Маша минус Вася, или Новый матриархат — страница 13 из 39

— Софочка, спокойно, спокойно. Не поворачивайся только! Спокойно!

Лицо Митрофановой горит, господи, лишь бы не инсульт, господи! У нее ж гипертония. Она пятками заталкивает сумку под сиденье:

— Все будет хорошо, Софочка, главное — спокойно. Я тебе обещаю! Ну, родная, собралась, вон он выходит.

Кац опустила стекло.

Он подходит, большой черный силуэт в белом свете фар, острый луч фонарика скачет по асфальту, останавливается. Видно всю полицейскую сбрую — стальные пряжки, рация с короткой резиновой антенной, массивный «кольт» в открытой кобуре, тугие патронташи, наручники. Наклоняется:

— Сержант Пэрри Райс, эн-вай-пи-ди.

У сержанта Пэрри Райса сильный южный акцент (скорее всего, Нью-Орлеан), очень много белых зубов и глянцевитая, как лакированное дерево, темно-коричневая кожа. Он чуть растерян и слегка разочарован — не ожидал увидеть двух белых леди в этом рыдване. Гнали как обдолбанные подростки, а тут на тебе! Скука, опять за все дежурство ничего стоящего.

Разглядывает карточку водительских прав, снова наклоняется — нет, не пахнет спиртным, да и какое, к черту, спиртное — пенсионерки! Хотя та, рыжая, еще ничего, вполне; у него была старушка до службы, в Билокси, черная, правда. Такие чудеса вытворяла, молодухам бы не грех подучиться!

Сержант улыбается Митрофановой, та жеманно поводит плечами, черт, вот ведь баба! — полька, что ли, хрен этих белых разберешь — все как из одной коробки, — он вполне серьезно просит соблюдать правила и скоростной режим, лихо козыряет, и, посмеиваясь, идет к своему «Форду». Он чуть хромает, в детстве у него был полиомиелит, сейчас, правда, хромота почти незаметна.

Кац включает поворотник и тихо-тихо, будто на цыпочках, трогает машину с места.

Минут десять едут молча. На Таймс-сквер попадают в пробку. Кац все это время недовольно шмыгает носом и беззвучно шевелит губами. Наконец ее прорывает:

— Или ты, Митрофанова, совсем уже очумела! Это ж полицейский! У нее, у дуры, «наган» в трусах, под жопой деньги уворованные, а она, шалашовка, глазки сидит строит. Нет, вы только поглядите на эту профурсетку — блузку рассупонила, лифчик видать, тьфу! Это ж кому только рассказать! О-о-ох, божешмой, связалась с нимфоманкой-пескоструйщицей, ни стыда, ни совести! Ведь пацан совсем, Кольке твоему ровесник!

— Ага, пацан! То-то на меня так пялился. Завидно, что ли? Да если б я его не завлекала, твоя тощая задница бы уже на нарах в участке прохлаждалась!

Кац от возмущения даже поперхнулась:

— Если б не ты, я бы сидела дома и чай с пирожными пила! Поняла, шлендра?


8

Переночевали в дрянном мотеле на Девяносто пятом шоссе.

Сырые простыни, бежевый палас в пятнах, вонь прокисших окурков. Толком и не спали, лишь под утро забылись, как в угаре.

Денег оказалось гораздо больше, чем предполагали. Митрофанова довольно хлопала и потирала ладоши, Кац страшно перепугалась и запричитала свое «божешмой», Митрофанова, рассердясь, накричала на нее; короче, когда подъезжали к Филадельфии, настроение у обеих было мерзкое.

— Вон там можно, за столбом остановись, — сипло сказала Митрофанова, откашлялась, — ты со мной?

Кац отвернулась и скрестила руки на груди.

— Ну-ну, Бонапарт, твою мать! — Митрофанова от души саданула дверью.

В помещении почты было душно и воняло клеем. Митрофанова встала за плешивым коротышкой с перхотью на пиджаке. «Откуда перхоть, — подумала она еще, — волос-то нет».

Подошла ее очередь. Митрофанова лениво выставила на прилавок спортивную сумку, продолжая запихивать туда толстую малиновую кофту. Молния застряла. Митрофанова, виновато улыбаясь, ласково спросила:

— У вас коробочки не будет, вот посылочку бы надо… молния, черт…

Круглолицая китаянка или кореянка, поджав неодобрительно губы — не могут дома все как надо приготовить, ну и публика! — молча достала коробку.

— Вот спасибо, вот замечательно, вот мы ее, родимую, щас туда… — Митрофанова неожиданно ловко справилась с упрямой молнией и впихнула сумку в коробку.

Азиатка строго спросила:

— Стекло, взрывчатые и горючие вещества, жидкости и продукты питания, яды, оружие?

— Ну что вы! Вещи теплые сестре отправляю, носки, варежки, — а про себя продолжила: — Мешок денег, пистолет.

Последнее было завернуто в украденную из мотеля наволочку и завалено сверху тряпьем.

— Адрес?

Митрофанова, чтоб не напутать (вот была бы потеха!), достала бумажку, прочла, близоруко щурясь:

— Так… Канада, провинция Квебек, Лосиные Озера, абонентский ящик 187.

Китаянка проворно набила адрес, прилепила стикер, шлепнула красной печатью и, бросив коробку на ленту транспортера, отправила ее в чрево почты.

— Обожаю эту страну! — выпалила Митрофанова, распахнув дверь и плюхаясь на переднее сиденье. — Надо же вот так верить людям, а?! Кончай кукситься, Софка, давай в аэропорт дуй! Все у нас только начинается.


9

Кац никогда не жила на лесном озере.

Поздняя северная осень скупа и бесцветна: клены уже осыпались, ели черны, снег еще не выпал. Лист приклеился к свинцовому зеркалу воды и скользил меж белых облаков и холодной синевы перевернутого неба. Хотелось молчать и, запрокинув голову, вдыхать и вдыхать полной грудью морозный воздух, застывший в предвкушении первых колючих снежинок.

Потянуло душистым берестяным дымком — Митрофанова затопила печь, они на всю зиму запаслись березовыми дровами — спасибо Экалуи, егерю-индейцу, привез, да еще и сложил в ладные поленницы.

Укладывая, он все пел что-то с птичьим присвистом, здорово у него это выходило, весело. Митрофанова спросила, о чем поется; песня оказалась вовсе не веселой — про девушку, что умерла и плывет на хрустальном месяце и спрашивает у звезд: «Жизнь — что это? Мерцание светлячка в ночи? Или дыханье оленя морозным утром? Или тень орла, что скользит по траве?»

У егеря тугая коса, волосы черные, блестящие, как вакса, в косу вплетены ремешки с серебряными пережимами, а на шее шнурок с тотемом — рыба из черненого серебра с бирюзовым глазом. Его племя — инуктитук, что значит «люди озера». А соседи из долины всегда звали их просто «ику» — рыба.

От его сильных рук пахло хвоей и табаком. В профиль он был похож на Цезаря, вырезанного из жесткой коричневой коры, а анфас это сходство исчезало из-за черных, как вишни, и наивных, почти детских глаз.

Вечером они сидели на ступенях крыльца, от чая шел душистый дымок, они, обжигаясь, пили и смеялись.

Быстро стемнело, и паутина голых веток покрыла помрачневшее небо. Стало тихо и тревожно.

Митрофанова хотела научить егеря песне, но русские слова ему не давались, дальше первой строчки дело не пошло. Тогда Митрофанова, нетерпеливо махнув рукой, начала старательно выводить сама: «…в той степи глухой замерзал…». У нее был округлый русский голос, негромкий, но что называют «с душой». Печальный звук плыл над потемневшей водой и умирал тихо, без эха, так и не долетев до другого берега. Митрофанова пела про лошадушек и про обручальное кольцо, про то, что ямщик любовь свою унес в могилу, индеец ласково улыбался и плавно качал головой в такт. Кац тихо пошмыгивала, моргала, а под конец разревелась.

Егерь уехал, Кац позвякивала посудой на кухне, изредка к кому-то строго обращаясь. Митрофанова постояла на крыльце, спустилась к воде. Высыпало столько звезд, казалось, что неба нет — лишь жуткая бездна, и в озере та же леденящая бездонная чернь, только темнее и чуть колышется. Голова начала вдруг кружиться, берег тронулся и поплыл. Плыла и черная стена леса на взгорье, и озеро, и Митрофановой почудилось, что это она и есть — та, скользящая по стылой воде в хрустальной пироге мертвая девушка, о которой пел егерь-индеец.


10

Кац возвращается из поселка, едет не спеша.

Утром над озером мутный туман, другого берега не видно вовсе, лишь лиловое марево да призрачный лес с редкими выстрелами первых охотников.

Рассвет робок и медлителен. Меж проступивших из тумана кленов чернеет дорога, поворачивает и круто взбирается в гору. Там, среди сосен с шершавыми, рыжими от утренних лучей стволами, дорога перестает петлять и светлеет, это уже почти шоссе.

Асфальт в трещинах и буграх от мощных корней — вон какие великаны стоят по обочинам, торжественно смыкая над головой темные своды. По такой дороге хорошо катить не торопясь, чуть придерживая руль, левую руку свесив наружу, ловя пальцами колючие мокрые ветки.

Сзади проглядывают меж хвойных лап крыши поселка, темные и бархатные от мягкого мха. Из труб струятся ленты сизого дымка, кажется, вот-вот, и невидимая рука ухватит их и утянет всю деревню за облака.

Кац возвращается из поселка, уже совсем рассвело, и она выключает фары…

В багажнике не только продукты, обычный набор, покупаемый в деревенской лавке (Кац зовет ее «сельпо»), там рождественские подарки для Митрофановой — четыре фунта черного бельгийского шоколада и двухтомник Мопассана с ее любимым произведением «Милый друг».

Кац насвистывает песню про девушку, плывущую по озеру на хрустальном месяце; получается что-то занудное вроде хавы-нагилы, она отбивает ритм ладонью по упругой баранке — нет, все равно не то!

В поселке все угрюмы, ожидают снега, а снега все нет и нет; егерь Экалуи сказал, что это духи озера сердиты, уже декабрь, а еще не упало ни одной снежинки. Значит, и зверь уйдет на север, не будет ни мяса, ни шкур.

Да и утро как-то не задалось: сначала вроде рассвело — верхушки сосен на том берегу зажглись бледно-оранжевым, и по небу прошла розоватая рябь, а уже через полчаса с севера потянуло сырым холодом. Сумрак мало-помалу снова сгустился, словно ночь передумала уходить и решила вернуться. На озеро выполз густой туман, небо опустилось и тяжко нависло над водой.

Кац включает радио, ищет прогноз погоды.

Или это из-за сна так муторно на душе? Опять ей снилась черная собака в саду, Кац вскочила среди ночи то ли от собственного крика, то ли от безумно ухающего сердца. А вокруг была такая темень, такая жуткая тишина, ближайшее жилье за перевалом через лес, милях в пяти. И ей так хотелось разбудить Митрофанову, поговорить, услышать ее насмешки и грубые шутки — черт с ней! — все что угодно, лишь бы прогнать этот тоскливый липкий страх.