И я иду. Только бы поспеть. Никакой тяжести, но сзади кто-то все наваливается и тычет мне альбом: нарисуй две картинки – «украшают три елки» и еще «сгорел дом, где мы отыскали себе маленькую квартиру».
Я сразу и не узнал, а это была одна из мышек, а за ней, как из яйца, вылупился человек с лицом надъеденной лепешки, он был наряжен мавром, на кривых испанских каблуках. И предлагает мне черемушную наливку. Но с одним условием: я должен, сидя на рельсах, рассказать о себе что-нибудь выдающееся.
И я, вспомнив один действительно выдающийся случай, как меня, закутанного в одеяло, принесли на одно собрание, чтобы удивить неожиданным появлением, вижу, на рельсах сидит Вейдле[44], он в желтом топорщемся непромокаемом и что-то бормочет из своей жизни.
И прощай моя черемушная наливка: Вейдле, окончив рассказ, схватил бутылку и прямо из горлышка разом всю.
Чехов
Их было пять, они сидели вокруг колодца.
Из глубины колодца выходил огонь. У каждой в руках раскрытая книга. И огонь освещает мне древние письмена. Я узнал их, это были сивиллы, но что было написано в Сивиллиных книгах, я ничего не мог разобрать.
Вышел из воды «гуттаперчевый мальчик», но это была не игрушка, что детям в ванну кладут, а гуттаперчевое живое существо. И я понимаю, что это Шаляпин, а вышел он, чтобы голосом погасить Сивиллин огонь!
«Пискунок», из породы тоненьких шеек, размахивая тоненькими ручками, кричал, предупреждая Шаляпина:
«Спасай, кто может, свою душу!»
И я хотел уходить, не дожидаясь конца, как раскрылась стена: Чехов весь в черном на скамейке, есть такой портрет, и весь он освещен изнутри.
«Вот, вы и совсем пришли к нам!» сказал я.
И перед Чеховым, как перед сивиллами, раскрытая книга:
«Переписка жителя луны с жителем земли», разобрал я заглавие.
«Мне тяжело дышать!»
И Чехов вытащил изо рта утку.
Утка оказалась жареная с яблоками. И все на утку набросились: «Пискунок» и гуттаперчевый мальчик, и я не выдержал, цепко протянул руку.
Гимнастика
«Разорвать течение времени и повернуть мысль»! Я вылепил из сургуча свою голову и пропустил через бельевой каток. Сижу на узлах удобно и неприкосновенно.
Накрапывает теплый дождь. Никакой зелени, а растут грибы. И вижу, как в гору медленно ползет трамвай.
«В этот трамвай не садитесь, говорит Зайцев[45], нет буфета». А сам на ходу выпрыгнул.
Зайцева я не послушался и поехал.
На каждой остановке буфет, трамвай останавливается очень высоко и приходится на ходу выскакивать. Я выскочил и угодил в овраг.
Какие-то карлики и среди них в белом халате их поп карлик. Подобрав полу своего фельдшерского халата, он облетел низко над столом, поклевал что-то в воздухе и взялся за солдат.
Целый полк выстроился на дворе московских Покровских казарм. И тут же на дворе валяется колбаса: из колбасы я должен делать гимнастику.
Зайцев развязал один из узлов с бельем, вытащил складную кровать: плетеная корзинка для хлеба.
«Сколько призрачности в том, что мы называем действительностью!» сказал он и, спустя рукава, принялся раскладывать хлеб печатными буквами.
Виноградный окорок
Все семейство Ч. – бегут за окороком, а впереди в окорок зубами врезалась собака. Навстречу волки, да не простые, с гривами сибирские, а за волками мчится автомобиль.
От страха или чтобы добро волкам не досталось, одним кусом окорок съела собака. А волки на собаку и в клочки. И вся ветчина попала в волчиную сибирскую пасть с песьей шкурой и костями. А все Ч. побросались на ходу в автомобиль. И автомобиль скрылся.
А собака и говорит:
«Разве я виновата?» и подает мне в обеих лапах чек – 1000 франков «на предъявителя».
В банке у самой кассы я спохватился: чека нет! или дорогой потерял или дома в письма сунул. А кассир за решеткой для порядку разложил столбиками, но не мелочь, а розовый виноград. Захотелось мне этого розового попробовать, потянулся я с руками, а решетка опустилась и прямо мне по пальцам, как бритвой: черно в глазах.
И очутился я в сыром подвале. И о чем эти черные мысли? И я повторяю из какой-то песни и мотив знакомый:
«А когда ты меня покинешь,
я из огня до земли тебе поклонюсь,
расточу весь огонь –
и одна ты в глазах не померкнешь...»
Хлынула вода. И я скорее выбираться, да темно очень.
И вспомнился окорок – розовый, как розовый виноград.
«Пойду, думаю, к Ч.».
По насыпи мне навстречу, но кто это? не понимаю: на ней мужское без пуговиц пальто наголо.
«Я безработная, говорит она, и не годы, не век, а века иду по чужой земле».
«Откуда?» спрашиваю.
«Я из Дельфов».
И я вспоминаю о чеке: 1000 франков. Вот кстати, пригодились, подать ей. И я все перерыл, и письма, и рукописи, в столе и по карманам, а чека нет нигде.
«Нет, говорю, нигде».
«Негде», поправила она, но не сказала «искать», а взглядом стрелой ударила в меня:
«А когда ты меня покинешь,
я из огня до земли тебе поклонюсь,
расточу весь огонь –
и одна ты в глазах не погаснешь...»
И замечаю, что она на одной ноге и эта нога колонкой у нее из середки – дельфийская.
«Из Дельфов!» говорит Лев Шестов, вылезая из автомобиля: он на Комарове[46] путешествовал вдоль виноградников.
«А чтобы все было незаметно, мы скрывались под автомобилем у колес», объяснил Комаров.
И подает мне полную горсть мятого винограда – нарезано тонкими ветчинными ломтиками.
Петли, узлы и выступы
Выставка скульптур. А кроме разноцветных граненых бутылок, ни ног, ни рук, ни головы и хоть бы какой завалящий торс, ничего. Из окна, прячась за занавеску, выглядывает Лорионов[47]: в руках у него стопудовые гири, запустит и от головы ничего не останется, про ноги и руки я уж не говорю. А я как раз под окном: взялся распутывать веревку – работа надоедливая, да и опасно. На веревке делаются само-собой петли, подержатся в воздухе и, само-собой, затянутся в узлы: начинай сначала.
На выставку набирается народ. Вижу и Лорионов, но уж без гирь. И он меня торопит:
«С веревкой неудобно, вы загораживаете выставку».
Я вышел в другую комнату. Там, согнувшись над столом, Копытчик (С. К. Маковский)[48] пишет программу «Оплешника»[49], повторяя:
«Оплешник – оплетать – плел».
На плите, пред Копытчиком, подгорелые овощи, залежавшийся соленый огурец пустышка, вареная свекла, не отличишь от кактуса, лопнувшие растекшиеся томаты – матерьял для «Оплешника».
Копытчик предлагает мне поправить этот «натюрморт». А я вызвался отделать дом «по Гоголю».
И начинаю свою работу. Я должен с инструментами – каучуковые палочки и закорючки – подыматься по выступам на самую верхушку, не глядя вниз. Осторожно ступая и не глядя, лезу по белым каменным плитам и с выступов каучуковой лопаткой счищаю известку.
«Пропал мой Гоголевский дом!» думаю, но как отказаться продолжать работу «раз взялся?»
«Я все слышал», сказал Лорионов.
И от стыда я скувырнулся.
Подкоп и затычка
«Голова хвоста не ждет!» но бывает и обратное: хвост улепетывает, а голова болтается. Подхожу к театральной кассе, нагнулся к кассиру – билеты разложены рядами по ценам – а как выдавать, кассир ставит глазом печать. И я получил припечатанный и иду с глазом и что же оказывается, глаз привел меня не в зрительную залу, а в картинную лавку.
Андрэ Бретон[50] показывает картины. Я к нему о Мексике, о мексиканских жителях.
«Я как Улис, сказал Бретон, все забыл под песни сирен». И подает мне камень: «из подкопов, краеугольный».
Я зажал в руке камень и поднялся на воздух, облетел все подкопы и спустился на землю.
Что это, не могу понять: монастырь или тюрьма! Одиночные камеры-кельи, тяжелые чугунные двери, но есть и светлые комнаты с окном – «семейные». А на самом на верху «Комитет ручательства» и выдают спички без очереди. Спички мне всегда нужны, я курю. Но подняться в Комитет я не решился: начальник, любитель домашних спектаклей, человек словоохотливый чрезвычайно, так что в словах его больше слов, чем мыслей, но даже и по крайней надобности, никто к нему не осмеливается входить с просьбами, а, кроме того, в его кабинете шныряют летучие мыши, его охрана.
Время раннее, поставил я себе чайник.
«Вот, думаю, никогда бы не согласился в такой час кого-нибудь чаем поить».
И как на грех, стук в дверь.
Бретон с ружьем и мексиканской косой ломится в дверь. Но я его не пустил: «еще рано чай пить».
Но это оказался не Бретон, а Пришвин: он уселся перед дверью на свою мексиканскую косу, подперся дулом.
«В России, сказал он, много происходило и происходит такого, чего не было и не будет никогда на свете». И принялся дубасить в дверь.
На порку
Из Коммиссариата повестка: «явиться в 10 утра на порку». Наш Коммиссариат на Шардон Лягаш, два шага с Буало. Но почему-то я поехал по железной дороге.
Я захватил с собой, кроме повестки, еще много писем, опущу. И пропустил остановку, вижу Национ[51]. Я скорее к двери да зацепился за какую-то даму, тут бы мне рвануться, а я стал распутываться. А поезд не ждет. И когда, наконец, выпутался, не могу разглядеть станцию. И все-таки вышел. Да поскорее: «10 еще нет, но уж около, не опоздать бы».
Я проходил по незнакомым местам: онеме