-Я не смогу высоко отрезать. Вот здесь.
Взяла ладонью под самым затылком. Откинув помеху - черную косынку. Показала.
-Ну?
Диман помотал головой. Маша выхватила у него ножницы. Начала свирепо стричь. В самом деле не получалось. Вмешался, неожиданно и спокойно Буров.
-Подожди. Помогу. Дай косынку.
Стянул с головы, смотал в жгут.
-Зачем?
Вяло поинтересовалась Маша.
-Перевяжу, заранее. Чтобы коса не рассыпалась.
Отступив от затылка на ладонь, не меньше, он затянул узел. Маша тут же его распустила.
-Нет. Выше. Под самый корень. Я так хочу.
Дед зашипел разгневанной коброй.
-Золотце, ты блажишь. Родне Максима это не понравится.
Но Полежаевой было море по колено. Она нашла взглядом самую суровую тетку из всех. Невысокую, чуть грузную. Совершенно седая, плотный черный платок, смуглое лицо. Господи, кто она была Максу? Привлекла ее внимание. Положила ладонь на край гроба. Сказала отчаянно.
-Он любил мои волосы. Очень сильно. Ему бы понравилось, что они всегда будут с ним. Я знаю. Вы позволите?
-Сдурела, дочка?
Маша покачала головой. Уже угадывая не дне темных, как вода в полынье, глаз этой пожилой женщины согласие.
-Он говорил, что мои волосы самые красивые, какие видеть в жизни доводилось. Он...
Не смогла договорить. Прикусила губу. Справилась с собой.
-Пожалуйста. Разрешите положить ему в ноги. В гроб.
Женщины обернулись друг к дружке. Та, первая, по виду самая главная, с которой Маша и заговорила, спросила тихо.
-Кто ты была ему дочка?
Кто она была ему? Маша подобрала, с трудом, точно говорила по-немецки слова. Соединила одно с другим.
-Он спас меня, однажды. Я его любила. Я ничего никогда не дарила ему. Ни разу.
Диман уже подошел, наклонился, что-то настойчиво забубнил. Одна из женщин, ни на что не обращая внимания, продолжала тихо плакать, облокотившись на гроб. Остальные теперь смотрели на Полежаеву. Невысокая решила.
-Хорошо, дочка. Пусть. Раз твое сердце просит. Мы не против.
Коса не поддалась сразу. Мишка резал и резал, отделяя тоненькие прядки одна за другой, сразу под затылком. Диман смотрел сверху, справа, со странным выражением бульдожьей морды. Дед едва слышно вздыхал. Маша терпеливо ждала, думая о том, что делает это не столько для Макса, если быть абсолютно честной, сколько для себя. Именно, что для себя, дурочки трусливой. Для себя, бестолковой и опрометчивой. Пусть ничего уже нельзя исправить. Пусть.
Ведь золотая Полежаевская коса не была жертвой, или знаком искупления. Ни коим образом. Подарок. Самый последний. Вот и все.
На поминки Маша не осталась. В новой черной косынке, (одна из женщин поделилась запасной) с непривычно легкой головой, под руку с дедом, она ушла с кладбища. Сразу после того, как услышала стук земли о гроб. Не дожидаясь конца церемонии. Илья Ильич вел ее, придерживая, чтобы не оступилась, ноги скользили по грязи, кто-то оглядывался на уходящих, кто-то ничего не заметил. Маше было все равно. Сказала вдруг, пустым, холодным тоном.
-Не ругай меня, пожалуйста.
Дед похлопал ласково по ее ладони.
-Нет. О чем ты. За что тебя ругать. Да и кто я такой, чтобы это делать?
-Ты?
-Да.
-Ты все, что у меня есть, дед. Ты - моя семья.
Он не сбился с шага, ничего не ответил, только рука, которой обнимал внучку, чуть дрогнула. Маша не смотрела на Илью Ильича, не видела выкатившейся на коричневую щеку, длинной блестящей полоски, мокрой и одинокой. Илья Ильич плакал второй раз в своей трудной жизни. Как и год назад, опять во время разговора с Машей. Только повод был иным. Не отчаяние, а... примирение с жизнью?
Маша не могла себе представить, какие бури бушевали в сердце ее деда. Через какую боль ему доводилось пройти.
У Ильи Ильича имелись свои счета, по которым, уже некому было заплатить. Свои вопросы, на которые уже некому было ответить.
На Машу нахлынуло чувство вины. Два дня провалялась молча, без слез, отвернув лицо к стене, не отвечая на вопросы деда, поднимаясь с постели только для того, чтобы выпить стакан воды, сходить в туалет. Других желаний не возникало.
Увидеть Матвея, спросить, что произошло? Нет.
Илья Ильич бросил все свои дела, то и дело подходил, чтобы прикоснуться к плечу, похлопать по спине, тихо повторить очередную мудрость, похожую на чушь.
-Все перемелется, золотце. Надо жить дальше.
Маша не отвечала. Минутная трусливая растерянность слишком дорого ей обошлась. Надо было вцепиться в Макса и кричать. Заставить выслушать себя. Надо было...
-Золотко, детонька, послушай меня, старика.
Повернула голову. Нашла взглядом близко-близко склоненное над постелью лицо деда. Казалось, что он говорит издалека, что она видит его не в живую, а на экране телевизора, например. Дед был таким ненастоящим, он мешал. Жужжал и жужжал, отвлекая от мыслей. Маша вспоминала все, что было в ее жизни связано с Максом.
-Уйди. Не хочу.
Дед отказывался отвязаться по-хорошему. Осторожно присел на краешек постели. Сгорбился. Вздохнул. Сухое коричневое лицо было строгим, серьезным.
-Золотце, я не могу оставить тебя.
-Почему?
Хотела рявкнуть Маша, но пересохшие губы превратили крик в невнятное сипение. Голос сорвался.
-Почему-у-у?
-Погоревала и хватит.
-Ты так считаешь?
-Да.
-Ты не имеешь права мне это сейчас говорить! Ты не понимаешь, как мне больно!
-Понимаю. Очень даже хорошо. Лучше, чем ты можешь себе представить.
-?
-Сейчас увидишь.
Дед поднял одну ногу, согнул в колене, поставил на покрывало, совсем рядом с Машиным плечом. Стал, не спеша, закатывать штанину. Выше. Еще выше. Маша, не понимая, зачем он это делает, следила за его движениями. Потом закрыла глаза. Что за ерунда? Что он вытворяет? А? Нужно ей это? Голос деда пробился сквозь равнодушное отчаяние, сквозь нежелание жить и чувствовать.
-Смотри.
Она с неохотой послушалась. Просто потому, что привыкла реагировать на команды домашнего тирана.
-Ну?
Еще выговаривая это короткое, полное внутреннего сопротивления словечко, она уже уставилась на ногу Ильи Ильича. Вздрогнула. Сморщилась. Зрелище было пакостным. От колена вверх, по сухой темной коже уходил, разветвляясь, как молния жуткого вида рубец. Он охватывал все бедро, опоясывал и исчезал под закатанной, вернее уже неприлично задранной штаниной.
-Дальше показывать?
-А он и дальше? Есть?
-Почти до пояса, с этой же стороны.
-И?
-И в паху тоже. Вот, что сделало меня калекой, в тридцать пять лет. Вот почему я смог понять Анну, когда узнал про ее роман. Твой предок - с физиологической точки зрения, не мужчина. Так, жалкие остатки.
-Дед...
-Дурацкая африканская забава. Пытать пленных, называется. А уж потрошить белую свинью - особое удовольствие.
-Дед...
-Они сажают в свежие раны насекомых, например. Есть много жестоких игр, на мне успели попробовать всего штук пять. Повезло. Один из идиотов стучал на своих же. При чем он путался и с нами, и с нашими противниками. За гроши, спиртное и лекарства, как водится. Там совершенно иные представления о деньгах, золотце. Продаются не за тридцать серебряников, за три. На мое счастье, тот болтливый черный парень встретил белого врача, которому обычно и сообщал разные вещи. Он просто похвастал успехами своего царька. А господин доктор наплевал на то, что мы априори, как американцы и советские ребята крутились по разные стороны баррикады. Представляешь? Он поступил, как белый, пожалевший другого белого. Вообрази, связался не со своими. С нашими. Так мол и так, спешите на выручку. Утро третьего дня я встретил в вертолете. Выжил молитвами Джона. Так звали того парня. Никогда его не видел. И не увижу. Не узнаю его судьбы. Как наши вытащили твоего гадкого старикашку из ямы, в которой он барахтался - не помню, пребывал в полной отключке. Бредил. Ругался на пяти языках. Представляешь?
Маша устроилась поудобнее, положила голову на руку. Страшный рассказ вроде бы оборачивался забавным, хоть и тяжелым приключением. Нет, шутки кончились тут же.
-За мою подпорченную шкуру рассчитались с лихвой. Деревню сожгли. Просто со зла. Там было много детишек и женщин. Не так уж и виноватых во всей этой кутерьме. Я орал благим матом на спасителей. Они решили, что у меня крыша от боли протекает. Знаешь, как они говорили? "Чего ты дергаешься, офицер? Тебя ведь не пожалели. Одной черной обезьяной больше, одной меньше..." Пакостно это - смотреть на своих же волком, рычать от ярости и ненавидеть. Но меня прямо колотило от бешенства. Все представлял лица погибших детишек. Их то за что?
Дед шумно вздохнул.
-Переправили в Москву. Лечили долго. Конечность моя раздулась как лапа бегемота, растрескалась и не хотела заживать. Молчу про причинное место. Там было такое воспаленное месиво. Врачи трубочки вставили. Чтобы моча по ним стекала. Медсестрички смотрят на меня, вздыхают жалостливо. Сначала думал, сдохну от анализов и уколов. Потом стал злиться, что меня в недочеловеки записывают.
-Дед...
-Я не закончил. Золотце, жизнь любит бить тебя, что есть силы. Сломаешься ты или нет. Вот в чем вопрос. Знаешь, что удивляло врачей, которые меня пользовали?
-Нет.
-Они приглашали ко мне даже не психологов, а психиатров. Представляешь? Думали, что я не вполне понимаю, что стал евнухом, что подсознательно гоню от себя эти мысли. Не могли поверить, что кастрированный мужик обошелся без соплей и нытья, без попыток вскрыть себе вены, без истерик даже.
-Дед...
-Золотце, тебе больно. Могу понять.
-...
Спокойно и буднично, без дрожи в голосе, он говорил самые невозможные вещи. Хваленое хладнокровие Ильи Ильича сейчас казалось пугающим. Нет, дед не был бесчувственным болваном, просто умел относиться к жизни и смерти иначе, чем обыкновенные люди.
-У меня погибли самые близкие друзья. Двое. Один отлетел к Богу - на моих глазах. Мгновение назад просил пить, шутил, тут же дернулся, изо рта пена, вцепился до синяков в мои запястья, позвал по имени. Захрипел. И перестал быть. Самый лучший в мире друг превратился в кусок плоти. Я над ним завыл, как зверь. Чуть с ума не сошел. Он меня никогда не бросал. Однажды, в юности, пятьдесят километров пер на спине по джунглям мою т