1. Симптомы разложения
Временному правительству и верховному командованию предстояло практически разрешить проблему исключительно трудную – сочетать стремления революции с задачами продолжающейся войны. В предфевральские дни сознание сложности этой проблемы при сохранении жизненных интересов страны, конечно, не чуждо было представителям социалистических партий – за исключением, быть может, упорных догматиков крайнего толка. Страх перед возможной катастрофой клал преграду революционной пропаганде и мешал «подлым софистам» (по выражению Ленина) приложить провокационно, т.е. преждевременно, свою печать к грядущим событиям.
Фронт не мог быть изолированным оазисом в атмосфере той психологии фаталистически неизбежного, которая охватила накануне стихийно разыгравшихся событий все круги и все слои русской общественности и обостряла до крайности напряженность ожиданий народных масс… «Недовольство в народе становится сильнее и сильнее… Революция неминуема» – это запись 2 февраля в дневнике боевого генерала на фронте Селивачева (8 марта, после событий, Селивачев записал: «Несомненно, что после войны революция была бы более кровавая, а теперь – провинция просто-таки присоединилась»).
Как уже указывалось, перлюстрированные солдатские письма с фронта в значительной степени можно было бы охарактеризовать выражением в одном из этих писем: «Мы стоим на пороге великих событий». Среди перлюстрированного Департаментом полиции материала имеется документ, представляющий особый интерес, ибо он был переслан в Ставку военным министром Беляевым для ознакомления войсковых начальников. Задержанное «письмо» с фронта, написанное партийным человеком большевистского склада мыслей, набрасывало целую программу революционного выступления после войны, окончание которой «скоро или не очень скоро» несомненно приближается. Все наблюдения, которые автор вынес из своих скитаний «по запасным батальонам и по фронту», приводили его к заключению, что у правительства может и не оказаться силы для подавления неизбежных рабочих и крестьянских «беспорядков». Армия в тылу, и «в особенности на фронте, полна моментов, из которых одни способны стать активной силой восстания, а другие могут лишь отказаться от усмирительного действия». Весь этот «революционный элемент» надо спаять для того, чтобы поднять знамя солдатского восстания. Ген. Клембовский (и. д. нач. шт. верх. главнок.) разослал «совершенно секретно в собственные руки» начальников предложение военного министра дать отзыв о намеченном министерством агитационном плане «всеми зависящими средствами» парализовать в зародыше «преступную работу» в армии. Мы знаем только ответ Рузского, высказавшегося против устройства в войсках бесед на политические темы, ибо это приведет лишь к «опасности возникновения в армии более интенсивных подпольных течений». «До настоящего времени в воинском строю проводится взгляд, что армия должна стоять вне политики и поэтому не следует «искусственно привлекать ее внимание к этому вопросу». Рузский подчеркивал, что единственным средством борьбы с революционной пропагандой является изжитие «тяжелого кризиса внутренней жизни страны…», «нельзя упускать из виду, что современная армия… представляет собой однородную с прочим тыловым населением массу и естественно отражает в себе те настроения, помыслы и стремления, которые суммируются в другой половине ее».
Были попытки представить революцию плодом «отрицания войны». Эту аргументацию по соображениям больше политическим, нежели в соответствии с фактами, развил в первом и единственном заседании Учред. собрания официальный докладчик партии с.-р. о «мире» – Тимофеев. Первое слово Учр. собр. должно быть о «мире» – этом «чаянии измученного, истомленного войной трудового народа». Оратор старался вырвать приоритет у большевиков своими рискованными без оговорок утверждениями. Для Троцкого в «истории» революции главным лозунгом февральских дней остается лозунг: «долой войну».
Отдельными иллюстрациями, взятыми из жизни – сложной и многообразной, пожалуй, почти всегда можно подтвердить любой тезис, и в особенности тогда, когда речь идет о неуловимой с точки зрения статистических выкладок народной психологии. В истории не может быть фактически принят сомнительный сам по себе метод американских «институтов общественного мнения». Обобщающие впечатления современников могут быть ошибочны и субъективны, как, напр., уверенность будущего правительственного комиссара при Верховной Ставке Станкевича – для него «несомненно», что «переворот был вызван народным ощущением тяжести войны»351; столь же «ясно» было и будущему военному министру Верховскому, что массы поняли революцию, «как немедленное прекращение войны». «Когда пришли к нам и сказали о великом перевороте, все солдаты сказали: “Слава Богу, может быть, теперь мир скоро будет заключен”, – вспоминал на совещании Советов 30 марта Остроумов, солдат большевистского уже склада, явившийся «прямо из окопов». Боевой генерал Селивачев, несколько пессимистичный в записях своего дневника, скажет, с своей стороны, что «совершившийся переворот притянул к себе мысли армии, которая безусловно ждала, что с новым правительством будет окончена война». Еще определеннее было мнение Набокова, принадлежавшего к числу тех, которые полагали, что одной из причин революции было утомление от войны и нежелание ее продолжать. Но только мнение это сложилось уже в процессе революции и сильно отражало в себе слишком субъективное восприятие действительности. В сознании Набокова вырисовывался единственно разумный выход – сепаратный мир352. Набоков высказал свое убеждение Милюкову, который «решительно» не согласился, однако, с этим и считал, что «без войны скорей бы все рассыпалось».
Наличия таких разговоров не отрицает и официальная сводка Алексеева – их слышали, как было упомянуто, депутаты Янушкевич и Филоненко, в одном полку первой армии при объезде Северного фронта. Командующий 5-й армией на Северном фронте Драгомиров в донесении Рузскому 29 марта совершенно ясно определил эту психологию «опасного свойства», которая стала замечаться в его армии после «некоторого успокоения» «в первые дни» и которая свидетельствовала, по его мнению, об упадке боевого настроения. «Первые дни подряд, – писал Драгомиров, – ко мне приходили полки, стоявшие в резерве, с заявлением своей готовности по первому моему требованию идти, куда угодно, и сложить голову за родину». На практике «крайне неохотно отзываются на каждый приказ идти в окопы»353. «Все помыслы солдат обращены на тыл. Каждый только думает о том, скоро ли ему очередь идти в резерв, и все мечты сводятся к тому, чтобы быть в Двинске. За последние дни настойчиво живут мыслью, что они достаточно воевали, и пора их отвести в далекие тыловые города, а на их место поставить войска Петроградского округа и других больших городов».
Большевистские исследователи спешат (не слишком ли опрометчиво!) сделать вывод: мир – «таков был первый непосредственный вывод каждого солдата», получившего известие о революции. Правда, сама по себе это несколько иная постановка вопроса, нежели та, что формулируется словами: «под знаком отрицания войны родилась русская революция». Подобная концепция связана с утверждением, принявшим, естественно, парадоксальный вид у Троцкого: «Революция обнаружила то, что случилось до нее…» «безнадежно было нравственное состояние. Его можно определить так: армии, как армии, уже не было». Парадокс поддержал Чернов: новой властью армия «была унаследована от старой в состоянии еле сдерживаемого разложения. Не революция разложила армию. Противоположное мнение основано на том, что только после революции это подспудное разложение целиком вышло наружу». Тайное стало явным. «Что раньше проявлялось в ней спорадически, в виде отдельных внезапных судорожных конвульсий, то проступило ясной для всех наружной синью». Этот тезис развивал и Керенский в воспоминаниях, предназначавшихся для иностранных читателей, – он утверждал, что в армии к 17 году исчезла «всякая дисциплина». Еще раньше, в качестве формального главы революционной армии, на московском Государств. Совещании Керенский шел дальше и называл старую армию, связанную «ненавистными цепями механического принуждения», «телом на глиняных ногах и почти без головы».
Конечно, отрицать наличность до революции явлений, которые могут быть отнесены к числу признаков «разложения» армии на фронте, не приходится, равно как и зарождение «солдатской вольницы» в тылу. Соответствующие примеры могут быть многочисленны, начиная со свидетельства ген. Крымова, приехавшего с фронта и утверждавшего в Петербурге среди общественных деятелей (по крайней мере в передаче Родзянко – явно преувеличенной) за несколько месяцев до переворота, что армия «постепенно разлагается» и что «в течение зимы может просто покинуть окопы и поля сражения». «Из сказанного ясно, – замечает мемуарист Родзянко, – что почва для окончательного разложения армии имелась налицо задолго до переворота». Еще более мрачную картину «разложения армии» в конце 16 года набрасывала записка петербургского жанд. управления в октябре 16 года, передавая отчасти наблюдения кадетских парламентариев и уполномоченных земского и городского союзов, рисующих «чудовищную картину жизни тыла и настроения войск», которая предвещает «скорый конец войны». В этих наблюдениях, переданных через жандармских осведомителей, «моральное разложение» войск смешивается подчас с ростом в них настроений революционных… Очевидно, это не одно и то же. И записка сама совершенно парализует свой вывод, сообщая наблюдения тех же «уполномоченных», что «дух армии был бы великолепен, если бы был хотя несколько выше состав офицеров».
Останемся в пределах понятия «разложения армии» в прямом смысле слова. Каждый лишний день войны, дававший пищу для «пораженческой» пропаганды, должен был усиливать симптомы, грозившие целости и боеспособности армии, как это наблюдалось на всех фронтах сражавшихся держав354. Но не всякая заразная бацилла, вошедшая в организм, обязательно приводит к болезни. Болезнь возникает все-таки тогда, когда бациллы захватывают весь организм, т.е. тогда, когда организм перестает сопротивляться. Было ли это в русской армии накануне переворота? Конечно нет. Неужели не прав был Алексеев, отнюдь не скрывавший болезненных симптомов в жизни старой армии и говоривший в критический момент революции на августовском московском Госуд. Совещании, что в «руки новой власти поступила армия, которая способна была выполнить и далее свой долг и вести многострадальную Россию к скорому окончанию войны». Это была армия относительно «прочная и твердая», сохранившая свою «внутреннюю дисциплину» и сознание своих «нравственных обязанностей», несмотря на все, быть может, теневые стороны своего быта. Опровергать это положение могут публицисты и политики, но не историки. «Смешно и неумно», по мнению Чернова, сваливать вину за разложение армии на революцию, но с еще большим правом такие эпитеты могут быть приложены к утверждениям противоположного характера. Факт слишком очевиден: если не февральский переворот сам по себе, то дальнейший ход революции содействовал постепенному распаду армии – вовсе не надо быть «реакционером», как думает Керенский, чтобы «поддерживать» подобную версию. Однако все преувеличения, как в ту, так и в другую сторону, надо отнести в плоскость обостренного чувства восприятия современников или позднейшей политической полемики355. На военном совещании в Ставке 17—18 дек. шестнадцатого года, исполнявший тогда временно обязанности Алексеева ген. Гурко на пессимистическую оценку Рузского исключительно неблагоприятных условий, в которых находится Северный фронт, имеющий такое распропагандированное гнездо, как Рига, сделал, как видно из официального протокола, замечание, что если бы действительность вполне соответствовала этому пессимизму, то противник давно прорвал бы фронт356. В параллель к той трезвой оценке, которую давал Гурко на декабрьском совещании в Ставке, можно сказать, что вопреки многочисленным авторитетным свидетельствам военных специалистов фронтовые армии, несмотря на все последующие эксперименты, которые производили над ними кентальские выученики, в течение восьми месяцев революции сохраняли боевые возможности до последнего дня своего существования357, т.е. в течение всего добольшевистского периода революции организм армии противодействовал заразным бациллам.
Наиболее ярким проявлением разложения армии должно было явиться дезертирство с фронта. Современная молва до февральской революции доводила это явление в старой армии в годы войны до колоссальной цифры в 2 миллиона чел. Ген. Гурко в своих воспоминаниях называет подобное утверждение «легендой», – и это действительно было легендой, родившейся в дни военных неудач в 15-м году358. Припомним заявления министра вн. д. Щербатова, в истерической обстановке, царившей в Совете министров в дни летнего кризиса и описанной в протокольных записях Яхонтова, заявления о «повальной» сдаче в плен под влиянием пораженческой пропаганды. Военные историки старой школы присоединяются к мнению ген. Гурко и склонны ограничиться признанием лишь скромной официальной цифры дезертиров – около 200 тыс. Но метод изменяется, когда дело касается революции, – здесь вне всякой статистики старая ходячая цифра в 2 миллиона выступает как нечто несомненное: проф. Пэрс, прикомандированный к русской армии и имевший связи в общ. кругах, утверждает даже в предисловии к книге Керенского, что двухмиллионной цифры дезертирство достигло в первые два месяца революции. Откуда заимствовал английский историк свои сведения? Вероятно, он механически повторил ходячую цифру, ибо в основной своей работе он ссылается только на свои личные воспоминания – так, очевидно, «говорили». 2 миллиона в два месяца – это чрезвычайная гипербола, которую ввел на страницы своих исторических работ о русской революции и ген. Головин359. В конце концов реальных данных, свидетельствующих об увеличении в революционное время дезертирства по сравнению с тем, что было до переворота, нет. Если бы уже в марте происходило такое массовое бегство с фронта, которое было облегчено отсутствием надзора в тылу, то не стал бы Алексеев в официальном рапорте в апреле отмечать факт недельного дезертирства (с 1 по 7 апреля) с Северного и Западного фронта в размере 8 тыс. человек. Очевидно, эта цифра казалась выходящей из ряда обычных. «Эпидемия дезертирства» в революционное время носила несколько специфический характер – это было как бы дезертирство «временное», мотивом которого являлось опасение, что солдаты на фронте при даровом разделе земли останутся без надела. Черту эту отметил на Северном фронте Рузский, жаловавшийся в письме в Ставку 17 марта на «значительное дезертирство» в его армии, оговариваясь, что точных сведений об этом явлении пока не имеется. Говорит об этом Пэрс, изображая дело в крайне преувеличенном виде и объясняя пропагандой большевиков, призывавших армию расходиться для того, чтобы принять участие в разделе земли. В первые два месяца влияние большевиков на армию было совершенно незначительно, и оставление фронта никогда массового характера не имело. Любопытен факт, отмеченный некоторыми членами Врем. Комитета, ездившими на фронт, что временные «дезертиры», возвращаясь в полк и узнав о продлении срока явки дезертиров, объявленном правительством, «немедленно едут обратно на родину».
Если бы «армии» не было к моменту революции, она при стихийном напоре и неизбежности еще большего падения дисциплины развалилась бы в несколько дней или недель. Внутренняя сопротивляемость «хрупкого организма» армии свидетельствует о ее дореволюционной крепости. Немцы из окопов кричали: «Русь капут. Русь революция» – передает в своей записи 12 марта бытовую сцену на одном из участков фронта ген. Цихович. Как же реагировала на первых порах на это «Русь» – уже революционная? Отнюдь не сочувственными возгласами: долой войну – лозунгами, запечатленными будто бы в сердце каждого солдата еще до переворота. Можно привести сотни примеров, почерпнутых из источников разного происхождения. Обратимся к цитированному уже «письму офицера» с гвардейского фронта, где так резко проявилась в дни революции сословная рознь между офицерами и солдатами и где особенно «ликовали» немцы. И вот ответ солдатской массы: «Сегодня ночью, – пишет автор в письме 11 марта, – была страшная ураганная канонада правее нас. Оказалось, что немцы наступали на семеновцев, но были отбиты. Солдаты рассказывали, что офицеры говорили, что ничего не будет, и приказывали людям спать в своих норах, что солдаты им не поверили, всю ночь простояли у бойниц, а к утру пошли три немецких цепи – и наклеили же им они». Днем под звуки Марсельезы, заменившей национальный гимн, происходит парад с красными флагами вновь награжденных георгиевских кавалеров. Автор письма подводит итог в смысле боевого настроения: «В атаку пойдем, как один человек, как ходили в начале войны. Но пусть нас ведет не Гольгоер. Иначе солдаты опять скажут, что он хочет от них отделаться… подарить немцам русские трупы». Это требование, прокатившееся, как было указано, по всему фронту360, само по себе представляет показательное явление и отнюдь не может служить доказательством неудержимого стремления к «замирению». В особой армии для характеристики настроений может быть отмечено еще одно проявление патриотизма, навеянного переворотом. Если верить газетным сообщениям (эту оговорку и мы готовы сделать вслед за авторами «Хроники», откуда заимствуем сведения), к луцкому коменданту с 3 по 16 марта явилось свыше 25 тыс. дезертиров с просьбой отправить их на фронт. Что такое боевое настроение, наблюдавшееся в Особой армии, отнюдь не было каким-то явлением исключительным, совершенно определенно вытекает из тех официальных армейских сводок, которые легли в основу записки ген. Алексеева Правительству. В нашем распоряжении имеется детальная сводка о настроениях в армиях, расположенных на Западном фронте (к сожалению, она напечатана в работе Шляпникова и в собрании документов, озаглавленном «Разложение армии», лишь в значительных выдержках). В донесениях полковых командиров, начальников дивизий и корпусов дается целая гамма разнообразных и противоречивых настроений: одни признают, что «революционная волна повлияла отрицательно» на армию, другие утверждают, что «порыв и воодушевление… поднялись»… В конце концов сравнительное число положительных и отрицательных оценок имеет второстепенное значение, если учесть возможную субъективность даваемых отзывов в зависимости от настроений самого командного состава. Один из информаторов, ген. Киселевский, так и объяснил «значительную долю пессимизма» в отзывах начальников отдельных частей корпуса, находившегося под его началом (9-й арм. корп.), – он должен быть отнесен «за счет настроения офицеров и начальников, которые еще не имеют реальных данных, чтобы вывести иное заключение». Важна наличность характеристик (их немало), типичным образцом которых можно признать донесение командира 169-го пех. полка, отметившего «большой подъем духа и стремление довести войну до победного конца». Возьмем лишь несколько примеров из сообщений начальников крупных войсковых частей. «Переход к новому строю вызвал подъем духа в войсках, – свидетельствовал командующий гренадерским корпусом Парский, – вначале были довольно крупные недоразумения… постепенно все начинает успокаиваться». Кузьмин-Караваев, командующий 31-м арм. корпусом, доносил, что «протекшие события всколыхнули всех, внесли нервность, возбужденность, недоверие в ряде войск», и в то же время в войсках замечается «громадное воодушевление, рвение в бой». «Войска боеспособность не утратили и будут драться молодцом», – писал Соковников, командир 38-го арм. корпуса. «Войска 1-го Сибирского корп., – по словам ген. Теплова, – сохранили твердый внутренний порядок и боеспособность на должной высоте». «Высокий подъем духа» (наряду «с упадком дисциплины и взаимным недоверием офицеров и солдат») отмечал Макеев, нач. 1-й кавк. гренад. дивизии и т.д.
Общее заключение в сводке по Западному фронту гласило: «Мнения большинства начальствующих лиц сходятся на том, что дисциплина в войсках упала; доверие между офицерами и солдатами подорвано; нравственная упругость и боеспособность войск значительно понизились». Однако это «общее заключение» делает оговорку: многие начальники утверждают, что после переворота «стремление войск к победе осталось, а в некоторых частях даже усилилось. Большинство начальствующих лиц смотрит на будущее спокойно и надеется, что через 1—2 месяца (к половине мая) боеспособность войск будет восстановлена». Такой итог, в сущности, дает лучший ответ на вопрос, как повлияли февральско-мартовские события на состояние армии, и устанавливает ограничительные пределы, в которых должна рассматриваться проблема. Если временный главнокомандующий Западным фронтом Смирнов (Эверт вышел в отставку) был осторожен в выводах своего рапорта в Ставку, то даже в несколько повышенных тонах писал свое заключение главнокомандующий Юго-Зап. фронтом Брусилов: «Революционное движение не отразилось пока на нравственной упругости и духе армии. Сейчас организм армий прочен, дух их высок, и даже повышен, они полны порыва, жажды победы, в которую они верят»361. Можно было объяснить этот оптимизм впечатлительностью «маловдумчивого» Брусилова, рассчитывавшего на свое «военное счастье» (такая характеристика дается ему в дневнике Алексеева), или его оппортунизмом, отмечаемым современниками, – он стремился занять пост верховного главнокомандующего362. Но официально выраженное Брусиловым мнение было подтверждено особой телеграммой военному министру, подписанной всеми командующими армиями Юго-Западного фронта, – и среди них Щербачевым и Калединым. Телеграмма говорила, что на военном совете 18-го единогласно решено, что «наступление вполне возможно» (это наша обязанность перед союзниками, перед Россией и перед всем миром) и что «армии желают и могут наступать». Телеграмма заканчивалась словами: «Мнение Петрограда о ее (армии) состоянии и духе не может решать вопрос; мнение армии обязательно для России; настоящая ее сила здесь, на театре войны, а не в тылах».
Настроение «военного задора», столь определенно выявившееся в некоторых воинских частях и нарушавшее искусственную схему всякого рода кентальских выучеников, нельзя было просто стереть с исторических скрижалей – тем более что такие настроения отнюдь не являлись минутным возбуждением, результатом порыва от слишком сильного внутреннего толчка, который дал переворот. Такие настроения были довольно длительны и упорны. Резолюции и соответствующие требования с фронта (не только с фронта, но и от тыловой периферии) продолжали настойчиво поступать в центр и говорили о «шовинистическом», как выразился меньшевик-интернационалист Суханов, настроении армии или «полушовинистическом», как оговаривались молодые историки из коммунистической школы Покровского… Суханов говорит, что после опубликования Советом декларации 14 марта к мировой демократии (о ней ниже) резолюции поступали сотнями по адресу Врем. прав. и Совета. Довольно типичной будет резолюция комитета офиц.-солдат. депутатов 42-й пех. див., заявлявшего, что лишь «победный конец войны может закрепить свободу» и что Совет должен «облегчить» правительству дальнейшее ведение войны. За резолюциями, присылаемыми с фронта, следовали и личные представления через особых посланцев. Делегация 2-го моторно-понт. бат. протестовала перед лицом Родзянко против призывов к заключению преждевременного мира и заявляла, что армия будет поддерживать Правительство при условии «доведения войны до победного конца». Выборные от 31-й части фронтовых войск докладывали военному министру, что «неясные приказы», требующее прекращения войны, «раздражают и должны исчезнуть». Аналогичные заявления делались не только на приемах у членов Правительства, но и в самом Совете. Вот одно из обращений, напечатанное в «Бирж. Вед.» от имени солдат и офицеров пехотного полка, находящегося на передовых позициях: «Здесь на фронте мы, солдаты и офицеры, спокойны и радостно приняли весть о спасении России и, если боимся, то только одного, что нам, благодаря проискам уже появившихся темных сил, не дадут закончить победу, начатую внутри России… Безрезультатный конец войны покроет вечным позором имя России. Наши союзники не простят нам предательства. И неужели новая Россия должна быть заклеймена изменой. Мы, солдаты и офицеры, сохраняем полное единство мнений… Несмотря на предательски направляющую волю старого правительства в течение почти трех лет тяжелой войны, армия все-таки сумела сохранить свою мощь, столь необходимую для конечной победы… Было бы преступно разрушить это, и пусть не смущают слабых духом крики из России: “Долой войну”. Вы победили врага внутреннего, дайте же нам победить врага внешнего… Не трогайте армию, не мутите ее крайностями, надо помнить, что она может равно спасти и равно погубить Россию».
Приезжавшим с фронта делегациям «оборонческая позиция» Совета представлялась неприемлемой, – это засвидетельствовал не кто иной, как один из членов Исп. Ком. Горев, которому было поручено принимать эти делегации. Следовательно, не так уже был неправ докладчик о войне на мартовском съезде к. д., вернувшийся с фронта Щепкин, в своем утверждении, что лозунги «долой войну» или «война вничью» – эти главные лозунги февральско-мартовских дней, по словам Троцкого, – встречают в армии «страшнейшее негодование». Такое суждение отнюдь не было только субъективным восприятием человека, желавшего видеть в действительности подтверждение своих личных взглядов.
Упомянутый Горев скажет, что все резолюции с фронта этого времени не отражали подлинных настроений и желаний солдатских масс, ибо они вырабатывались почти исключительно «армейской интеллигенцией» – теми «межеумочными» интеллигентами, которые, по характеристике Суханова, шли на поводу у «буржуазии». Шовинистический задор первых недель явился результатом планомерно организованной агитационной кампании. Резолюции повторяли как бы хорошо «заученный урок». Доля истины имеется в этих одновременно преувеличенных и упрощенных заключениях. Напр., интеллигентский характер процитированного выше обращения делегации пехотного полка в Совет несомненен. Была и некоторая директива из центра. Так, напр., Селивачев записывает 18 марта со слов приехавшего из Петербурга подп. Каминского, что желательно, чтобы «по организации комитетов те выносили резолюции о доверии Врем. правительству, подтверждая это телеграммами последнему, что необходимо как противовес Совету Р. и С. Д., видимо, желающему подорвать престиж правительства». Патриотические «заученные уроки», во всяком случае, не меньше показательны, чем всякие иные митинговые трафареты, свидетельствующие о настроениях противоположных363. Молниеносных результатов пропаганда не дает, если только она не падает на соответствующую почву и не находит среды, адекватной целям, которых стремится достигнуть. В первые дни после переворота организованной пропаганды на фронте не было, и тем не менее мы видели примеры довольно яркого проявления «военного задора».
Еще более характерными надо признать «шовинистические» проявления в запасных частях петербургского гарнизона, среди которого до переворота велась «пораженческая» пропаганда и который в дни переворота находился в непосредственном контакте с рабочими кругами, естественно более пропитанными крайностями Циммервальда. И несколько неожиданно Шляпников признает, что «буржуазии» и «оборонцам» и первое время на столичных митингах удалось создать «буквально погромное настроение против большевиков», т.е. против последовательного отрицания войны. Во время первых манифестаций воинских частей у Таврического дворца, т.е. манифестаций, которые не могли быть хорошо подготовлены и извне инспирированы (особенно «буржуазией»), на знаменах красовались лозунги: «Война до полной победы». По утверждению Суханова, депутат Скобелев, тов. пред. Совета, за какое-то неосторожное слово о войне «был чуть не поднят на штыки»; такая же судьба едва не постигла какую-то неизвестную большевичку, при приеме Родзянко запасного батальона Семеновского полка крикнувшую «долой войну». Таким образом «левый» мемуарист целиком подтверждает наблюдения «правого» мемуариста кн. Мансырева, засвидетельствовавшего, что в Петербурге разговоры против войны в первые дни вызывали негодование. Довольно знаменательно, что делегаты Московского Совета солд. деп. на собрании, где обсуждалась организация предполагаемой 12 марта общесоветской демонстрации мира, согласились в ней участвовать при условии, что не будет плакатов «долой войну» («Рус. Вед.»).
Сам Суханов в своих «записках» почувствовал бросающиеся в глаза натянутость и фальшь антивоенной характеристики массовых настроений и заговорил о «мужицко-казарменной» психологии – о той «толще атавизма» и «примитивного национализма», которые должна была преодолеть революция. Ведь этим все и сказано. Идеологическая платформа циммервальдцев всех оттенков была чужда психологии масс в момент, когда произошла революция, и нужно было время и благоприятствующие внешние условия для того, чтобы большевистская пропаганда, облачившись в ленинские формы, возымела надлежащее действие (см. «Золотой ключ»). В пределах марта обстановка была иная. Поэтому искусственным и рискованным представляется тезис, который пытается защитить военный историк Головин, принявший без критики фактическую канву троцкистской схемы. Я говорю о том «психически коллективном процессе отказа от борьбы», который якобы назрел в массах к моменту революции и осознать который мешала интеллигенции ее оторванность от низов – попытка идти наперекор стихии вела государство к гибели364.
С такой априорной характеристикой народных переживаний связывается столь же априорное суждение о примитивности патриотических устремлений масс, не понимавших государственного смысла слова «отечество». Ген. Селивачев в дневнике от 11 марта определил это так: «Ожидать счастливого окончания для нас войны невозможно… Выборный начальник “хам”, не зная России и не понимая ее исторических задач, несомненно будет рассуждать так, как и его гражданин-солдат, который знает только свою волость и ее только считает своим отечеством». Не поддаваясь соблазну сделать экскурс в область народной психологии, ограничимся лишь замечанием, что в ходячей формуле: «мы – пензенские, тамбовские или вятские», столь часто находящей себе место в мемуарных откликах365, в сущности, в гораздо большей степени проявляется фигуральное выражение довольно элементарной истины, что Российская империя в силу своих географических, топографических и экономических условий располагает огромными оборонительными ресурсами, которых нет в других европейских странах, – ресурсами, в борьбе с которыми может спасовать самая усовершенствованная военная техника. В дни Второй мировой войны фландрское поражение, предопределившее судьбу Парижа, означало для Франции катастрофу; захват 11 русских губерний (правда, польских, незначительных по размерам), в эпоху первого мирового катаклизма, никакой государственной катастрофы России не предвещал. Во времена Наполеона западноевропейская практика установила неизбежность капитуляции страны при захвате неприятелем столицы. Военный гений французского полководца не ожидал встретить иного в варварской Москве – надежды его оказались обманчивыми, и отнюдь даже не в силу особого народно-патриотического подъема (история 1812 года полна прозы). Означало ли это, что «Россия», как таковая, ничего не говорила крепостному населению, как якобы не говорила и через столетие народу, освобожденному от поместного ига? Отнюдь нет366.
Воспроизведем в виде иллюстрации довольно яркую сцену, описанную в мартовском дневнике 17-го года ген. Болдыревым. В Пскове 5 марта парад. Войска по «нелепому» распоряжению нач. гарнизона Ушакова выведены без оружия «в виде какой-то сборной команды». B глазах рябило от красных ленточек и флагов с надписью: «Да здравствует Свободная Россия». На месте собралась огромная толпа. Настроение, как сообщили в штаб, «крайне тревожное». Надо было найти выход для скопившейся энергии. И Болдырев своим зычным голосом, поздравив войска с переходом к новому государственному строю, крикнул: «Да здравствует Россия!» «Раздалось бешеное “ура”. Толпа ревела вместе с солдатами, чувствовалось, что… в этот момент толпу, опьяненную и взвинченную до последнего предела, легко можно было бросить и на подвиг, и на преступление…» После «нескольких горячих слов» Болдырев заявил, что главнокомандующий будет удивлен, видя войска на параде «безоружными», и приказал разойтись по квартирам и прибыть вновь в «положенном уставом виде». Ответ – «громовое “ура”». Парад состоялся. Говорил Рузский – «тихо, тепло, по-отечески». Его любили, и при отъезде ему была устроена овация и войсками, и народом, хотя «вензеля на его погонах с буквой Н как-то особенно коробили глаза среди моря революционных знаков…»
Русская армия неразрывно связана с мужицкой Русью. Никакой подготовленностью, никаким посторонним влиянием и воздействием нельзя объяснить тот факт, что во всех резолюциях, принимавшихся на крестьянских собраниях в марте, требовалось довести войну «до победного конца» и сохранить неприкосновенность территории. Если влияние большевиков в деревне было незначительно367, то связи с партией, выставившей на своем знамени «Земля и воля», были значительны. В партии сильно было и циммервальдское течение. Очевидно, не крестьяне должны были приспособляться к своим политическим руководителям, а обратно. Не приходится поэтому поддерживать тезис, получивший известную популярность в некоторых русских общественных кругах и нашедший отклик в первых обозрениях революционных событий, которые вышли из-под пера иностранцев (напр. Chessin), – тезис, согласно которому русский солдат на войне сражался не за Россию, а за Императора, и с устранением этого символа отпали побудительные причины для героизма и жертвенности.
2. Победоносная война
Официальная версия происхождения революции, данная партийным оратором в Учредительном собрании, не может быть отнесена к числу концепций исторических, ибо в значительной степени противоречит фактам. Не потому ли «вождь партии» Чернов, вступив уже на стезю историческую и определяя источники «рождения февральской революции», присоединился к другому объяснению: «Решающую роль в наступлении революции сыграла военная неудача, когда перед “общественным мнением и народным сознанием” вырисовался “фактический проигрыш войны”». Тогда «страна попробовала спастись революцией». Такая точка зрения несколько неожиданна, ибо коммунистическими писателями она всецело приписывалась «буржуазии», которая пыталась революционному перевороту придать характер «возмущения военными неудачами Царя». В действительности это объяснение почерпнуто из общественных переживаний более раннего времени – неудач 15-го года и первых разговоров о «дворцовом перевороте» – психологии, с некоторым запозданием переданной Родзянко в послереволюционных воспоминаниях и реально не соответствовавшей личным его настроениям перед революцией. Накануне революции сознания о «фактическом проигрыше войны» уже не могло быть, а тем более убеждения, что «военная энергия армии была уже как бы пулею на излете, бессильно отскакивающей от груди неприятеля». Продолжавшиеся разговоры о перспективах «сепаратного мира», как пытались мы показать (см. мою книгу «Легенда о сепаратном мире»), в значительной степени были агитационным политическим орудием. Даже компромиссная концепция, которую в худшем случае допускал в середине 16-го года вел. кн. Ник. Мих. – ни победителей, ни побежденных, не ставилась уже в сознании оппозиционной общественности. «Мы не хотим мира без победы», – заявлял ее лидер с кафедры Гос. Думы 15 февраля 17-го года; Милюков, по компетентному свидетельству Набокова, до революции «глубоко верил в «победный конец».
В дни революции старая концепция была подновлена: переворот произошел во имя победоносного окончания войны368 (Госуд. Дума вступила в борьбу с властью «ради победы» – гласило обращение Моск. гор. Думы 28 февраля) и достижения исторических задач, лежащих перед Российской империей. Руководящая идея революции заключалась в победе над германским империализмом – утверждал Родзянко в московском Государственном Совещании. Наиболее ярким выразителем этих империалистических чаяний передовых слоев «буржуазии» был, как известно, сам лидер этой «цензовой общественности» и первый министр ин. д. революционного правительства. Его рупором на ролях народного трибуна был депутат Родичев, со свойственным ему пафосом зажигавший слушателей на митингах заманчивой перспективой будущего величия России. В первый момент революции едва ли мог найтись среди политических деятелей такой оптимизм, который стал бы объяснять петербургский солдатский бунт и рабочую забастовку с призывами «долой войну!», «долой самодержавие!» осуществлением отдаленных «национальных» чаяний. Палеолог рассказывает, что 4-го Милюков посетил послов (Франции, Англии и Италии). Прежде чем начать формальный разговор, французский посол попросил официального гостя высказать свое откровенное суждение о положении вещей. В порыве искренности (так казалось послу) Милюков ответил: «В течение 24 часов я переходил от полного отчаяния почти к полной уверенности. Мы не хотели этой революции перед лицом врага369. Я даже ее не предвидел: она совершилась помимо нас… Теперь дело идет о спасении России, ведя войну до последнего, до победы». Но Милюков ничего реального не мог еще сказать послам – ведь в согласительную ночь вопрос о войне остался открытым. Палеолог был неудовлетворен: люди, которые пришли к власти, по его мнению, не имели ни определенной точки зрения, ни необходимой смелости в такой тревожный момент; надо в рядах Совета искать энергичных людей с инициативой. Первый «манифест» нового правительства по своему сдержанному тону о войне привел посла даже в негодование: хотя и была упомянута верность союзным обязательствам и обещана война до победы, но ничего не было сказано о прусском милитаризме и о целях союзников. Дантон и Гамбетта говорили по-другому. Свое недовольство Палеолог тотчас же выразил министру ин. д., на что последовал ответ: «Предоставьте мне время», причем министр обещал найти в ближайший срок повод удовлетворить дипломатических представителей союзных держав.
Повод представился 11 марта, когда послы вручали в Mapиинском дворце новому, признанному державами, правительству свои доверительные грамоты. В ответной речи русский министр сказал: «Временное правительство, одушевленное теми же намерениями и проникнутое тем же пониманием задач войны, как и союзные с нами народы, ныне приносит для осуществления этой задачи новые силы. Великие идеи освобождения народностей и создания прочных международных отношений – идеи, осуществление которых невозможно без решительной борьбы, ныне получают новую и твердую опору в идеалах русской демократии. Два новых препятствия стоят на пути осуществления этих идеалов. Одно заключается в тех стремлениях наших противников достигнуть мирового преобладания за счет других народов, которые явились главной причиной мирового конфликта. Мы все сознаем громадную опасность этих стремлений, и мы твердо решились вместе с вами употребить все силы и принести все жертвы для окончательного устранения их и для создания условий прочного мира путем решительной победы. Но было и другое препятствие: это наш старый порядок, ныне разрушенный. Государственная Дума и вся страна убедились, что при этом порядке, лишавшем нас всякой возможности организовать страну для решительного национального усилия, победа нами достигнута быть не может. Это убеждение сделалось даже первым источником совершенного народом переворота. Могу вас уверить, что исход этого переворота не может противоречить его причине. Взгляните кругом – и вы увидите, что желания ваши уже осуществились370. Рабочие уже стоят у станков, порядок уже господствует на улицах – дисциплина восстанавливается в войсках. И по мере того, как сглаживаются эти второстепенные черты, сопровождающие всякую насильственную перемену, все ярче вырисовывается перед нами ее основная сущность. Вместо старой власти сам народ стоит пред вами во всеоружии своей силы. И эту силу он приносит для скорейшего осуществления тех великих задач, за которые в течение двух с половиной лет мы вместе с вами боремся и несем несчетные жертвы. Мы рады встретить с вашей стороны правильную оценку нашей силы, удвоенной переворотом». В тот же день на приеме иностранных журналистов Милюков высказался еще определеннее: «Русская революция произведена была для того, чтобы устранить препятствия на пути России к победе».
Такая версия происхождения революции могла быть дана только потому, что в настроениях, проявившихся в массах в первые дни, раздалась как бы созвучная ей нота. Но, конечно, это созвучие было только внешним, поскольку речь идет о той формулировке национальных задач, какую через 10 дней дал министр ин. д. Накануне партийного съезда, 22 марта, в беседе с журналистами по поводу вступления Соед. Штатов в войну, Милюков разъяснил смысл «победного конца» – тогда было сказано о жизненном значении для России приобретения Константинополя и проливов, причем министр отметил, что этими претензиями русские «ничуть» не посягают на национальные права Турции, и что никто не вправе бросить России упрек в «захватных тенденциях» – обладание Царьградом всегда считалось национальной задачей России371.
Интеллигентские построения, рожденные в умах кабинетных теоретиков вне реальных условий жизни, всегда будут чужды психологии народных масс. Трудно себе представить, что через 21/2 года изнурительной войны, всей своей тяжестью легшей на хребет трудового народа, могли бы найти хоть какой-либо отклик призывы к осуществлению таких весьма проблематичных и спорных «исконных национальных задач», к числу которых следует отнести «византийскую мечту»372. Народ, «несмотря на то что сер, отлично понимает основы государственной мудрости», – утверждал на съезде к. д. Н.Н. Щепкин, характеризуя настроения солдат на Западном фронте. Вероятно, этот «народ» мог бы только присоединиться к словам Короленко, написанным в письме к другу 18 июня 16 года: «Я не вижу в войне ничего, кроме печальнейшей необходимости». Никакая идеологическая война никогда не будет воспринята и осознана в массах независимо от их культурного состояния. Это значит, что победный конец реалистично мог мыслиться в народном сознании только как «замирение»373, при условии, что немец будет прогнан с русской территории. Идеологическая война в те годы вообще была чужда психологии демократии – ее квалифицированным представителям из интеллигенции. Отвлеченная концепция, вдохновлявшая, напр., старых народников Кропоткина и Чайковского, которые видели оправдание мировому катаклизму в борьбе двух культур – латинской, несущей мировой прогресс, и германской, знаменующей собой реакцию в Европе, не имела корней в революционной среде. Среди видных представителей демократии было немало таких, которые, будучи одинаково чуждыми циммервальдским настроениям и толстовскому пацифизму и примыкая к позиции «оборончества», стояли в стороне от психоза войны с его нездоровой атмосферой националистического задора – в их представлении национальные интересы России властно требовали конца войны, поэтому Плеханов в концепцию идеологической платформы вносил поправку – прекращения «кровопролитной» войны и соглашения с Германией с момента, как там произойдет революция. Таким образом, лозунг «до победного конца» сам по себе в среде демократии получал ограничительное толкование.
3. Вокруг советского «манифеста»
«Безумным и преступным ребячеством звучит эта корявая прокламация: “…немедленное прекращение кровавой бойни”, – записывает Гиппиус в дневнике 9 марта по поводу одного выступления большевиков. – В этом “немедля” только может быть или извращенное толстовство, или неприкрытое преступление. Но вот что нужно и можно “немедля”. Нужно, не медля ни дня, объявить именно от нового русского нашего правительства русское новое военное “во имя”… Конкретно: необходима абсолютно ясная и твердая декларация насчет наших целей войны». Что же надо сказать русскому народу? На это пытался ответить такой психолог народной души и знаток народного быта, как Короленко, в статье «Отечество в опасности», напечатанной в газетах 15 марта.
Обращение писателя вызвано было воззванием Времен. правительства, написанным Набоковым, в котором недвусмысленно говорилось о «надвигающейся и уже близкой» опасности со стороны внешнего врага: «Прислушайтесь! Назревают и вскоре могут наступить грозные события. Не дремлющий, еще сильный враг уже понял, что великий переворот, разрушивший старые порядки, внес временное замешательство в жизнь нашей родины. Он напрягает последнее усилие, чтобы воспользоваться положением и нанести нам тяжкий удар. Он стягивает, что может, к нашему фронту. С наступлением весны его многочисленный флот получит свободу действий и станет угрожать столице. Враг вложит все силы свои в этот напор. Если бы ему удалось сломить сопротивление наше и одержать победу, это будет победа над новым строем, над освободившейся Россией. Все, достигнутое народом, будет отнято этим ударом. Прусский фельдфебель примется хозяйничать у нас и наведет свой порядок. И первым делом его будет восстановление власти Императора, порабощение народа». В обращении военного министра еще определеннее говорилось, что по полученным сведениям «немцы, узнав о происшедших в России событиях, спешно стягивают силы к Северному фронту, решив нанести удар Петрограду».
Многим впоследствии казалось, что Правительство сознательно несколько форсировало, по тактическим соображениям, положение, но, по-видимому, нависшая угроза в те дни казалась реальной под влиянием телеграммы Алексеева 9 марта о подготовке немцами «сильного удара в направлении на Петроград». Исполнявший фактически обязанности верховного главнокомандующего, настаивая на принятии «самых решительных и энергичных мер к уничтожению поводов разложения армии», указывал, что операции немцев могут «заставить нас совершенно очистить направление на Петроград» и что немцы «в июле месяце могут при удаче достигнуть столицы. Потеря же столицы, в которой сосредоточено главнейшее производство боевых припасов, знаменует собой наше поражение, конец войны, кровопролитную междоусобную войну и ярмо Германии. Надо твердо и определенно помнить, что ныне все без различия партии не только вполне примирятся с происшедшим переворотом, но и будут приветствовать свободу России лишь при условии доведения войны до победоносного конца374. В противном случае вне всякого сомнения значительная часть населения припишет неудачи тому, что переворот произведен в настоящее время, будут искать виновников, будут мстить, и междоусобица неизбежна». Позже Алексеев признал ошибочность своих предположений и 30-го писал Гучкову, что «нет никаких реальных данных, указывающих на продвижение немцев».
По поводу этой надвигающейся опасности и написал Короленко. Позиция его столь показательна, что приведем из несколько позабытой статьи большую цитату: «Телеграммы военного министра и Временного правительства бьют тревогу. Опасность надвигается. Будьте готовы. К чему? К торжеству свободы? К ликованию? К скорейшему устройству будущего? Нет, к сражениям, к битвам, к пролитию своей и чужой крови. Это не только грозно, но и ужасно. Ужасно, что эти призывы приходится слышать не от одних военных, чья профессия – кровавое дело войны на защиту родины, но и от нас, 70 писателей, чей голос звучит естественнее в призывах к любви и миру, к общественному братству и солидарности, кто всегда будил благородную мечту о том времени, когда народы, распри позабыв, в великую семью соединятся… Тревога звучит, ширится, облекает страну. Я желал бы, чтобы голос печати звучал, как труба на заре, чтобы подхватить его, передать дальше, разнести всюду до самых дальних углов, заронить в наименее чуткие сердца, в самые беспечные души. Тревога. Тревога. Смотрите в одну сторону. Делайте в эти дни одно дело, им довлеющее. С запада идет туча, какая когда-то надвигалась на Русь с востока. И она готова опять покрыть тенью родную землю, над которой только что засияло солнце свободы. До сих пор я не написал еще ни одного слова с таким призывом, но не потому, чтобы я и прежде не считал обязательной защиту родины. Правда, я считаю безумной свалку народов, озарившую кровавым пожаром европейский мир и грозящую перекинуться в другие части света, великим преступлением, от ответственности за которое не свободно ни одно правительство, ни одно государство. И когда наступит время мирных переговоров, то, по моему глубокому убеждению, эта истина должна лечь в основу для того, чтобы этот ужас не повторялся. Нужно быть на страже великого сокровища – мира, которое не сумели оберечь для нас правительства королей (?) и дипломаты. Когда это несчастье готово было разразиться (я говорю это искренне и с сознанием всего значения слова), я не пожалел бы отдать остаток жизни тем, кто мог бы с каким-нибудь вероятием успеха противодействовать этому безумию деятельною идею человеческого братства. Она давно зародилась в благороднейших умах и пускала уже ростки в человечестве. Да, за это дело стоило бы отдать жизнь, если бы была малейшая надежда удержать море вражды и крови. Но ростки международного братства еще бессильны, как игрушечные плотины перед порывом моря, и ничего удержать не могли. Это не упрек идее международного братства. Слабая вначале идея часто со временем завоевывает мир. Но теперь, пока она слаба, в действительности она может служить опорой благородной мечте, утешением, но не средством защиты. Это дальний огонь, но не указание ближайших путей ввиду страшной опасности. А речь идет именно о том, что надвигается, что уже близко, что закрывает нам свет, требует немедленного ответа. Оно может на столетие положить тяжелый гнет на жизнь поколений. Вот почему я чувствую повелительную обязанность заговорить о предмете, мне не свойственном в обычные дни, чтобы передать моим согражданам свою тревогу. Россия только что совершила великое дело, свергла вековое иго… Если бы теперь немецкое знамя развернулось над нашей землей, то всюду рядом с ним развернулось бы также мрачное знамя реставрации, знамя восстановления деспотического строя… Для отражения этой опасности Россия должна стоять у своего порога с удвоенной, с удесятеренной энергией. Перед этой грозой забудем распри, отложим споры о будущем. Долой партийное местничество. Долой – призыв к раздорам. Пусть историческая роковая минута застанет Россию готовой. Пусть все смотрят в одну сторону, откуда раздается тяжелый топот германца и грохот его орудий. Задача ближайшего дня – отразить нашествие, оградить родину и ее свободу… Оставим же будущему дню его злобу и его вопросы. Теперь одно внимание, внимание в этот великий решительный час. Нужно не только радоваться и пользоваться свободой, но и заслужить ее до конца. А заслужить можно одним – последним усилием для отражения противника. Работа на фронте и в тылу, на всяком месте, до отражения опасности, до конца великой войны. Может быть, это время уже близко; близок день, когда на великое совещание мира явятся в семью европейских народов делегаты России и скажут: мы вошли в войну рабами, но к концу ее приходим свободными. Выслушайте же голос свободной России. Она скажет теперь не то слово, которое сказали бы царские дипломаты. У Свободной России есть что сказать на великом совещании народов, которое должно положить основы долгого прочного мира».
Хотя «циммервальдцы» из Исп. Ком. возмущались тем, что статья знаменитого писателя появилась в «Известиях» без всяких комментариев, она в основном, которое определяло реальную политику дня в отношении войны, звучала почти в унисон с напечатанным в тот же день обращением к «народам всего мира», принятым Советом. Это было, в сущности, обращение к «пролетариату», даже с привычным с. д. лозунгом «пролетарии всех стран, соединяйтесь». «Наша победа, – гласило воззвание, – есть великая победа всемирной свободы и демократии. Нет больше главного устоя мировой реакции и “жандарма Европы”… Русский народ обладает полной политической свободой. Он может ныне сказать свое властное слово во внутреннем самоопределении страны и во внешней ее политике. И обращаясь ко всем народам, истребляемым и разоряемым в чудовищной войне, мы заявляем, что наступила пора начать решительную борьбу с захватными стремлениями правительств всех стран, наступила пора народам взять в свои руки решение вопроса о войне и мире. И мы обращаемся к нашим братьям пролетариям австро-германской коалиции и прежде всего к германскому пролетариату. С первых дней войны вас убеждали в том, что, подымая оружие против самодержавной России, вы защищаете культуру Европы от азиатского деспотизма. Многие из вас видели в этом оправдание той поддержки, которую вы оказали войне375. Ныне не стало и этого оправдания: демократическая Россия не может быть угрозой свободе и цивилизации. Мы будем стойко защищать нашу собственную свободу от всяких реакционных посягательств – как изнутри, так извне… Русская революция не отступит перед штыками завоевателей и не позволит раздавить себя внешней военной силой. Но мы призываем вас: сбросьте с себя иго вашего самодержавного порядка подобно тому, как русский народ стряхнул с себя царское самовластие; откажитесь служить орудием захвата и насилия в руках королей, помещиков и банкиров, и дружескими объединенными усилиями мы прекратим страшную бойню, позорящую человечество и омрачающую великие дни рождения русской свободы…»
Прочитав советское воззвание 14 марта, Гиппиус записала: «Не плохо, несмотря на некоторые места… Сущность мне близка… Общий тон отнюдь не “долой войну” немедленно, а наоборот, “защищать свободу своей земли до последней капли крови”». «Манифест» 14 марта был первым официальным выражением отношения Совета к войне. «Очень хорошо, – замечала Гиппиус в дневнике, – что Совет РД по поводу войны наконец высказался. Очень нехорошо, что молчит Вр. пр. Ему надо бы тут перескакать Совет, а оно молчит, и дни идут, и даже неизвестно, что и когда оно скажет. Непростительная ошибка. Теперь, если и надумают что-нибудь, все будет с опозданием, в хвосте».
Советский документ явился результатом компромисса. Проект «манифеста» первоначально составлен был Горьким, но он не удовлетворил членов Исп. Ком. Взялся его переделать Суханов. «Тут были две Сциллы и две Харибды, – вспоминает он в своих позднейших «Записках». – Надо было, с одной стороны, соблюсти “циммервальд”, тщательно избежать всякого “оборончества”, а с другой стороны, надо было “подойти к солдату”, мыслящему о немце по-старому, и надо было парализовать всякую игру на “открытие фронта” Советом, на Вильгельма, который “слопает революцию”. Эта противоречивость требований заставила танцевать на лезвие под страхом скувырнуться в ту, либо в другую сторону. И, конечно, это не могло не отразиться роковым образом на содержании манифеста. Во-вторых, Сцилла и Харибда были в самых условиях прохождения манифеста через Исп. Ком.: правые тянули к прямому и откровенному оборончеству, социал-патриотизму, совпадавшему… с солдатско-обывательским настроением. Левые, напротив, как огня, боялись “шовинизма”… Именно всем этим, в огромной степени, объясняется слабость этого важного документа революции»376.
Обстановка заседания Совета 14-го при обсуждении «манифеста» подчеркнула очень ярко, вопреки намерениям Суханова и других, как раз ту именно «сущность», которую отметил процитированный выше дневник не «советского» общественного деятеля. Это сделали прежде всего «незаконные комментарии» самого председателя Совета. Чхеидзе сказал: «Наше предложение не прекраснодушие, не мечта. Ведь, обращаясь к немцам, мы не выпускаем из рук винтовки. И прежде, чем говорить о мире, мы предлагаем немцам подражать нам и свергнуть Вильгельма, ввергшего народ в войну, точно так же, как мы свергли наше самодержавие. Если немцы не обратят на наш призыв внимания, то мы будем бороться за нашу свободу до последней капли крови. Предложение мы делаем с оружием в руках. Лозунг воззвания – “Долой Вильгельма!”» Тут же «выборный командир» Измайловского полка обратился к собранию с горячей речью: «Я – старый солдат… Сейчас… решается вопрос, быть или не быть России и завоеванной ею свободе… Единодушными усилиями мы вместе должны создать порядок, чтобы тесными рядами отстоять Россию и русскую свободу». В повышенной атмосфере собрания потонули инсинуации Стеклова о контрреволюционной Ставке, с которыми так неуместно выступил этот деятель перед обсуждением воззвания к народам всего мира на торжественном декларативном заседании. Естественно, что Суханову происшедшие манифестации представлялись «свадебными песнями на похоронах».
Не только Короленко и Гиппиус нашли созвучные ноты с советским «манифестом» 14 марта – «вдохновенная» речь Родичева через две недели, на съезде партии к. д., вызвавшая, по отзыву отчета «Рус. Вед.», энтузиазм в собрании, в сущности говорила о той же борьбе «за свободу всех народов» и определяла цель войны для России, как защиту ее свободы и самостоятельности. Кадетский бард говорил только о «любви к отечеству», не упомянув даже о выполнении тех исконных «национальных задач», которыми министр ин. д. революционного правительства определял свою политику. Константинополь и проливы на съезде проскользнули лишь в повторных репликах во время прений377.
Таким образом, общий язык мог быть найден. Станкевич уверяет, что в Исп. Ком., «со слов делегации, сносящейся с Правительством, была полная уверенность, что Правительство не только не возражает, но даже солидарно с манифестом». Перед Таврическим дворцом проходили вновь манифестирующие толпы – проходили они под окнами квартиры Мережковских, и писательница записывала: «Надписи на флагах… “война до победного”, “товарищи, делайте снаряды”, “берегите завоеванную свободу”. Продефилировали и “первый революционный Павловский полк”, и волынцы, и семеновцы, и литовцы. Гремела Марсельеза, и раскатывалось могучее “ура”». «К полкам выходили и приветствовали их – и думские и советские люди. Из правого крыла налицо был неотлучно Родзянко. Он имел неизменный успех», – вспоминает Суханов. «Было красиво, пышно, торжественно. Был подъем, было видно, как по-новому бьется сердце», – должен признать мемуарист, как и то, что «внутренние» лозунги («земля и воля», «8-час. раб. день») проходили среди «внешних». Внешними были: «война до победного конца», «солдаты в окопы, рабочие к станкам», «товарищи, готовьте снаряды»378. Из Таврического дворца некоторые полки шли в Ген. штаб, где говорил Корнилов и где повторялись приблизительно те же сцены. С криками «ура» Корнилова носили на руках.
Дело не ограничивалось резолюциями и плакатами: «Рабочие, к станкам!». Солдатские письма с фронтов предъявляют требование работать усиленно на оборону, не считаясь с восьмичасовым рабочим днем – теперь «не время» праздновать; представители фронтовых организаций, прибывающие в столицу, начинают ходить «по заводам в боевом вооружении» и контролировать. В ближайшие две недели в Петербурге создалось очень острое положение: «отношения между солдатами и рабочими достигли крайнего напряжения, – так характеризует обстановку Суханов. «С часа на час можно было ожидать эксцессов… Рассвирепевший воин-мужик мог… пустить в ход винтовку против… внутреннего врага», – по выражению мемуариста. «Минутами чувствовалось, что должна разразиться гроза», – говорит другой современник, принадлежавший к большевистской фаланге, провинциал, попавший в эти дни в Петербург (председатель нижегородского Совета Штерн). По мнению этого делегата Совещания Советов, собравшегося в конце месяца, между фронтовыми делегатами и представителями рабочих столь велико было «недоверие», что казалась невозможной «никакая совместная работа». Столичные настроения, или вернее настроения фронтовые, передавались в провинцию, где также можно зарегистрировать столкновения солдат и рабочих.
Слишком было бы упрощенно объяснить создавшееся напряжение только агитацией злокозненной «буржуазии», пытавшейся «вбить клин между армией и городом». Бесспорно, эта агитация была и принимала подчас организованные формы, вызывая столь же страстное противодействие со стороны революционной демократии. Описанное возбуждение совпало со «стоходовской панамой», как назвал в дневнике ген. Селивачев прорыв немцев «червищенского плацдарма» на берегу Стохода (21 марта). Русская военная неудача – первая после переворота – произвела сильное впечатление и была непосредственно связана с событиями внутри страны – «первым предостережением» назвала ее «Речь»379. Эту неудачу постарались использовать в целях агитационных, хотя, по существу, стоходовский прорыв в районе 3-й армии на Юго-Западном фронте, как определенно устанавливал тактический анализ хода боя, сделанный Алексеевым в циркулярной телеграмме главнокомандующим фронтами 25 марта, в значительной степени объяснялся ошибками командования (ген. Леш был отстранен), и войска оказали наступающему врагу мужественное сопротивление («бой продолжался целый день», причем войска понесли потери в 12—15 тысяч). Итог искусственного взвинчивания настроения получился не в пользу здорового естественного роста патриотизма, ибо агитационная кампания «обуздания» рабочих превращалась при содействии уличной печати в «гнусную клевету» на рабочий класс, как выразился Церетели в Совещании Советов. Демократический «День» давал тогда мудрый совет: «Не дергайте действительность за фалды, не взнуздывайте ни армию, ни рабочий класс уколами отравленных перьев…» Мудрые советы в дни революционного возбуждения редко выслушиваются.
Не имеем ли мы права сделать как будто бы довольно обоснованное предположение, что, если бы осуществились опасения ген. Алексеева, и немцы начали наступление, волна намечавшегося патриотического возбуждения поднялась бы на еще большую высоту и потопила бы все бациллы циммервальдской заразы. Щепкин на съезде к. д., конечно, преувеличивал, когда говорил, что «народ требует, чтобы каждый из нас, способный носить оружие, шел бы в армию»380. Но из искры могло разгораться пламя. Немцы пошли, однако, по другому пути – Стоход был явлением единичным381. Революционная армия сохраняла свою упругость сопротивления, и все слухи, что немцы «с востока убрали все, без чего мало-мальски можно было там обойтись», не соответствовали действительности. К моменту революции Ставка определяла количество неприятельских дивизий на русском фронте в 127; в конце апреля число дивизий почти не изменилось – 128. Немцы сделали ставку на разложение армии и наступлением, по признанию Людендорфа, боялись задержать разложение России. В наступивших революционных буднях «циммервальдский блок», колебавшийся в своей компромиссной политике и шедший под влиянием жизни на уступки, не только получил мощную опору, но и руководство в лице путешественника из «пломбированного» вагона (см. «Золотой Ключ»). Это уже история последующего. В период, определяемый хронологическими датами нашего изложения, дилемма, поставленная Лениным в «апрельских тезисах», еще не могла возникнуть. Характерно, что большевистский официоз «Правда» 28 марта писал, что лозунгом партии является не дезорганизация армии, не бессодержательное «долой войну», а давление на Вр. пр. с целью заставить его открыто перед всей мировой демократией выступить с попыткой склонить все воюющие страны к переговорам о способах прекращения войны382.
Могла ли общественная эмоция, искусственно несколько взвинченная, направить патриотизм масс в сторону внутренней перелицовки войны – сделать ее сущность «совсем другой»? Могла ли война, «затеянная царем» и полученная «революцией» в наследие от старого режима, превратиться в войну «революционную», т.е., в соответствии с заветами XVIII века, на солдатских штыках нести в другие страны идеи освобождения? Как будто бы в мартовские дни такая мысль никого не вдохновляла – такие мотивы, пожалуй, зазвучали позднее в некоторых речах Керенского383. Но эта мысль высказывается в исторической работе одного из главных деятелей революции, правда, в марте находившегося еще в эмиграции и непосредственных ощущений от начала революции не имевшего. По мнению Чернова, «изменить лик войны» можно было бы «попытаться», если бы поперек дороги этой попытки не стоял тот факт, что к моменту революции «военная энергия армии была уже как бы пулею на излете, бессильно отскакивающей от груди неприятеля». Тот же автор истории «рождения революционной России» очень отчетливо показал всю рискованность исторического метода «маскарадного офранцуживания русской революции»: там война родилась из революции, и в силу этого первая же война новой Франции против наступающей монархической коалиции приняла «естественно и спонтанно характер революционных войн». Использовать патриотизм в таких целях в России без сильного толчка извне было невозможно: едва ли ошибалось петербургское охранное отделение, когда в записке конца 16 года, характеризуя основное настроение масс, писало: «Все ждут не дождутся, когда кончится эта проклятая война». Может быть, именно поэтому так трудно было отыскать «правду» в подлинном настроении солдат, когда дело касалось наступления: «правды не сыщешь», – записал Селивачев 19 марта.
4. Фатальная недоговоренность
Военное командование думало о наступлении не в смысле, конечно, изменения характера войны384, и даже не в смысле отвлечения армии от внутренних вопросов, а в смысле выполнения принятых Россией на себя обязательств перед союзниками. По первому впечатлению от революции Алексеев, как было уже указано, решительно отказался от немедленного выполнения дореволюционных обязательств и переносил возможный срок для «решительных операций» на июнь—июль, считая необходимым до этого времени держаться «строго оборонительного плана действий» (ответное письмо Гучкову 12 марта). 18 марта начальник французской военной миссии Жанен переслал Алексееву телеграмму ген. Нивеля о невозможности изменить план, выработанный совместным совещанием в Шантильи, – союзники настаивали на том, чтобы, «невзирая на важные внутренние события», обязательства были выполнены и чтобы русская армия оказала «возможно полное содействие англо-французским армиям». К этому времени стали поступать ответы со стороны фронтовых главнокомандующих – они заставили Алексеева изменить свою точку зрения. 30 марта он телеграфировал военному министру: «…Только ген. Рузский, указывая на то, что внутренние события отозвались на армиях вверенного ему фронта “весьма болезненно”, ссылаясь на расстройство продовольственных, вещевых и артиллерийских запасов, на ненадежность укомплектований, приходит к определенному заключению о необходимости отказаться в ближайшие месяцы от выполнения наступательных операций и сосредоточить все усилия на подготовке к упорной обороне. Совершенно иначе отнеслись к этому острому большой важности вопросу главнокомандующие Западным и Юго-Западным фронтами. Оба высказали, что решительные действия наступающим летом неизбежны. Если не откроем их мы, то это сделает противник тогда, когда это будет выгодно и удобно ему. Отказ от содействия нашим союзникам, поставя их в трудное положение, не избавит нас от необходимости втянуться в упорные, длительные бои, но тогда, когда, в свою очередь, мы не будем в состоянии рассчитывать на помощь наших союзников, в случае их частичной или общей неудачи. Как бы ни были мы бедны в настоящее время средствами, все же выгоднее наступать, даже без полной уверенности в успехе, чем перейти к опасной обороне и обречь себя на необходимость подчиниться решениям противника. Расстройство армии и ее снабжения окажет свое вредное влияние, нисколько не в меньшей мере при обороне, чем при активной операции»385. Алексеев присоединился к мнению Брусилова, что при слабой устойчивости войск оборона труднее и что надо «начать весеннюю кампанию наступлением»386. Свое письмо в Ставку Брусилов заканчивал таким характерным абзацем: «Несомненно, 1917 год – последний год войны, и совершенно невероятно, чтобы война продолжалась и в 1918 г.; таким образом, обращаясь в этом году к пассивному образу действий, мы закончили бы войну бесславно… Такой образ действий восстановит против нынешнего Врем. правит. не только всех наших союзников, но и всю Россию, и может ввергнуть нас в анархию и возбудить негодование всех против своего высшего командования, и всякая дисциплина исчезнет, а демобилизация будет представлять собой еще более трудное дело, чем это предполагается теперь».
Сведений о том, как реагировало Правительство на доклад Ставки, в опубликованных материалах нет387. Оно целиком находилось под гипнозом настроений центра – смелости дерзания у него не было. Возможное единство настроений еще раз было нарушено тем же министром ин. д. в упомянутом интервью с журналистами, 22 марта. Гиппиус записала 25-го: «Правительство о войне (о целях войны) – молчит. А Милюков на днях всем корреспондентам заявил опять прежним голосом, что России нужны проливы и Константинополь. “Правдисты”, естественно, взбесились. Я и секунды не останавливаюсь на том, нужны ли эти чертовы проливы нам или не нужны. Если они во сто раз нужнее, чем это кажется Милюкову, – во сто раз непростимее его фатальная бестактность. Почти хочется разорвать на себе одежды. Роковое непонимание момента на свою же голову!.. Керенский должен был официально заявить, что это личное мнение Милюкова, а не пр-ва». То же заявил и Некрасов… Хорошая дорога к «укреплению пр-ва, к поднятию престижа власти…»388.
Трудно предположить, что со стороны Милюкова проявилась только «фатальная бестактность», скорее надо здесь, как и в фатальной речи 2-го, видеть задуманный политический маневр, плохо рассчитанный, без учета настроений и того резонанса, который может дать выпущенный пробный шар для оправдания внешней политики революционного министра ин. д. Советская демократия действительно взволновалась, и не только «правдисты»389. «Циммервальдский блок», т.е. «левые», Исп. Ком., потребовали от Совета организации широкой кампании в пользу мира – «мобилизовать, под лозунгом мира, пролетариат и гарнизон столицы», так как «сложившаяся конъюнктура угрожает революции величайшей опасностью, увлекая ее в войну без конца». «Правые» решительно возражали, считая опасным для фронта «борьбу за мир внутри революционной России». Начались долгие, бурные прения. Протоколов заседаний Исп. Ком. (вернее лишь «черновых» набросков) за эти дни мы не имеем – приходится полагаться на тенденциозную временами память Суханова. Значительное большинство высказалось за компромиссное предложение Церетели (впервые присутствовавшего на заседании), через Контактную Комиссию потребовать от Правительства «официального заявления» об отказе от завоеваний.
«Представители социалистических партий в Совете, – пишет Милюков в своей «Истории», – требовали от Правительства немедленного публичного заявления о целях войны, в соответствии с формулой: “мир без аннексий и контрибуций”». Тщетно П.Н. Милюков убеждал их, что самая основа их расчета – возможность сговориться с социалистами всех стран на почве циммервальдской формулы – не существует, ибо подавляющее большинство социалистов обеих воюющих сторон стали на точку зрения национальную и с нее не сойдут. Отчасти незнакомство с европейскими отношениями, отчасти вера в творческую силу русской революции390, наконец, и прямая зависимость от большевистской (?) идеологии, не позволили социалистам согласиться с П.Н. Милюковым в этом коренном вопросе интернационального миросозерцания391. Но не поддержали его и его товарищи – не-социалисты… П.Н. Милюков, уступая большинству, согласился на опубликование заявления о целях войны, но не в виде дипломатической ноты, а в виде воззвания к гражданам, и притом в таких выражениях, которые не исключали возможности его прежнего понимания задач внешней политики и не требовали от него никакой перемены в курсе этой политики. «Заявление Врем. правит. о целях войны» было действительно опубликовано 28 марта и вставлено в обращение к гражданам с указанием, что «государство в опасности» и что «нужно напрячь все силы для его спасения»: такая форма была придана документу А.Ф. Керенским. Основное место выражено следующим образом: «Предоставляя воле народа (т.е. Учр. собр.) в тесном единении с союзниками окончательно разрешить все вопросы, связанные с мировой войной и ее окончанием, Вр. пр. считает своим правом и долгом ныне же заявить, что цель свободной России – не господство над другими народами, не отнятие у них их национального достояния, не насильственный захват чужих территорий, но утверждение прочного мира на основе самоопределения народов. Русский народ не добивается усиления внешней мощи своей за счет других народов, как не ставит своей целью ничьего порабощения и унижения. Во имя высших начал справедливости им сняты оковы, лежавшие на польском народе, и русский народ не допустит, чтобы родина его вышла из великой борьбы униженной, подорванной в житейских своих силах. Эти начала будут положены в основание внешней политики Вр. пр., неизменно проводящего волю народную и ограждающего права нашей родины при полном соблюдении обязательств, принятых в отношении наших союзников».
Поистине изумительное пояснение дает дальше Милюков: «Естественно», представители Совета не удовлетворились «двусмысленными и уклончивыми» выражениями правительственного акта. Тогда Некрасов – это было уже на следующий день – указал им, что для них выгоднее истолковать уклончивые выражения акта в своем смысле, как уступку Правительства, и на этом основании поддержать «заявление». Эта тактика и была принята социалистической печатью. П.Н. Милюков заранее выговорил себе право, в случае, если заключенный компромисс будет толковаться односторонне, толковать его в своем смысле и раскрывать неопределенные выражения в направлении прежней своей политики, «согласной с политикой союзников и с национальными интересами России».
Подобно тому как в знаменательную ночь, с 1-го на 2-е, соглашавшиеся предпочли форму умолчания, как начало примиряющее, так и теперь формально предпочли «уклончивые выражения», которые каждая из договаривающихся сторон будет толковать в «своем смысле». Милюков в «Истории», однако, забыл добавить, что под чтением критики советских представителей в правительственный документ были введены такие, напр., уточнения, как отказ от «насильственного захвата чужих территорий», чем в корне изменялась «прежняя министерская программа392 и что дало повод «Русским Ведомостям» заметить, что в правительственной декларации 28-го нет и намека на «империализм». По существу в правительственном акте ничего уклончивого не было, уклончивость была только во взаимных обязательствах и во введении в некоторый обман союзнических дипломатов, так как документ странным образом предназначался только для внутреннего употребления. В эти дни, конечно, это стояло на первом плане. Однако гуттаперчевая политика неизбежно должна была привести к острому конфликту, что и произошло через месяц и завершилось запоздалым уходом лидера «цензовой общественности» из состава революционного правительства. Межсоюзническая дипломатия вовсе не была склонна считаться с «домашними затруднениями» России и рассматривать декларацию 28 марта как документ, не предназначенный для «экспорта». Кон. Набоков доносил в Петербург (4 апреля), что в Лондоне правительственное заявление рассматривают, как отказ России от «права на Константинополь и иные территориальные приобретения», выговоренные предшествующими соглашениями. Набоков настаивал на необходимости официально «разъяснить», что принцип «мира без аннексий» принимается революционной Россией «не безусловно», а постольку, поскольку он не противоречит «жизненным интересам» страны. Милюков, считавший только свою позицию в международных вопросах реалистической, a все остальные разговоры о войне «младенческими бреднями», как откровенно выразился он после своего ухода из Правительства на казачьем съезде 9 июля, поспешил истолковать в «своем смысле» мартовскую декларацию в той «разъяснительной» ноте 18 апреля, которая и положила начало правительственного кризиса, ибо она была сделана наперекор явно выраженным пожеланиям со стороны демократии.
Соответствующий материал дается в моей книге «Легенда о сепаратном мире».
На другой день после опубликования правительственной декларации собралось «всероссийское» Совещание представителей Советов. На очереди в порядке дня первым был поставлен злободневный вопрос об отношении к войне. Докладчиком выступил Церетели, приветствовавший решение «ответственного представительства буржуазии» – Временного правительства – торжественно возвестить во имя «единения сил» о разрыве своей внешней политики с господствовавшей до переворота «империалистической», «узкоклассовой» точкой зрения. Это заявление есть «огромная победа всей демократии». Поворотный момент внешней политики, по представлению докладчика, является «поворотным моментом не только для одной России» – это «факел, брошенный в Европу», и те «идеалы, которые в настоящее время там еле мерцали», «засветятся так же ярко, как засветились и озарили они всю нашу внутреннюю политику». Заявление Правительства не дало еще полного удовлетворения того, что желает демократия. Необходимо, чтобы Врем. прав. вступило в переговоры с союзными правительствами для выработки общей платформы на основании отказа от аннексий и контрибуций.
Вероятно, оратор искренно верил в свою «утопию». В сложившейся конъюнктуре важна была не декларативная формулировка будущих международных отношений, а определение той реалистической позиции, которую «революционный народ» должен занять в отношении войны, шедшей на его собственной территории. «Революционный народ России, – говорилось в проекте резолюции Исп. Ком., прочитанной Церетели, – будет продолжать свои усилия для приближения мира на началах братства и равенства свободных народов. Официальный отказ всех правительств от завоевательных программ – могучее средство для прекращения войны на таких условиях. Пока эти условия не осуществлены, пока продолжается война, российская демократия признает, что крушение армии, ослабление ее устойчивости, крепости и способности к активным операциям были бы величайшим ударом для дела свободы и для жизненных интересов страны. В целях самой энергичной защиты революционной России от всяких посягательств на нее извне, в видах самого решительного отпора всем попыткам помешать дальнейшим успехам революции, Совещание Советов Р. и С. Д. призывает демократию России мобилизовать все живые силы страны во всех отраслях народной жизни для укрепления фронта и тыла. Этого повелительно требует переживаемый Россией момент, это необходимо для успеха великой революции».
Официальной декларации Исп. Ком. большевистская фракция противопоставила свою, придав ей отвлеченную формулировку. «Есть один способ создать тот мир, к которому стремится вся вселенная, – говорит от имени большевиков Каменев. – Этот способ – превратить русскую национальную революцию в пролог восстания народов всех воюющих стран против молоха империализма, против молоха войны… Слишком много благородных слов прикрывало разбойную политику, восторжествовавшую и приведшую к войне… Не благородных слов, не прикрытия для империалистической войны, а правды, голой правды о том, что такое эта война, требуют все народы, и мы одни здесь – победившая революция – можем сказать и должны сказать… что это не народная война, что это война не народами затеяна, на эту войну обрекли нас империалистические классы всех стран. Собравшись сюда, как полновластные (?) представители народов России, вы должны сказать: “Мы не только зовем всех угнетенных, всех порабощенных, все жертвы мирового империализма к восстанию против рабства, против империалистических классов, но мы от имени русского революционного народа говорим: ни одной лишней капли крови за интересы своей или чужой буржуазии пролиться мы не дадим”. Месяц прошел с тех пор, как революционный пролетариат и революционная армия в Петрограде поставили здесь Временное правительство, и месяц нужен был на то, чтобы это Правительство, вышедшее из революции, осмелилось сказать дипломатично и осторожно, что оно не считает задачей русского свободного народа закабалять чужие земли…» «Мы должны сказать: революционная Россия требует, чтобы Врем. правит. формулировало волю ее к миру, и надеется, что только восстание угнетенных народов других стран поддержит русскую революцию и создаст тот мир, который хотя бы в малой степени возвратит нам те великие затраты народной крови, которые выпил уже из мира вампир милитаризма»393.
В развернувшихся прениях голоса представителей армии (напомним, что на Совещании были представлены 6 армий и 40 отдельных воинских частей) прозвучали довольно однотонно. Вовсе не представлял исключения солдат Новицкий, выступивший от имени Особой армии и предложивший, как крикнули ему с места, «кадетскую резолюцию». Отмечая доверие к Правительству, созданному революцией, Новицкий говорил о некоторой неясности обсуждаемой резолюции: «Я хочу мира, душа жаждет мира, но не позорного мира… Мы тогда только можем спокойно вернуться с поля сражения, когда мир будет подписан не позорный (пока все немцы не признают, что надо заключить мир именно на правах равенства, братства и свободы), и вот я призываю от имени Особой армии стать всем на работу и дать помощь армии, чтобы она могла выйти из этой войны с победой». Не странно ли, – говорил представитель 12-й армии с. д. меньшевик Ромм, – что «вопрос о немедленном заключении мира поднимается только со стороны тыла, и ни один солдат с фронта, который в тяжелых условиях 33 месяца воюет, ни один из них не говорил о немедленном заключении мира». Ромм удовлетворялся объединяющей «всех» резолюцией Церетели и хотел бы только внести поправку, в том смысле, что «под обороной страны подразумевается не только сидение в окопах, но, если того потребуют обстоятельства, – наступление». И другие представители фронта настаивали на том, что в резолюции надо не столько подчеркивать «защиту», сколько сделать ударение на «борьбе». Резолюция бердичевского гарнизона призывала не «чуждаться исторических задач нашей родины» и стать «дружно на защиту свободной родной земли и ее исторического права». Прочитавший резолюцию с. р. Усов позднее, при обсуждении отношения к Правительству, от себя мотивировал так: «Моя личная точка зрения такова: я прежде всего отношусь к Врем. правит. не только с точки зрения революции и ее достижений, но и с точки зрения обороны страны. “Отечество в опасности”. Это не фраза, это крик, может быть, больной души и отчаяния. Я нахожусь близко к действующей армии, и пока я ехал сюда, то видел дезертиров на крышах и подножках – это была общая картина… Половина дезертиров, направлявшихся в Петроград, это – те, которые потеряли дисциплину… Нужно создать правительство, которое пользовалось бы доверием всех классов населения… Нужно правительство, которое будет авторитетно и обеспечит защиту страны, иначе через 2—3 месяца страна сметет достижения революции… Меня больше всего возмущает то, что здесь слишком мало говорится об обороне страны и слишком много об узкопартийных интересах…»
Собранием, подавляющим большинством голосов, была принята поправка Ромма и в резолюцию Церетели были введены слова о «способности» армии к «активным операциям»394. Компромиссная, в сущности, резолюция Совещания была, конечно, далека от того пафоса, который нужен был армии и который один только мог подвинуть ее на подвиг.
Какая-то струна лопнула в эти дни. Кто из настройщиков перетянул ее? Вовсе не надо принадлежать к числу «левых пошляков», для которых «Дарданеллы служили мишенью» (утверждение Ганфмана в юбилейном сборнике в честь Милюкова), для того чтобы признать, что царьградские мечтания, как бы воскрешавшие не ко времени традиции ушедшего и возбуждавшие подозрения, сыграли значительную роль в этом деле. Дарданелльская химера действительно стала жупелом, который широко использовала демагогия395. Революционное правительство, таким образом, не сумело воспользоваться тем активом, который, казалось, давался ему в руки и который кн. Львов в письме к Алексееву 11 марта выразил словами: «Подъем покроет недоимки, вызванные пароксизмом революции». Какая трагедия для армии! Как раз в эти же дни французский посол отметил в дневнике ухудшение положения в смысле войны. Ею мало кто интересуется – все внимание сосредоточено на внутренних вопросах. Такое впечатление можно было вынести не только в салонах, которые посещал Палеолог. Не показательно ли, что в первом вскоре последовавшем публичном выступлении лидера народных социалистов Мякотина войне в докладе было отведено последнее место. Страна жила не войной, а революцией. Взгляд современников обращался «внутрь», как это наблюдали члены Думы при посещении деревни, где война, по их впечатлению, отходила «на задний план».