – «среди офицеров общее ликование… Все уверены, что Николай II отрекся от престола». Любопытным сообщением кончает наш своеобразный мемуарист свое письмо: «У немцев – ликование. Выставляют плакаты, салютуют, играют оркестры321. Попытались наступать на VII корпус… но были отбиты. Наше высшее командование растеряно… не знают, что им делать. Надо было устроить парад, самим салютировать, выставлять победные плакаты, заставить играть оркестры, воспользоваться моментом для подъема духа солдат… Но… жизнь рот течет так, будто ничего не случилось. Это ужасно, но я надеюсь, что после манифеста у нас что-нибудь сделают»…
11 марта письмо начинается более или менее оптимистической оценкой: «Слава Богу, теперь стало проясняться, все же возможность кровавых событий не совсем исключена. Надо помнить, что положение гвардии особенно тяжело… ее старое офицерство и генералитет имеют определенную репутацию… Вот каким представляется мне положение. Во-первых, ни одну воинскую часть так не волновали петроградские новости, как гвардейцев… А сведения из Петрограда приходили запоздалые, преувеличенные, часто нелепые. Верили всему, и ничего нельзя было опровергать. Во-вторых, когда пришло известие об установлении нового порядка, то офицеры стали подозревать солдат, а солдаты офицеров. Мы не знали, как отнесутся нижние чины к событиям, поймут ли они происходящее, а главное – не заразятся ли они петроградским примером, не вздумают ли у нас сменять начальников и заводить собственные порядки; не знали мы также, не захотят ли они прекратить войну, не предпримут ли они какого-либо насилия для ее прекращения; наконец, мы не знали, одинаково ли воспримут новые вести все части, или полк пойдет на полк и батальон на батальон, а ведь у нас до немцев – несколько верст, случись что-нибудь, и фронт будет прорван, может быть прорван в нескольких местах, и что тогда? И мы томились и не знали, как лучше исполнить свой долг. А солдаты в то же время не доверяли офицерам. Они не знали, на стороне какого строя мы стоим и одинакового ли мы направления; они боялись, что с нашей стороны будут попытки сдать позиции немцам; они были уверены, что от них скрываются какие-то новые приказы; они также боялись, перейдут ли все части на сторону нового порядка; они мучились тем, что свободу отнимут, что отечеству изменят; они верили каждому нелепому слуху самого темного происхождения; они постоянно хватались за винтовки, и несколько раз могло случиться побоище». «Старшие начальники не сделали ничего для вселения к ним доверия, а бездействие было истолковано, как приверженность их к павшему порядку. Атмосфера получилась ужасная». «Между нами и ими пропасть, которую нельзя перешагнуть…» «Сколько бы мы с ними ни говорили… сколько бы ни старались предотвратить столкновения, они не верят нам. Некоторым офицерам они прямо говорили, что в гвардии все офицеры – дворяне, и что поэтому офицеры не могут быть сторонниками новой власти»322.
Как все-таки характерно, что все инциденты, о которых рассказывает автор писем, вращаются около имен ген. Гольгоера, гр. Ротермунда, Клод-фон-Юренсбурга, бар. Штемпель и т.д. Ведь это они готовы «открыть фронт»323, это они составляют «немецкую партию», козни которой пытается раскрыть Чр. Сл. Комиссия Врем. правительства и о кознях которой так много говорили до революции. Эти легенды и сплетни из среды придворной, бюрократической, военной и общественной перешли в народ. По всему фронту прокатилась волна недоверия – на позициях около Риги в 80-м сиб. стрелк. полку солдаты, как и в Особой армии, высказывали опасения, что офицеры сдадут позиции немцам; повсюду требуют удаления «баронов, фонов и прочих шпионов». Это отмечает позднейший доклад (апрельский) члена Гос. Думы Масленникова, посетившего фронт… Нач. 3 пех. дивизии ген. Шолп устраивает манифестации, чтобы доказать, что он не немец и вполне сочувствует перевороту (Селивачев)… Поистине что посеешь, то и пожнешь324.
«В основе всех этих нелепостей, обнаружить которые перед ними иногда все-таки удается, – пишет наш офицер родителям с просьбой довести до сведения Гучкова о положении на фронте, – лежит одно соображение, которое нельзя опровергнуть. Переворот совершился в тылу, а у нас все остается по-старому; высшая власть вверялась при павшем правительстве его приверженцам, а они все на местах. Надо немедленно сместить всех генералов с немецкими фамилиями и других, которые навлекут на себя подозрение. Надо сделать это скорее, иначе начнется солдатская самоуправа…325. Нужны немедленные и решительные меры – иначе власть ускользнет из наших рук, инициатива преобразований перейдет от нас к ним, армия начнет разлагаться, и поражение будет неизбежно». Следующее письмо, написанное на другой день – 12 марта, – когда в ротах «уже начали смещать офицеров и выбирать себе новых», полно пессимизма: «Конечно, надо надеяться до самой последней минуты, но я считаю солдатский бунт вполне возможным. Еще вчера они качали Тимохина, говоря, что верят ему, что ничего без его согласия не предпримут. А сегодня, когда он пришел в роту, они кричали ему “вон” и объявили затем, что выбрали себе нового ротного командира. Изменений и колебаний их настроения ни предугадать, ни направить нельзя. Вчера вечером положение казалось прояснившимся. Сегодня оно ухудшилось. Мы все время переходим из одной полосы в другую. У некоторых начинают опускаться руки, до того эти волнения утомляют. Некоторые говорят, хоть бы скорее на позиции, там все будет лучше, поневоле люди сдержат себя». «Вообще положение безвыходно, – заключает автор, – руководить событиями уже нельзя, им просто надо подчиниться». «Армия погибла» – это становится лейтмотивом всех последующих писем.
Итог индивидуальных переживаний сгущал картину, как можно усмотреть хотя бы из позднейшего доклада депутата Масленникова, посетившего по полномочию Врем. Комитета территорию Особой армии в апреле. В этом докладе уже не будет несколько сентиментального мартовского флера, но он все же будет очень далек от пессимизма «умного… классового врага» пролетарской революции. Реалистический итог для марта, пожалуй, можно охарактеризовать записью ген. Селивачева 26-го: «Вчера в газете «Киевская Мысль» было сообщено, что от Особой армии выехали в Петроград делегаты в Совет Р. и С.Д. и в запасные гвардейские батальоны, чтобы заявить, что Особая армия с оружием в руках будет защищать Временное правительство и не потерпит ничьего вмешательства в дела правления до созыва Учредительного собрания».
Общее впечатление, что эксцессы на фронте, имевшие место далеко не повсеместно, в значительной степени связаны были с некоторым чувством мести в отношении начальников, злоупотреблявших своими дисциплинарными правами326. Революция с первого же момента, независимо от «новых законов о быте воинских чинов», конечно, должна была перестроить в бытовом порядке систему отношений между командным составом и солдатской массой. «Рукоприкладство» в армии должно было исчезнуть, но «оно настолько вкоренилось, – говорили в своем отчете депутаты, посетившие Северный фронт, – что многие не могут от него отстать. Когда солдаты спрашивали нас, можно ли бить, то мы при офицерах говорили: “нет, нельзя”, и ничего другого, конечно, говорить не могли». Отрицать явление, о котором с негодованием говорила даже имп. А. Ф. в одном из писем к мужу (офицеры, по ее выражению, слишком «часто» объясняются с солдатами «при помощи кулака»), нельзя. Если для начальника одной казачьей части, который на Северном фронте «морду набил» в революционное время, эта несдержанность сошла благополучно, то на Западном фронте проявление подобной же бытовой служебной привычки 8 марта стоило жизни виновнику ее, как рассказывает прикомандированный к фронту француз проф. Легра (полковник ударил солдата за неотдание чести и был растерзан толпой). Едва ли к числу «лучших» военачальников принадлежал тот командир 68-го сиб. стрелк. полка, который был арестован «письменным постановлением депутатов от офицеров и солдат этой части», равно как и три его подчиненных, удаленных от командования, причем к постановлению депутатов «присоединились почти все офицеры полка». Мотивом ареста и удаления выставлялось: резкое и грубое обращение, недоверие к боевым качествам и несочувственное отношение командира полка к перевороту. Этот эпизод дошел до военного министра в силу настойчивости, которую проявил полк. Телеграмма нач. корпуса, посланная Алексееву, сообщала, что «продолжительные увещевания и беседы с офицерскими и солдатскими депутатами 18 и 19 марта не привели к восстановлению законного порядка». Командующему корпусом удалось добиться освобождения из-под ареста командира полка, но депутаты продолжали настаивать на оставлении избранного ими командира полка, ссылаясь на газетное сообщение о разработке комиссией ген. Поливанова вопроса о подборе высшими начальниками своих помощников. Для уговора полка выехали два члена Гос. Думы. Алексеев законно негодовал на самоуправство, признавая невозможным руководиться проектами, не санкционированными к проведению в жизнь и толкуемыми солдатами «вкривь и вкось», и требовал, чтобы в полку были восстановлены офицеры или полк был бы раскассирован. «При таких условиях работа армии не может итти», – телеграфировал он военному министру. Но в данном случае, по-видимому, формальная правота входила в коллизию с бытовой правдой, и тот факт, что делу 68-го сиб. стрелк. полка придали такое значение, доказывает, что оно не было явлением рядовым в жизни армии в первый период революции. Почти несомненно, что политика сама по себе в этих бытовых столкновениях на фронте стояла на втором плане.
Если в гвардейском корпусе непосредственно после переворота солдатская масса держалась настороженно, «что-то» ожидая, то в Балтийском флоте барометр, определяющий силу волны взбудораженной стихии – «психоза беспорядка», с первого момента «лихорадочно» колебался; были моменты, когда казалось, что «спасти» может только «чудо». Дневник Рейнгартена, одного из тех молодых энтузиастов, которые сгруппировались вокруг адм. Непенина и мечтали о «новой жизни великой свободной России»327, очень ярко передает атмосферу настроений, царившую в Гельсингфорсе. Только тенденциозность, не желающая считаться с фактами, может привести к выводу, что «лукавая» политика Непенина стоила ему жизни (Шляпников). Мы приводили уже официальные телеграммы командующего Балтийским флотом, опровергающие эту большевистскую легенду. 28 февраля Рейнгартен записал: «Наш начальник и командир, в общем, настроен празднично и сочувствует революции во спасение родины…» В смутные дни Непенин «твердо решился оставаться на взятой позиции», т.е. поддержки Времен. правительства. Он сказал фл.-кап. кн. Черкасскому, и. д. начальника штаба, по поручению товарищей выяснявшему решение командующего флота, что он не выполнит противоположного приказания «сверху», если таковое последует. 2 марта командующий объявил о своем решении на собрании флагманов: «Буду отвечать один, отвечаю головой, но решил твердо. Обсуждения этого вопроса не допускаю». В зависимости от сведений, приходивших из Петербурга, «радость» сменялась «тревогой» у молодых энтузиастов, окружавших Непенина. Но пришел манифест об отречении, и Рейнгартен «на заре новой жизни великой, свободной России» записывает: «Ночь без сна, но какая великая, радостная, памятная ночь счастливого завершения Великой Российской революции». Отметка в дневнике, сделанная в 7 ч. 20 м. утра, была преждевременна. В 6 ч. 35 м. веч. Рейнгартен вписывает: «В общем, кажется, мы идем к гибели…» «От Родзянко приказано задержать объявление манифеста… Что это опять начинается? – с волнением спрашивает себя автор дневника. – Грю весь, все время вскакиваю и хожу». «Нервность растет. Отовсюду слухи о беспорядках, имеемых быть…» «Психоз беспорядка перекинулся сюда: на “Андрее Первозванном” подняли красный флаг». Началось «восстание» на линейных кораблях, арест и разоружение офицеров. Крики «ура» перемешиваются со стрельбой из пулеметов. «Неужели все погибнет?» – вновь мучительно записывает Рейнгартен… Трагически закончилось движение, однако, только во второй бригаде линейных кораблей, которой командовал находившийся на “Андрее Первозванном” к. ад. Небольсин. В записи на 3 марта «флагманского исторического журнала» обострение на адмиральском судне объясняется тем, что Небольсин «в своих выступлениях перед матросами многое скрыл от них. С депутатами, явившимися к нему от имени команды с просьбой (или требованием) показать официальные сведения, Небольсин вступил в пререкания. В итоге был убит адмирал и еще два офицера». На некоторых судах «восстание» окончилось манифестацией даже «патриотического» характера, по выражению Рейнгартена – качали командиров328.
У себя на «Кречете» Непенин обратился к матросам с речью – сказал «все без утайки», потом «стал говорить все сильней, сильней… и закончил: “Страной управляет черт! Я все сказал, я весь тут. Вы скажите: кто за меня, кто против – пусть выйдет!” Кто-то крикнул: “Адмиралу – ура!”, все подхватили, так что я не выдержал – бросился, обнял и крепко поцеловал Адриана. Это было слишком – его качали, а когда успокоились, адмирал сказал: “Найдутся ли среди вас охотники, умеющие говорить?” Вышло много. “Разделитесь по пять. Когда утихнут беспорядки, я пошлю вас… вы скажите все, что я сказал, и скажите, что потом приду я…”» Адмиралу никуда не пришлось идти – к нему на «Кречет» пришли сами – «толпа матросов с кораблей». «Переговоры Непенина с депутатами, – записывает Рейнгартен, – были длительны и очень несносны. Жалко было смотреть на Непенина – так он устал, бедняга, так он травился и с таким трудом сдерживался. К концу речи он воспалился, сказал, что убили офицеров сволочи, что зажгли красные огни и стреляли в воздух из трусости, что он презирает трусость и ничего не боится. Ему долго не давали уйти – все говорили: “позвольте еще доложить” – основной лейтмотив: говорить на “вы”, относиться с большим уважением к матросу, дать ему большую свободу на улицах, разрешить курить и т.д. Когда, наконец, измученный Непенин вышел, команды, прощаясь, ответили дружно и вообще держали себя хорошо, стояли смирно».
Пришла телеграмма Керенского, которая произвела «очень хорошее впечатление и успокоила». Кому-то это не нравилось. «5 час. 15 м., – отмечает дневник, – провокация по радио – “смерть тиранам”»: “Товарищи матросы, не верьте тирану… От вампиров старого строя мы не получим свободы… Смерть тирану, и никакой веры от объединенной флотской демократической организации”». «Какое безумие!.. Опять надо рассчитывать… на чудо…» Некто в сером усиленно сеял анархию в Гельсингфорсе. Какая-то группа, состоящая из «разнородной команды и офицеров, морских и сухопутных», избрала командующим флота нач. минной обороны виц.-ад. Максимова, находившегося под арестом на посыльном судне «Чайка». Непенин согласился на такой компромисс: Максимов приедет на «Кречет» и будет контролировать все поступки адмирала. Через два часа Непенин был убит выстрелом в спину из толпы. Впоследствии, утверждает Рейнгартен, матросы решительно отрекались от участия в этом убийстве. Авторитет Непенина казался опасным тем, кто хотел разложить боевую силу Балтийского флота. Почти перед самым убийством адмирала Рейнгартен записал сообщение: «Центральный Комитет депутатов кораблей на “Павле”, разобравшись в обстановке, признал действия командующего флотом правильными и приходит к повиновению!!!».
В связи с приездом Родичева и Скобелева, встреченных «адской овацией», у Рейнгартена надежды на восстановление порядка повысились с 1 % примерно до 60 % – «все постепенно возвращаются на места». В настроении перелом. Толпа ходит на улицах с красными флагами – даже «приказано объявить желательность красных повязок и участие в манифестациях офицеров». На судах спокойно, но «нервность всюду ужасная». И вновь отмечается в дневнике за 5 марта: «провокация страшнейшая» – «по городу распространяется “манифест” Николая II с призывом к восстанию в пользу престола». «Враги родины, видимо, работают вовсю и сеют новую смуту»329.
Дневник Рейнгартена картинно обрисовывает противоречие, рождавшееся в страдные дни революции в матросской толще: «Всюду праздничное, веселое, приподнятое настроение; только нервность в связи с провокацией» (6 марта). Это «праздничное» настроение сменяется мрачными сценами убийства или покушениями на убийство, что заставляет автора написать: «Я ошибся, что 60 %, если тогда было 6 %, то теперь эти проценты падают». Нельзя не отметить, что во всех случаях, на которых останавливается Рейнгартен, почти всегда имеется наличность той «провокации», на которой он настаивает. Вот пример. С «Петропавловска» передали на «Кречет», что желают удаления лейтенанта Будкевича. «Пересуды были нескончаемы – команда боится “Петропавловска”, откуда уже дважды звонили: взят ли Будкевич?» «Команда “Кречета” аттестовала Будкевича “самым добрым образом”, но все же велела Будкевичу идти в арестный дом». «С великим трудом удалось мне убедить команду по дороге завести Б. в Морское Собрание, где обратиться к депутатам “Петропавловска”. Я кричал, умолял. К счастью, еще при выводе Б. у трапа они столкнулись с комфлотом и Родичевым, затем вместе все пошли в Морское Собрание, где долго говорили с депутатами… и оказалось, что на “Петропавловске” – тихо, ничего не требовали, и все спокойно». На «Диане» арестовали кап. Рыбчина и лейт. Любимова, «увели с корабля и скоро вернулись» – оба были убиты. Люди, уведшие Рыбчина, «клялись» комфлоту и Родичеву, что «они не убивали». Провокаторы прикрываются именем образовавшегося в день приезда советской делегации из Петербурга Исполнительного Комитета Совета представителей армии, флота и рабочих Свеаборгского порта, который пытался наладить какой-то правопорядок. «Воззвания Комитета хороши и намерения правильны, но видно абсолютное неумение руководить исполнительной частью», – замечает Рейнгартен. «Постоянно посылаются вооруженные патрули всюду, где ожидается беспорядок. Так, ими уничтожено несколько вагонов огромных запасов спиртных напитков; они вылиты на землю и политы керосином и нефтью»330. «При мне на “Петропавловске”, – рассказывает Рейнгартен, – неизвестно откуда передана телеграмма, якобы от имени Исп. Ком., с приказанием не посылать патрулей. Правда, этот обман так груб, что открывается легко».
Рейнгартен был выбран тов. пред. Исп. Комитета. «Немыслимо рассказать, – записывает он, – что было за дни моей работы 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12/III. Я не заметил этих дней. Впечатление сплошного митинга, речей, постановлений. Это было тяжкое испытание, ибо я пошел на эту Голгофу единственно ради восстановления спокойствия, уничтожения розни между офицерами и матросами, ради восстановления работы для войны. Я с собой справился и к себе доверие снискал; я говорил много со всеми, особенно с крайними элементами. Наибольший успех был у Хилиани (председатель Совета) – это хороший, честный, страстный человек. Он подкупал меня своей искренностью, а я, может быть, подкупал его тем, что отдал всю жизнь этому делу, всю мою душу, всю любовь к родине, которая сейчас сжигает меня. Хилиани назвал меня своим другом, просил перейти на “ты”. Теперь мне легко говорить и работать с ним».
В районе Свеаборгского порта, несомненно, наступило успокоение. Уже 6-го кн. Черкасский давал в морской ген. штаб такие сведения о Гельсингфорсе: «Настроение улучшается, но по теории колебательного движения строго научной, всегда возможны повторения затухающих колебаний, а посему не надо удивляться, если еще будут эксцессы, но, конечно, несравненно более слабые. Действие представителей Думы безусловно громадное. Надеюсь, что в ближайшие дни явится возможность вернуться мне к исполнению прямых моих обязанностей, т.е. подготовке флота к бою, так как за эти дни я был весь поглощен заботами и стремлениями спасти флот от полной разрухи, и все операции были пущены мною по боку. Не причисляя себя к оптимистам, думаю, что все изложенное довольно близко к истине. Под влиянием петроградских депутатов Думы и работающего здесь местного комитета матросских и солдатских депутатов случаи арестования офицеров матросами и солдатами не только прекратились, но офицеры возвращены в свои части с принесением им извинения и сожаления о случившемся». Нач. штаба адм. Григорьев, с своей стороны, сообщал: «Спокойствие восстанавливается все больше и больше. Исп. Ком. Совета Деп. принимает все меры к восстановлению полного порядка, помогает все время командующему. В посещенных командующим частях и кораблях команды поклялись сохранять порядок и восстановить дисциплину»331.
Дневник Рейнгартена бурную эпопею первых мартовских дней заканчивает описанием «общего собрания офицеров, членов Исп. Ком. и всех желающих», происходившего 11 марта в русском театре под председательством перводумца Кедрина. Под крики «ура» и звуки Марсельезы командующий флотом Максимов провозгласил: «Поклянемся, что ничего другого, кроме республики, не будет». Советская делегация, вернувшись в Петербург, заявила, по отчету «Известий», что флотская семья единодушно приложит «все силы к тому, чтобы война была доведена до победного конца за счастье свободной России». Успокоительную картину нарисовал и депутат Маньков (плехановец), посетивший Ревель и примиривший взбунтовавшихся на броненосце «Петр Великий» с командиром, которому грозили судом Линча: «Я взял честное слово с адмирала при всем собрании, что он подчинится новому правительству». В общем, депутат нашел «настроение среди матросов очень сознательное» по сравнению с армейцами (в Ревеле, между прочим, матросы отбили у толпы раненого коменданта крепости). Для Гельсингфорса на первых порах показательно враждебное отношение матросов к крайней пропаганде – это засвидетельствовал в воспоминаниях крупный местный большевистский деятель Залежский: большевистских агитаторов сбрасывали в воду, были и случаи ареста.
«В Балтийском флоте переход к новому строю принят восторженно», – подвел итог в официальном сообщении председателю Совета министров из Ставки 14 марта исп. должн. верховного главнокомандующего. Дневник Рейнгартена показывает, как эту «восторженность» омрачала анархия, имевшая своим источником агитацию безответственных отечественных демагогов, коварные замыслы внешнего врага и неумелую провокацию полицейских политиков старого режима, которые считали, что «не все потеряно, есть надежда».
Восстание матросов Балтийского флота приняло с первого момента в ночь на первое марта форму жестоких эксцессов в Кронштадте, который, по тогдашнему выражению большевистского официоза газеты «Правда», оказался «отрезанным от мира» и не представлял себе «ясно картину совершающихся событий»: формы, в которые вылилась здесь «стихийная вспышка», до некоторой степени были предуказаны прежней революционной пропагандой332. Нельзя, конечно, вполне довериться сообщениям «секретной агентуры» жандармских властей, которая перед революцией сообщала о плане, выработанном в середине 16 года возродившимся Главным Комитетом Кронштадтской военной организации333, – поднять восстание («частью убив, а частью арестовав командный состав») в целях прекращения войны и свержения правительства. По этому плану действий «петроградский пролетариат должен поддержать восстание, и для того, чтобы дать знать о начале восстания, флот выйдет из Кронштадта, уже покончив там с офицерами, и даст несколько залпов по Петрограду. Если бы в отношении рабочих последовали крутые меры и рабочих правительство стало бы расстреливать, то флот разгромит весь Петроград, не оставив тут и камня на камне». Историк коммунистической партии Шляпников, цитирующий эти жандармские донесения, отрицает наличность существования подобного фантастического заговорщического плана. Но, очевидно, разговоры об убийствах и арестах были в среде «главного коллектива» (ведь это входило органической частью в ранние революционные замыслы Ленина – см. кн. «Уроки московского восстания», 1905), и разбушевавшееся «пламя революции», нашедшее благоприятные условия в милитаризованной «тыловой базе», легко превратило теоретическую возможность в печальную действительность – в Кронштадте провокационная работа ощущалась еще более реально, чем в других местах. Очень трудно назвать «до некоторой степени сдерживающей», как то делают составители «Хроники февр. революции», роль «Комитета революционного движения», избранного уличной толпой и возглавляемого прибывшим из Петербурга неким «студентом Ханиным»: для успокоения страстей «Комитет революционного движения» приказал арестовать всех офицеров и заключить в тюрьму до назначения над ними суда. Кронштадтские события ярко охарактеризованы краткой записью в протоколе 8 марта Петроградского Исп. Ком.: «Избиение офицеров, арест их в большом количестве, командный состав из офицеров совсем отсутствует, выбраны командиры кораблей из состава самих матросов. Флот, как боевая единица, совсем не существует»334.
Самосуды кончились лишь тогда, когда в Кронштадт 13 марта приехала от петроградского Исп. Ком. делегация в лице с.-д. депутатов Скобелева и Муранова, которые информировали местный Совет рабочих и военных депутатов армии и флота о положении дел в столице и о взаимоотношениях между Временным правительством и Советом. На революционном вече, собиравшемся на Якорной площади, программа деятельности петроградского Совета была принята. Отныне революционная «твердыня» со всеми своими «штыками, пушками и пулеметами» будет находиться в распоряжении петроградского Совета и поддерживать Временное правительство, поскольку оно согласуется с этим Советом… Соглашение было запечатлено в духе того сентиментализма, которым до известной степени обвеян был «медовый месяц» революции, публичным поцелуем между посетившим кронштадтский совет Керенским и прославленным Рошалем. Подчинение Кронштадта было кратковременно и очень относительно. Кронштадт в качестве большевистской цитадели сделается символом насилия, анархии и разложения в русской революции. В этих позднейших обвинениях заключалась доза тенденциозной сгущенности, но на первых порах ни у кого не нашлось мужества (или сознания ошибочности тактики замалчивания) безоговорочно осудить зловещие и мрачные эпизоды поглощения «пламенем революции» ее идейной ценности: такие органы, как «Биржевые Ведомости», писали о «героической, но вместе с тем страшной ночи в Кронштадте 1 марта»335.
Министр юстиции в заседании Врем. прав. 28 марта определил число офицеров, павших в Кронштадте от рук убийц, цифрой 36. Ген. Лукомский в сообщении из Ставки командованию на Северном фронте 21 марта повышал эту цифру до 60. В Гельсингфорсе по официальным сведениям убито было 39 офицеров и ранено 6; в Ревеле убито было 3; на Моозундской позиции – 2; в Петербурге – 1 и ранен был 1336. Общую потерю в личном составе офицеров флота Лукомский определял «в 200 человек, считая в том числе до 120 офицеров, которых пришлось отчислить от должности и убрать с судов ввиду протеста команды».
События в Балтийском флоте (особенно в Кронштадте) представляют специфическую страницу в мартовский период революции. В Черноморском флоте, где командный пост занимал друг Непенина адм. Колчак, мартовские дни протекали в совершенно иной обстановке. 6 марта Колчак доносил Алексееву: «На кораблях и в сухопутных войсках, находящихся в Севастополе, …пока не было никаких внешних проявлений, только на некоторых кораблях существует движение против офицеров, носящих немецкую фамилию. Команды и население просили меля послать от лица Черноморского флота приветствие новому правительству, что мною и исполнено. Представители нижних чинов, собравшиеся в Черноморском экипаже, обратились ко мне с просьбой иметь постоянное собрание из выборных для обсуждения их нужд. Я объяснил им несовместимость этого с понятием о воинской чести и отказал. В населении Севастополя настроение возбужденно-мирное: было несколько просьб, обращенных толпою к коменданту, кончившихся мирно… Большое смущение в войсках вызвала внезапность воззвания рабочих и солдатских депутатов об общих гражданских правах вне службы. В интересах спокойствия, дабы дать возможность занять войска не внутренними делами, необходимо, чтобы Врем. пр. объявило всем военнослужащим обязательно исполнять все до сих пор существующие законы, покуда не будут разработаны и утверждены правительством новые законы о быте воинских чинов».
В упомянутой выше официальной записке, представленной ген. Алексеевым правительству 14 марта и заключавшей в себе сводку донесений главнокомандующих о том, какое впечатление на войска произвели «последние события» и переход к новому государственному строю, проводилась мысль, что перемена произошла «спокойно». Конечно, официальные сообщения, собиравшиеся до известной степени в бюрократическом «секретном» порядке главнокомандующими, не могут служить истинным показателем настроений масс, ибо эти настроения внешне отражались все же в восприятии командного состава, и подобно тому, как представители революционной демократии слишком часто склонны были безоговорочно говорить от имени народа, командный состав с той же безответственностью брал на себя право говорить от имени солдат. К тому же всякая сводка носит черты искусственности при всей добросовестности составителей ее. Нельзя отрицать и известной политической тенденции, сказавшейся в обобщении, которое делалось уже в Ставке. Однако приписывать этой записке «боевой характер» политической программы, предлагаемой Ставкой Правительству, хотя и в «скрытой, иносказательной форме», едва ли возможно337. Слишком поспешно и легкомысленно делать вывод, что Ставка как бы требовала недопущения евреев в офицерскую среду, на основании того, что во 2-й Сиб. корп. 12-й армии в соответствующем духе раздавались «некоторые голоса» – из того, что в том же сибирском корпусе было выражено мнение о необходимости наделения крестьян землей при помощи Крест. Банка, еще не вытекает обобщающий постулат о характере земельной реформы, устанавливающей принцип «выкупа».
Сводка производилась по фронтам. «На Северном фронте, – заключает записка исп. долж. верховного главнокомандующего, – происшедшая перемена и отречение Государя от престола приняты сдержанно и спокойно. Многие к отречению имп. Николая II и к отказу от престола вел. кн. М.А. отнеслись с грустью и сожалением… Многим солдатам манифесты были непонятны, и они не успели разобраться в наступающих событиях. Во 2-м Сиб. корп. 12-й армии… были некоторые голоса, что без царя нельзя обойтись и надо скорее выбирать государя… В 5-й армии наступавшие события некоторыми солдатами рассматривались, как конец войны, другими – как улучшение своего питания, а частью безразлично. Во всех армиях фронта многие солдаты искренне возмущались заявлением Совета Р. и С. Д. о республике, как желании народа. Среди офицеров выясняется недовольство, возмущение и опасение, что какая-то самозваная кучка политиканов, изображающая собой Совет P. и С. Д., не получившая никаких полномочий ни от народа, ни от армии, действует захватным порядком от имени страны, мешается в распоряжения Врем. пр. и даже действует и издает вопреки его распоряжениям. Особенно волнует попытка Совета вмешаться в отношения между солдатами и офицерами и регулировать их помимо существующих не отмененных законов и законного войскового начальства. Высказываются пожелания устранить Советы Р. и С. Д. от вмешательства в дело управления государством, так как это крайняя политическая партия, а не полномочные представители народа и армии. Также замечается недовольство выделением петроградского гарнизона в какую-то привилегированную часть армии и высказываются пожелания, чтобы войска этого гарнизона были отправлены также на фронт…338 По мнению войск боевой линии, заслуга по образованию нового строя принадлежит не петербургскому гарнизону, а избранникам народа – членам Гос. Думы, народу и всей армии, которая весьма сочувственно отнеслась ко всему происшедшему.
На Западном фронте акт об отречении был принят спокойно, серьезно, многими – с сожалением и огорчением. Наряду с этим перемена строя у многих связана с верой в восстановление порядка… Солдатами новый порядок приветствуется… Выражалась уверенность о прекращении немецкого засилия. В 9, 10-м и сводном корпусе 2-й армии манифест встречен отчасти с удивлением и с сожалением о Государе. Многие, видимо, были поражены неожиданностью и той быстротой, с которой к нам подошли настоящие события339. В Сибирской каз. дивизии сводного корпуса манифест произвел удручающее впечатление. Некоторыми выражалась надежда, что Государь не оставит своего народа и армию и вернется к ним. Для части солдат это впечатление смягчалось тем… что в России еще не республика, относительно которой высказывались отрицательно. Однако самый переход к новой власти казаками Сиб. каз. дивизии принят с полной покорностью. К допущенным в дни перелома эксцессам толпы к офицерам, имевшим место в Петрограде, Москве и других городах, отношение отрицательное… Настроение войск бодрое. Преобладает сознание необходимости довести войну до победного конца…
На Юго-Западном фронте объявление манифеста встречено спокойно, с сознанием важности переживаемого момента и чувством удовлетворения и веры в новое правительство340. Местами в офицерской среде высказываются сомнения, что новой власти не удастся сдержать крайние революционные элементы.
На Румынском фронте происшедшие перемены войсками приняты спокойно. Отречение имп. Николая II на офицеров 9-й армии произвело тягостное впечатление. В 4-й армии большинство преклоняется перед высоким патриотизмом и самоотверженностью Государя… Здесь же манифест вел. кн. М. А. встречен с недоумением и вызвал массу толков и даже тревогу за будущий образ правления. Более нервное отношение к событиям чувствуется в 3-м Кав. корпусе, где передачу престола вел. кн. М. А. склонны понимать, как вручение регентства до совершеннолетия вел. кн. Ал. Ник., которого считают законным наследником.
В Кавказской армии к перемене строя войска отнеслись спокойно.
В Балтийском флоте переход к новому строю принят восторженно.
В Черноморском флоте последние события встречены спокойно и с пониманием важности переживаемого момента».
Объективная ценность «лаконичных» и «туманных» характеристик официальной записки ген. Алексеева заключается в отсутствии однотонности в освещении многообразных настроений в армии, которые должны были иметься и в офицерской среде, и в солдатской массе. Итог наблюдений почти совпадает с теми выводами, которые сделал ген. Данилов в письме к своим «близким» 8 марта: «Перевернулась страница истории. Первое впечатление ошеломляющее, благодаря своей полной неожиданности и грандиозности. Но в общем войска отнеслись ко всем событиям совершенно спокойно. Высказываются осторожно, но в настроении массы можно уловить совершенно определенные течения: 1. Возврат к прежнему немыслим. 2. Страна получит государственное устройство, достойное великого народа: вероятно, конституционную ограниченную монархию. 3. Конец немецкому засилию и победное продолжение войны».
5. Правительство и ставка
При тех настроениях на фронте, которые отмечала даже официальная сводка, Ставка в марте не могла сделаться «центром контрреволюции». Жизнь всемерно толкала ее на сближение с Временным правительством. Первые дни, последовавшие за стабилизацией переворота, 4—6 марта, буквально заполнены настойчивыми призывами высшего командования, обращенными к Правительству, – помочь и поддержать моральный авторитет начальников для того, чтобы «пережить благополучно совершающийся болезненный процесс в организме армии» и предотвратить армию от «заразы разложения», начавшегося в тылу. Поражает пассивность, с которой воспринимались эти призывы центром, хотя война и стояла в его сознании «на первом плане» (интервью Милюкова).
Революционная стихия действительно наступала на тыловую часть фронта. Дело, конечно, было не в тех самозваных вооруженных «депутациях», якобы от «рабочей партии», а в сущности от разбежавшихся нижних чинов петербургского гарнизона, которые стали появляться в тыловых местностях фронта, обезоруживая не только железнодорожную полицию, но и офицеров, производя аресты и освобождая заключенных, – это были «неминуемые», как признал Алексеев, отголоски того, что было уже пережито в Петербурге. В официальной переписке упоминалось лишь о двух таких эпизодах, которые были обобщены и которым придали совершенно несоответствующее значение. 2 марта штаб Западного фронта получил сообщение, что из Великих Лук на Полоцк едет «депутация в 50 человек от нового правительства и обезоруживает жандармов». Главнокомандующий Эверт в связи с этим приказал просить Ставку «сношением с председателем Гос. Думы установить, как правило, чтобы о всяких командированиях на фронт сообщалось… дабы узнать, что прибывающие не самозванцы, каких теперь будет много». На другой день, на основании донесения коменданта Полоцка, Алексеев имел возможность сообщить Родзянко уже более определенные сведения о характере петербургской «делегации». Прибыло «пятьдесят нижних чинов», истребовавших от коменданта разоружения жандармов от имени «офицера, который остался в вагоне». В это время «показался на станции взвод драгунов… и все приехавшие солдаты разбежались, в вагоне же никакого офицера не оказалось…» Алексеев убедительно просил «принять необходимые меры, чтобы из Петрограда на фронт не появлялись банды солдат и какие-либо странные и самозваные депутации». Родзянко лаконически ответил, что «никакой делегации Врем. Ком. Г. Д. на фронт не посылал». 4-го Алексеев получил новое сообщение от нач. штаба Северного фронта: «Прибывшие сегодня днем из Петербурга в Режицу (район 5-й армии) вооруженные делегаты рабочей партии освободили везде всех арестованных, обезоружили полицию, начали обезоруживать офицеров… Ходили даже для этого по квартирам. Примкнули нижние чины гарнизона. Сожгли в управлениях начальника гарнизона, коменданта и в полицейских участках ссудные и арестантские дела. Кровопролития и особых беспорядков не было». Рузский просил о «срочном сношении с представителями власти по принятии самых решительных мер к прекращению таких явлений, могущих деморализовать всю армию». В ответ Алексеев уведомил кн. Львова, что он предписал, «в случае появления таких шаек», немедленно захватывать их и предавать на месте военно-полевому суду.
Исп. Ком. Совета, вероятно, не имел никакого отношения к делегатам «рабочей партии», появившимся в Режице, – о полоцкой «делегации» нечего и говорить. Но дело осложнилось бы, если приказ 4 марта был бы применяем к тем идейным агитаторам, которые стали просачиваться во фронтовые районы и которые нередко именовали себя делегатами и уполномоченными советских учреждений, не имея на то официальных мандатов. Отсутствием формальностей и дезорганизацией большевистские деятели, как сами они признают в воспоминаниях, пользовались для того, чтобы снабжать «мандатами» агитационной комиссии Исп. Ком. своих посланцев, отнюдь не стремившихся усилить «боеспособность» армии. Эти почти «неуловимые элементы» были для армии более страшной язвой, чем революционно-разнузданные «шайки»… Приказ Алексеева, появившийся 8-го на столбцах «Известий», вызвал необычайное негодование петербургских большевизанствующих демагогов и долго служил центральным пунктом обвинения и. д. верховного главнокомандующего в «контрреволюционности», хотя никаких реальных поводов практическое применение распоряжения ген. Алексеева не давало.
Рузский, как главнокомандующий фронтом, наиболее территориально близким к революционному горнилу, был особенно заинтересован принятием «незамедлительных мер центром для ограждения армии и сохранения ее боеспособности». Он обращался с рядом заявлений. Поддерживая его, Алексеев в телеграмме военному министру 5 марта еще раз, с своей стороны, настаивал на том, чтобы «военным чинам в тылу, населению и гражданским властям» определенно было указано на «преступность вышеупомянутых деяний (аресты и избрание солдатами новых начальников и т.д.) и на строгую законную ответственность за совершение их». Эта телеграмма была послана в 11 час. утра; в 5 час. посылается другая, адресованная уже не только Гучкову, но и кн. Львову и Родзянко: «Каждая минута промедления в буквальном смысле слова грозит роковой катастрофой… необходимо правительственное объявление, что никаких делегаций и депутаций им не посылалось и не посылается для переговоров с войсками… Брожение начинает распространяться в войсках, ближайших к тылу. Эти волнения можно объяснить исключительно тем, что для массы… непонятно истинное отношение правительства к начальствующим лицам в армии и недоверие, что последние действуют согласно директивам и решениям нового правительства. Ради спасения армии, a вместе с ней и родины, прошу не медлить ни одной минуты». На другой день сам Рузский непосредственно обращается к Львову, Гучкову, Керенскому: «Ежедневные публичные аресты генеральских и офицерских чинов, несмотря на признание всеми нового государственного строя, производимые при этом в оскорбительной форме, ставят командный состав, нередко георгиевских кавалеров, в безвыходное положение… Аресты эти произведены в Пскове, Двинске и других городах. Вместе с арестами продолжается, особенно на железнодорожных станциях, обезоружение офицеров, в том числе едущих на фронт, где эти офицеры должны будут вести в бой нижних чинов, товарищами которых им было нанесено столь тяжелое и острое оскорбление и притом вполне незаслуженно… При таких условиях представляется серьезная опасность разложения армии, перед которой предстанет грозный вопрос о возможности успешной борьбы с нашим противником». Рузский настаивал на «авторитетном разъяснении центральной власти» и на экстренном приезде «доверенных правительственных комиссаров» с целью успокоить в том, что «всеми признанному новому строю никакой опасности не угрожает». Алексееву Рузский жаловался в связи с получением из Петербурга советского «приказа № 2» на то, что все его телеграммы остаются «без ответа». В свою очередь, в обращении к председателю Думы, к председателю Совета министров и к военному министру, сделанном почти ночью (в 11 ч. 50 м. веч.) 6 марта, после телеграммы Рузского, Алексеев «с грустью» жалуется, что его «многочисленные… представления правительству по аналогичным вопросам остаются без ответа, что деятельность учреждений, не имеющих отношения к армии, развивается, подобные приказы малоуловимыми способами проникают в части действующей армии, грозя разрушить ее нравственную силу и боевую ее пригодность, ставя начальников в невыразимо тяжелое положение ответствовать перед родиной за сохранение нравственной устойчивости вооруженной силы и не иметь способов бороться с потоком распоряжений, подобных приказу № 2. Или нам нужно оказать доверие, или нас нужно заменить другими, которые будут способны вести армию даже при наличии фактов, в корне подтачивающих основы существования благоустроенного войска».
Не возлагая надежды на правительственную инициативу, Рузский обратился непосредственно к Совету – им была послана особая делегация, посетившая Исп. Ком. 6-го341. Дело касалось «крайне вредного» влияния приказа № 1, который получил распространение на Северном фронте. Исп. Ком. отнесся с полным вниманием к заявлению делегации ген. Рузского. Не надо забывать, что влияние большевиков в Исп. Ком. было невелико, и в «первые недели» преобладало в нем, по выражению Шляпникова, «эсэровское мещанство». Исп. Ком. сознательно отнюдь не склонен был поддерживать анархию на фронте, понимая, что эта анархия падет на «собственную голову» – через анархию при неустойчивом еще положении «могла прийти реставрация старого порядка» (Суханов). В протоколе Исп. Ком. записано: «Делегация от ген. Рузского сообщает, что… начинается полное неподчинение власти342. Положение крайне тяжелое. Необходим приезд на фронт известных, популярных общественных работников, чтобы внести хоть какое-нибудь спокойствие в армии. По обсуждении этого вопроса признано необходимым командировать одного представителя в Псков, задержать приказ № 2343 и послать телеграммы на фронт, разъясняющие, что приказы №№ 1—2 относятся к петроградскому гарнизону, а по отношению к армии фронта будут немедленно выработаны особые правила в соответствии с основным положением нового государственного строя344.
Гучков в воспоминаниях говорит, что он 4-го (3-го был занят отречением) телеграфировал в Ставку, прося принять меры против распространения «приказа № 1». В опубликованных документах это распоряжение военного министра не нашло себе никакой отметки, но, как мы видели, имеются указания противоположного свойства. Из центра на «приказ № 1» по собственной инициативе реагировал только Пуришкевич, пославший главнокомандующему Западным фронтом телеграмму: «Распространяемый агитаторами на фронте приказ № 1 Совета Г. и С. Д. о неповиновении солдат офицерам и неисполнении распоряжений нового временного правительства является злостной провокацией, что удостоверено особым объявлением министра юстиции Керенского и председателя Совета Р. и С. Д. Чхеидзе, напечатанным в № 7 “Известий” комитета петроградских журналистов от 3 марта, а также в “Известиях Совета Р. и С. Д.”. Пуришкевич решительно все перепутал, ибо заявление, на которое он ссылался, касалось вовсе не “приказа № 1”, а той прокламации, которая была выпущена группой “междурайонных” и “левых” с.-р. 1 марта и распространение которой, как мы говорили, пытался задержать Исп. Ком. Ген. Эверт запросил указаний Ставки: надлежит ли телеграмму члена Гос. Думы объявить в приказах армиям?»
При сопоставлении отправленной Алексеевым поздно вечером 6-го телеграммы, в которой он говорил о неполучении ответов от правительства и необходимости или доверия или смены начальников, с вечерним же более ранним разговором по юзу с Львовым и Гучковым бросается в глаза противоречие – Львов определенно осведомлял нач. верх. штаба: «Сегодня ночью выезжают на все фронты официальные депутаты Думы, вчера было напечатано объявление от Врем. правит. гражданам, сегодня печатается такое же обращение к войскам». Но это противоречие только кажущееся. В действительности никакого ответа на те реальные проблемы, которые стали перед фронтом, командование не получило. Одно только – Гучков «убедительно» просил еще 4 марта «не принимать суровых мер против участников беспорядка»: «Они только подольют масло в огонь и помешают тому успокоению в центре, которое теперь наступает. Без центра мы не успокоим и фронт». Договориться в данном случае оказалось невозможным, так как Гучков прервал беседу, будучи «спешно вызван в Совет министров». Психологию момента Гучков, конечно, учитывал правильно, и все-таки остается непонятным, почему ни Правительство, ни военный министр в частности не выступили с решительным протестом и формальным запретом тех сепаратных действий самочинных делегаций, против которых взывало фронтовое командование.
Внутренне Алексеев негодовал. Значительно позже, когда Алексеев был отстранен от руководства армией, он писал находившемуся в отставке ген. Скугаревскому: «За этот “контрреволюционный” приказ разнузданная печать… требовала в отношении меня крутых мер. Ко мне правительством был командирован генерал, имя которого после возрождения нашей армии будет записано на позорную доску, чтобы убедить меня в необходимости отменить приказ» (в своем дневнике Алексеев пояснил, что здесь имеется в виду Поливанов). Молчание правительства приводило к тому, что весь одиум борьбы с эксцессами революции на фронте вовне, в сознании широких кругов «революционной демократии», вновь переносился на реакционность Ставки. В запоздалых (сравнительно с требованиями фронта) правительственных воззваниях к армии, появившихся 8 и 9 марта, признавалось, что перемены в армейском быту могут происходить лишь распоряжением правительства, что повиновение – основа армии, что «глубоко прискорбны и совершенно неуместны» всякие самоуправства и оскорбительные действия в отношении офицеров, героически сражавшихся за родину и без содействия которых «невозможно укрепление нового строя», но в этих воззваниях не было того конкретного, чего требовала армейская жизнь. Слов говорилось уже достаточно. Что это, безволие, диктуемое «психозом свободы» – своего рода болезнь времени, или боязнь раздражить левого партнера, с которым представители военного министерства договорились в учрежденной уже так называемой поливановской комиссии по реформированию армейского быта? Отсутствие времени для продуманного действия в лихорадочной обстановке общественного кипения?345.
Мы знаем, как сами члены Правительства в официальных беседах с представителями высшего военного командования на фронте объясняли свое поведение – напомним, что Львов жаловался Алексееву 6-го: «Догнать бурное развитие невозможно, события несут нас, а не мы ими управляем», а Гучков в письме 9-го, помеченном «в. секретно», «в собственные руки»346, пытаясь «установить одинаковое понимание современного положения дел, считаясь в оценке последнего лишь с жестокой действительностью, отбросив всякие иллюзии», давал свою знаменитую характеристику бессилия Врем. правительства: «Врем. пр. не располагает какой-либо реальной властью, и его распоряжения осуществляются лишь в тех размерах, как допускает Совет P. и С. Д., который располагает важнейшими элементами реальной власти, так как войска, железная дорога, почта и телеграф в его руках. Можно прямо сказать, что Вр. правит. существует лишь, пока это допускается Советом Р. и С. Д. В частности, по военному ведомству ныне представляется возможным отдавать лишь те распоряжения, которые не идут коренным образом вразрез с постановлениями вышеназванного Совета». Хотя военный министр и просил врем. и. д. наштоверха «верить, что действительное положение вещей таково», едва ли надо еще раз подчеркнуть, что Гучков бесконечно преувеличивал те дефекты, которые существовали в организации власти, и совершенно игнорировал тогда тот моральный авторитет и ту исключительную популярность, которые имело в стране в первые дни революции, а, может быть, и недели, Временное правительство. Думается, объяснение надо искать в другом – в известном гипнозе, порожденном событиями. Казалось, что Петербург в революционное время – это пуп русской земли347. Надо добиться положительных результатов в центре – все остальное приложится само собой; мысль эту и выразил Гучков в более раннем разговоре с Алексеевым.
Централистическая гипертрофия приводила к тому, что взаимоотношения Правительства и Ставки устанавливались разговорами по юзу, командировками офицеров, «осведомленных… в деталях создавшейся в Петербурге обстановки» и т.д., и не являлась даже мысль о необходимости в первые же дни непосредственного свидания для выработки однородной совместной тактики. Казалось бы, что это было тем более необходимо, что военная психология (не кастовая, а профессиональная) неизбежно должна была расходиться с навыками общественными. Много позже, будучи временно не у дел в Смоленске, ген. Алексеев писал Родзянко (25 июля): «Я сильно отстал и психологии деятелей нашей революции постичь не могу». Дело не в том, что Алексеев «отстал» – он был, кончено, органически чужд тому революционному процессу, который происходил. Лишь присущий ему особо проникновенный патриотизм сделал его «революционером» и заставил его приспособляться к чуждому миру. «Цензовая общественность» – думский политический круг должен был служить мостом к общественности революционной, которая своими крайними и уродливыми подчас проявлениями должна была отталкивать честного военного деятеля, отдавшего душу свою исполнению долга во время войны и боявшегося, что «социалистические бредни» заслонят собой «Россию и родину».
Необходимость контакта почувствовал и Гучков, когда писал свое конфиденциальное сообщение 9 марта. И тем не менее военный министр незамедлительно не выехал в Ставку и не вызвал к себе ген. Алексеева: «Подробности современного положения дел вам доложат, – писал Гучков, – командируемые мною полк. Соттеруп и кн. Туманов, вполне осведомленные… в деталях создавшейся в Петрограде обстановки, ибо оба названные штаб-офицера находились с первых же дней революции в Гос. Думе и в близком общении как с членами Врем. правит., так и членами Совета Р. и С. Д.». Сам же Гучков, выехавший на другой день на фронт, начал свой объезд с периферии. 11 марта он был в Риге – в районе 12-й армии Радко Дмитриева348. 13-го прибыл в Псков, где «сразу же было… совещание… по вопросам, связанным с брожением в войсках». «Гучков, – записывает в дневник Болдырев, – как единственное средство успокоения рекомендует различные уступки»; «Мы не власть, а видимость власти, физические силы у Совета Р. и С. Д.». «Беспомощность» Врем. пр. – странный тезис в устах представителей власти на фронте – была основной темой речи военного министра и на последующих совещаниях, и на разных фронтах – через две недели почти в таких же выражениях говорит он и в Минске: «Мы только власть по имени, в действительности власть принадлежит нескольким крайним социалистам, водителям солдатской толпы, которые завтра же нас могут арестовать и расстрелять» (в записи Легра, которую мы цитируем, не упомянуты Советы как таковые). Что это: реалистическая оценка безвыходного положения349 или совершенно определенная тактика, подготовлявшая среди командного состава, приявшего переворот, осуществление плана, который наметил себе Гучков?
Только 17-го собрались поехать в Ставку члены Правительства. Сведения об этой поездке в печать проникли очень скудно. В «Рус. Вед.» довольно глухо было сказано, что «линия общей работы найдена». Лукомский в воспоминаниях передает лишь внешние черты посещения революционными министрами Ставки, зафиксировав момент приезда, когда министры по очереди выходили на перрон из вагона и, представляясь толпе, говорили речи. «Совсем как выход царей в оперетке», – сказал кто-то из стоявших рядом с генералом. По-видимому, декларативных речей было сказано немало350. Возможно, что декларативной стороной и ограничился главный смысл посещения министрами Ставки… Как видно из «секретного» циркулярного сообщения, разосланного за подписью Лукомского, в Ставке 18-го происходило деловое совещание с «представителями центрального управления» для выяснения вопросов «боеспособности армии». Совещание пришло к выводу, что Правительство должно «определенно и ясно» сообщить союзникам, что Россия не может выполнить обязательств, принятых на конференциях в Шантильи и Петрограде, т.е. не может привести в исполнение намеченные весной активные операции. Деникин, со слов ген. Потапова, передает, что Правительство вынесло отрицательное впечатление от Ставки. Если не по воспоминаниям, то по частным письмам того времени – и с такой неожиданной стороны, как вел. кн. Серг. Мих., – вытекает, что само правительство в Ставке произвело скорее хорошее впечатление. 19 марта Серг. Мих. писал: «Все в восторге, но кто покорил всех, так это Керенский».