— огромная разница, почти пропасть. У меня другие подруги, одноклассницы, внучки бабушкиных знакомых — «коммунистов» (бабушка — бывший парторг), но почему-то всегда тянуло к Найке — маленькой, смуглой, с широко расставленными галочьими глазами. Бабушка не одобряла: семья неблагополучная, мать-одиночка, беспартийная и вообще «психическая» — вся улица собиралась, когда она падала вместе с наполненным ведром у водопроводной колонки и билась на песке, трое мужиков не могли ее унять, пока не прибегала Найка, вставляла ей в рот какую-то палочку и тихо уводила домой. Однажды ее вообще увезли на «Скорой» в больницу, Найку едва не отдали в детский дом, но (надо сказать, тут бабушка постаралась) откуда-то вызвали двоюродную сестру Илону. Мать Найки и ее сестру родители назвали по-революционному — Диамарой (в честь передового учения) и Лорой (сокращенно — Ленин освободил рабочих), а те своих дочерей нарекли Ноэми и Илоной. Илона эта потом навела шороху в поселке — к ней стал приезжать однокурсник-араб, а в поселок иностранцам доступ был запрещен (рядом — военный городок, то ли ракетная установка, то ли пульт слежения за вражескими подлодками, во всяком случае, военные делились на морских и сухопутных).
Статный Абдулла приезжал под видом грузинского гостя в огромной кепке-аэродроме. Впрочем, довольно скоро соседи настучали куда надо, в Тургеневский тупик нагрянули двое милиционеров и человек в штатском на автомобиле с мигалкой, Илону увезли, но ненадолго, кажется, из училища ей пришлось уйти. А за Абдуллу она вышла-таки замуж, уже через несколько лет приезжала в гости с двумя кудрявыми ангелоподобными малышами, с толстой задницей и звякающими тяжелыми золотыми цепями на шее, запястьях и даже щиколотках.
С Найкой мы обычно кружили по парку, она рассказывала новости — знала все: кто в поселке разводится, чей муж отправлен в ЛТП, с какой улицы девчонку зажали на «запретке» у воинской части солдаты, но не тронули, заставили их облизывать. Разговоры ее почти всегда касались тайной жизни тела, о которой не принято было говорить ни дома, ни в школе, словом, сильных чувств — любви, ненависти, ревности, которые раздирали, оказывается, всех окружающих нас самых обычных людей. Иногда она читала наизусть непонятные стихи:
Твоим узким плечам
Под бичами краснеть.
Под бичами краснеть,
На морозе гореть…
Твоим детским ногам —
По стеклу босиком.
По стеклу босиком,
Да кровавым песком…
Стихи она выучивала из затрепанной материнской тетрадки, которая хранилась у нее в доме на единственной книжной полке. Книг мало, но все странные: Библия с гравюрами, «Чтец-декламатор», Блок, Мандельштам. Дина Ильинична когда-то мечтала стать актрисой (говорят, ее сестра Лора в результате вышла замуж за конферансье в провинциальной филармонии), все время, сколько я помнила, она работала библиотекарем в нашем клубе и нередко подрабатывала, замещая в очередной раз загулявшую уборщицу в школе. У нас дома были совсем другие книги в шкафу: полное собрание сочинений Горького, Льва Толстого, полный Ленин, которого бабушка конспектировала к очередному партсобранию вместе со статьями из местной газеты «Знамя коммунизма» и журнала «Политическое самообразование». Сочиненные политинформации она вслух читала парализованному дедушке, не покидающему своего кресла у окна.
Когда (нечасто, раза два в год) приезжали родители, дом наполнялся их друзьями, звоном хрусталя, который вытаскивали из вечно запертого буфета, песнями под гитару и долгим тяжелым застольем, мама иногда уводила меня в нашу комнату и перечитывала вслух «Три товарища», которую возила с собой во все их немыслимые геологические партии и комсомольские стройки. Я пересказывала Найке Ремарка, и мы мечтали о будущем, она — о невероятной любви («Это когда не только хочешь отдать за него жизнь, но и не можешь этого не сделать, когда умираешь и рождаешься каждую секунду»), я — о счастливой семье. У обеих нас такой не было.
Отца своего Найка не видела никогда (говорят, он был циркач, глотал шпаги и огненные факелы и был страшно красив), я тоже тосковала по родителям, сколько себя помню. Когда мне исполнилось три месяца, мама поехала за отцом на стройку города Мирного в Якутию, а я чуть не умерла от воспаления легких, отчего остался и насморк, и склонность к простудам и ангинам, и почему переезды и кочевая жизнь мне были строго противопоказаны. Мама любила отца беззаветно: когда тот говорил, она смотрела на него с восторженным обожанием и не уставала рассказывать всем подряд о том, какой он талантливый и редкий человек. Так же она смотрит на него с одной из немногих фотографий, где мы втроем — у Царь-пушки, меня поставили на ядро, а они в обнимку рядом. Отец большой и сильный, красивый, даже когда мне было уже тринадцать, брал меня на руки и говорил — моя дочка, моя кровь — и при этом призывал окружающих выпить за мои косы и мои глаза. Страшное потрясение, которое отравило несколько детских лет, — я просыпаюсь от непонятного шума: отец душит мать подушкой и повторяет: «Ты мне скажешь, сука, наконец, чей это ребенок?» Я ору, они вскакивают с постели и забирают к себе, я делаю вид, что сплю, но трясусь до утра от ужаса и горя. Впрочем, больше никогда их скандалов я не видела — даже потом, когда мы жили вместе в Москве.
У мамы были две мечты: когда-нибудь съездить в Париж и получить квартиру в Москве. Последнее время я все чаще вспоминаю поселок, нашу скудную жизнь (как я понимаю, родители присылали не слишком много денег), бабушку, непременно с накрашенными губами и гордо поднятой головой, влачащую меня за руку то на сход ветеранов, то на проверку выполнения инструкции исполкома о покраске заборов в зеленый цвет (владельцев синих и желтых заставляли перекрашивать), то на концерт в честь Первого мая. Понимаю теперь, как ей было нелегко — с парализованным мужем, худосочной внучкой, недостроенным огромным домом (дом — мечта всей их с дедушкой жизни в далеком шахтерском поселке, откуда они, после ударной тридцатилетней вахты, приехали в Подмосковье), буйными соседями и мотающейся по стране дочерью. Впрочем, маму бабушка никогда не осуждала и называла тургеневской девушкой.
Вспоминаю канувшие в прошлое лица, детали, краски и запахи, о которых, кажется, уже давно забыла и в которых, мне кажется сегодня, кроется какой-то тайный смысл, скрепа и связь событий последующей жизни, ее неудач и потерь, и силюсь понять, что же получилось не так и можно ли еще что-то исправить. Долгими вечерами, пока дочки нет (интернет-клуб закрывается в одиннадцать, оттуда еще полчаса на метро — разве можно позволять подросткам так долго сидеть у компьютера?), пока никто не приходит и не звонит, я перебираю осколки прошлого, как драгоценные камни, и удивляюсь тому, как немного на самом деле в нашей судьбе зависит от собственной нашей воли, устремлений и надежд. И думаю о том, что одной из этих скреп и знаков судьбы, в которой я не сомневаюсь, была именно Найка.
Когда мне было шестнадцать лет, родители вернулись с Севера и построили кооператив. Их северных денег хватило только на однокомнатную квартиру (много прогуляли, констатировала бабушка), правда, в самом центре, у метро «Студенческая», недалеко от престижного Кутузовского проспекта, по которому проносились правительственные кортежи. После просторного поселкового дома все казалось тесным и неудобным, мне выделили кровать за шторой, уроки (десятый класс, аттестат) я делала в совмещенном санузле по ночам, устроившись на крышке унитаза и разложив учебники на тумбочке для белья. Новая школа, новые друзья, стыд за нашу тесноту перед одноклассниками — обитателями сталинских огромных квартир, неловкость оттого, что незнакома с московской жизнью, строгость новых учителей… В энергетический институт я решила поступать просто потому, что моя единственная близкая приятельница (кстати, тоже не коренная москвичка, также комплексовавшая, что, наверное, нас и сблизило) собиралась именно туда. С соседом этой приятельницы я стала встречаться года через два. Он был красивый и сильный, чем-то напоминал моего отца, каким я того помнила в детстве, за ним бегали девчонки. Не знаю сейчас, насколько сильно я его любила — наверное, я придумала эту любовь, но он принял ее как данность, и мы стали встречаться едва ли не каждый день. По утрам я ехала к нему на «Коломенскую», захватив сумку с продуктами, купленными по дороге, вспоминая маму, готовила и красиво накрывала на стол, потом мы ложились в родительскую кровать, предварительно сменив простыни, и уже после полудня, уставшие, ехали в свои институты на последние лекции. Потом мы созванивались вечером, если он уходил куда-нибудь с друзьями, я страшно нервничала, и он привык мне звонить, что бы ни случилось, в любое время. Родители также осваивались тем временем в Москве, потом отец начал ездить в командировки один, и мама плакала, его провожая.
На первый аборт меня тоже провожала мама — она и нашла врача и говорила, что самое главное — хороший укол, и потом ничего не помнишь, а после важно месяц не жить с мужчиной и для безопасности пользоваться таблеткой аспирина или борной кислотой, правда, помогает не всегда (ну и намучилась я потом с этим аспирином!). Сама она сделала два аборта до меня и неизвестно сколько после, ничего не поделаешь, отец считал, что одного ребенка достаточно, да и как быть, когда такая жизнь.
Она оказалась права — после укола (пятьдесят рублей — надежная гарантия) я проснулась в палате, где женщины рассказывали о себе, о других, пугали и успокаивали друг друга одновременно. Когда я вернулась домой, меня ждал будущий муж — именно тогда он предложил пожениться, хотя зарегистрировались мы только через год.
Вскоре совсем неожиданно — на улице — я встретила Найку. Она была бледная, грустная и сказала, что ищет врача, нужно срочно сделать аборт. Виновником оказался Абдулла, который долго к ней приставал, пока Илоны не было дома, а потом изнасиловал. Надо, сказала Найка, сделать аборт тихо и быстро, потому что времени почти не осталось, и чтобы не знал ни муж (оказывается, она была замужем и жила почти рядом со мной), ни Илона. Идти в женскую консультацию исключено, там побреют, а врачей в Москве у нее нет. В тот же день мы пришли на прием к тому самому врачу, который делал мне укол. В больнице была другая смена, и он оприходовал ее прямо в кабинете женской консультации (ко всеобщему ужасу, наркоз на нее подействовал слишком сильно, и она не просыпалась целых два часа, и пациентки ломились в дверь, слабо мной успокоенные). Наконец Найка вышла. Зрачки ее были огромны, движения замедленны, но она была счастлива.