Посидели маленько, чуток помолчали, а я дышу шибко, успокоить сердце не могу. Секретарь смотрит на меня, улыбается и говорит:
— Ну, Марья Антоновна, как твои дела?
— Мои, — говорю, — дела, товарищ секретарь, не суть для вас важные. А вот с хлебоуборкой затруднительно.
— С хлебоуборкой, — говорит, — везде затруднительно, не только у вас. Ежели жаловаться хочешь — жалуйся, только не плачь.
Я — в обиду.
— Ежели, — говорю, — плакать захочу, так втихомолку поплачу. А плакать да жаловаться не в моем характере.
Павел Петрович строгонько поглядел на меня, брови серенькие вскинул и прикрикнул:
— Ну, ты, Маша, потише себя держи… Что это за крик, скажи, пожалуйста?
А у самого в лукавых его глазках так чертенята и кувыркаются.
Секретарь перелистывает какую-то ведомость и смеется. А начрайзо уставился мне в глаза и сердито этак:
— Тебе, брат, пальца в рот не клади, — откусишь.
— А что же, — говорю, — и откушу…
— Задорная.
— От задора, — говорю, — не отказываюсь. Рохлей будешь — охомутают.
Тут секретарь стал очень серьезный и выступил вежливо:
— Вот что, Марья Антоновна. Мы о тебе знаем кое-что хорошее. Очень даже ценим твоего мужа, товарища Травкина. Решили мы выдвинуть тебя председателем колхоза. Рекомендовать тебя людям.
Я так и обомлела.
— Да разве это возможно? Товарищи! У меня и силы на такое дело нет. Тут мужикам и то невмоготу иной раз приходилось… А как же я-то?..
И — в слезы. Реву, а самой стыдно.
А начрайзо в ухо мне ехидно издевается:
— Вот тебе и задорная!.. Задор-то у тебя — в слезах, как видно.
Страсть я его в ту минуту возненавидела. Плачу и огрызаюсь:
— Вы меня, товарищ, не тревожьте. И сядьте подальше, чтоб не вышло неприятности.
Они все даже оглушили меня своим хохотом. А секретарь спрашивает этак ехидненько:
— А скажи-ка, Марья Антоновна, что тебе Максим наказывал при расставанье?
— Наказывать-то, — говорю, — наказывал, а писем уже больше не шлет…
— Ну, не шлет, — значит, есть причина. Пришлет. А все-таки, что он тебе наказывал? Припомни-ка. Ты вот артачишься, робеешь, плачешь, — разве в этом исполнение его наказа? А ведь ты ответила ему: ни тебя, ни себя не обесславлю… Так?
— Это вам Павел Петрович рассказал…
— Кто бы ни рассказал, а вот знаю. Так вот мы и приехали, чтобы собрание созвать. Кандидатуру твою обсудим и собранию предложим.
Павел Петрович, милый человек, ласково и ответь за меня:
— Она, конечно, согласна. Понятно: волнуется. А ведь по сути дела она и сейчас фактически несет обязанности предколхоза.
— И хорошо несет. А мы ей поможем. Ну, как же, Марья Антоновна?
— Хорошо, — говорю, — согласна. Только ежели не справлюсь…
Тут начрайзо опять резанул меня по сердцу, язва:
— А не справишься — взгреем до седьмого пота. Взыщем по всем статьям.
Разозлилась я и огрызнулась:
— Посмотрим еще, как вы-то помогать будете.
А он даже засмеялся.
— Вот с этого бы и начинала… а не с мокрого места…
Я тоже засмеялась и успокоилась. А потом все им по порядку рассказала, в чем у нас трудности: как правление рассыпалось, как машины плохо работают, как рабочих рук не хватает, как к пахоте мало годных людей и прочее такое. Старичков наших добреньких расписала, не пощадила и Павла Петровича: в такое, мол, горячее время сельсовет пропуска выдает нашим колхозникам на железную дорогу. У нас, мол, кой-какие женщины не к работе интерес имеют, а к торговлишке: старая закваска еще сильно действует. Павел Петрович страшное лицо сделал, а потом засмеялся:
— И меня высекла, а я думал, что не решится нападать на власть. Верно, был грех, а теперь эту волынку аннулировали…
— Как это аннулировали? — разгорячилась я. — А бабы все-таки гурьбой тянутся чуть свет на станцию да еще лошадей требуют. Я это ликвидировала, но у нас есть сердобольные конюхи, которые исподтишка и подводишки снаряжают. Плохо мы боремся. Вы все хорошие, Павел Петрович, а меня собаками травят. У этих мешочниц таких агитаторов, как Маланья, сколько угодно. Сплетни плетут, как кружева, а сплетня — самая заразная агитация.
Секретарь переглянулся с Павлом Петровичем и с начрайзо, а когда на меня посмотрел, лицо у него стало строгое, а глаза хитро поддеть меня хотят.
В этот день я словно большой праздник переживала. Сначала мы все вместе на фермы наши ходили, в конюшню, на скотный двор, а потом поехали в машине на поля. Долго ходили мы от бригады к бригаде, а озорник начрайзо все девчат задирал, и они ему не спускали — зубасто, дерзко отвечали. Он все время восхищался:
— Замечательный народ наши женщины! Да с таким народом чудеса можно делать…
Вечером устроили собрание. Секретарь речь держал — о помощи фронту говорил.
Ну, потом я выступила, Павел Петрович и еще кто-то. Очень даже хороший был вечер: всколыхнулись все, здорово волновались. Маланья назло не пришла на собранье. Заметила я это и решила про себя: ну, я ж тебя сумею взнуздать, упрямство твое, как пыль, выбью…
Выбрали новое правление колхоза: я — председатель, а членами — Варя, Анфиса, учительница-комсомолка… один конюх, заботливый такой мужик, скромный… Счетовода — секретарем. Все так и ахнули, когда я предложила кандидатуру Маланьи. Павел Петрович мне сердито шипит в ухо:
— Да ты с ума сошла, Маша! Разве можно такую женщину в члены?
А я упрямо настаиваю:
— Маланья Кирилловна будет работать — ручаюсь. Как почувствует она ответственность, так другим человеком станет.
Слышу со всех сторон:
— Маланья — беглянка… бросила бригаду — удрала…
Тут я и насчет Павла Петровича проехалась:
— Вспомните, ведь сам Павел Петрович ее поддерживал… Помочь ей советовал. А чем мы ей помогли?.. Даю слово: на ноги ее поставим.
Спорили долго, я не сдавалась. Правда, большинством в два голоса, а все-таки выбрали ее. И эта моя победа очень даже меня обрадовала, себя почуяла, свой характер: захочу — так и я не последняя сила. Не слово родит человека, а дело. Без крепкой ответственности любой человек с панталыку сбивается. Надо, чтобы у человека всегда сердце от совести ныло. Совесть-то самое главное в человеке и есть. Я это буквально на себе испытываю.
Ну и стали мы с новой силой работать. В правлении, можно сказать, — бабье царство. Как что, как заминка какая на поле, сейчас же крик, волнение — все ко мне. Ежели что на ходу можно поправить иль толкнуть, бежишь туда, где тонко, чтоб не рвалось. А чаще соберешь женщин, посоветуешься с ними: наперебой стараются — предлагают то одно, то другое улучшение. И вот каждую женщину и мобилизуешь это ее улучшение провести. А им лестно: никогда они не чувствовали такой общественной запряжки.
Детишкам мы хорошее питание устроили и брали в ясли и на площадку только у тех матерей, которые работали. Вызвали мы всех «путешественниц» в правление и сказали: ежели вам, мол, на ваше колхозное добро наплевать, а увлекает вас больше интерес спекулировать, объявляем вас саботажницами. Детей, мол, ваших оставляйте при себе — сами о них заботьтесь. И имейте, мол, в виду, что трудодней вам никаких не будет засчитано и ни маковой росинки не получите. Вот и считайте, что вам выгодно: или торговлишка, или честный общественный труд. Будете вместе с нами делить общие трудности и радости — хорошо, не будете — пеняйте на себя!
Батюшки, сколько крику и злобности было! Кой-кто из них сдался, с обидой, с ненавистью, будто их палкой в стойло загоняют. Другие обохалили нас и ушли.
И вот что я заметила. На этот раз Маланья вместе с нами заседала. Сидела в сторонке, как в столбняке: ни слова не проронила, темная вся, как ядом налитая. И по всему видно было, что все эти саботажницы на нее только и поглядывали, и этой своей ядовитой чернотой она их словно еще сильнее отравляла. И вот, подумайте, встает она, как туча, мнет пальцами губы, и глаза так и жгут. Помолчала, потопталась и говорит:
— Я вот спросить хочу: кто меня в правление выбирал? Я, — говорит, — не к членам обращаюсь, а вот к собранью, к женщинам, которые здесь сидят.
Ну, наши торговки рады, орут ей:
— Мы не выбирали и даже на собранье не были. А ежели были бы, так, явное дело, за тебя бы кричали.
— То-то, что кричали бы… Кричать мы ой какие лихие! А почто кричали бы?
И ответить им не дала — горой на них свалилась;
— Не вы, — говорит, — мне душу перевернули, не вам спасибо скажу, а вот Маше и всем ее помощницам. На меня у вас надёжа была, знаю. Да чести мне в этом мало. А я со зла сколь им горя да неприятности причинила. И мне же они, умницы, добром заплатили: зла не помнили, а хорошее во мне, как угольки из загнетки, выбирали и на своих ладошках раздували. Не по злобе я на собранье-то не была, а совести не хватило. Ну, как узнала, что меня выбрали, в доверие ввели, я целые сутки ревмя ревела, все сердце себе изгрызла… Так вот, бабочки, скажу вам, как душа велит: ежели хоть одна из вас выйдет с торбой из села, на себе же самой и ездить будет. Ни зернышка не получит и дорогу к колхозу забудет. Собакой бродячей будет шататься. А мужьям в армию распишем: вот, мол, они какие, ваши жены-мироносицы!..
И ко мне обращается:
— Я, Маша, сама с этими барахольщицами хочу рассчитаться: у меня с ними свои счеты есть.
Вот тут-то наши спекулянтки и начали паниковать: одни скисли, а другие по домам разбежались.
Встала я, не утерпела — обняла Малашу и со слезами в губы ее расцеловала. И у ней слезы по щекам катились.
Никогда еще в нашем колхозе так не работали, как мы своим женским коллективом. Женщины всегда хозяйственные были: они и домашность справляли, и детей растили-воспитывали, и всех-то обшивали, и за всеми-то ухаживали. Все на своем горбу несли… Вот сейчас многие из нас общественные обязанности несут, а разве дело-то по домашности изменилось?
Заверяю вас от всего сердца: все от нас зависит, буквально от нас самих. Захочешь — все сделаешь. Не для красного словца говорю, подлинно по себе сужу. По охоте да по хорошей воле всякие у нас чудеса можно делать. Взять хоть бы наше Заполье.