Маша минус Вася, или Новый матриархат — страница 25 из 39

Засиделись за полночь. Лика предложила остаться, постелила нам в спальне, сама собралась лечь в детской. Когда за ней закрылась дверь, я спросил:

— А где все? Отец, мать, сестра. У нее ведь есть сестра? Я видел фото в прихожей.

— Отец ушел к другой, — сказала Волкова, — младшая переехала к нему, сейчас живет в его новой семье, а мама умерла. Вербицкая теперь одна.

— А как же Паша?

— Да ну! — махнула рукой Волкова. — Судьба — штука несправедливая.

— Знаешь библейскую притчу про справедливость? — улыбнулся я.

— Расскажи. — Волкова быстро разделась, залезла под одеяло и поманила меня пальчиком: — Что там у тебя за история?

— Ну слушай, — я сел на кровать рядом с ней, — идут, значит, по пустыне Иисус и ученики. Один из них к нему с вопросом: Господи, почему мир такой несправедливый? Иисус говорит: ты, типа, давеча сидел на горе, отдыхал, ну и, по логике, если все должно быть справедливо, дай теперь горе посидеть на тебе. По справедливости. Короче, как-то так. Нет в мире справедливости, Волкова. Нету. Ожидания с реальностью не совпадают. Факт.

Я разделся и полез под одеяло. Волкова обняла меня за шею, уснула, а я еще долго рассматривал рисунки на обоях, складки тяжелых бордовых штор, вспоминая розу ладоней Лики, и думал: как же все это так получилось?

Наутро мы разъехались. Я отправился на вторую пару, Волкова — домой, а Лика Вербицкая — в университет, на свой геофак. Перед уходом я переписал номер ее телефона из записной книжки, которую Волкова таскала везде с собой.

Глядя из окна аудитории в институтский двор, готовый взорваться стремительной зеленью просыпающихся тополей и кленов, я думал о Вербицкой. О том, как ей холодно и одиноко в ее пустой кухне с голубой клеенкой, о ее тощей собаке. О том, что у нее вроде как есть отец и этот — с оттопыренным гульфиком. Паша. Я скривился, произнеся мысленно имя этого насекомого.

Нельзя сказать, чтобы Лика произвела на меня какое-то особенное впечатление по женской части. Да, она была, как это говорят, симпатичной, но я в ней видел прежде всего, как ни банально это будет сказано, брошенного нуждающегося ребенка, каким она, по сути, и была в свои неполные девятнадцать лет.

К семи я приехал на «Тульскую», зашел на рынок, купил большой букет бордовых роз и отправился к ней. Поднялся на лифте до девятого. Два этажа пешком вниз. Положил розы под дверь, нажал кнопку звонка и — бегом на шестой. Через пару секунд услышал звук открывающегося замка, мгновение тишины, и — ее голос: она ахнула… Я затаил дыхание… Шелест целлофана… Дверь захлопнулась. Я осторожно на цыпочках поднялся по ступенькам на этаж выше. Цветов перед дверью не было.

Я вышел из подъезда и пошел к метро. Со мной было ощущение маленького праздника, доброго самодельного чуда. Теперь, думал я, у нее есть свой букет бургундских роз.

Возле входа в метро стояла телефонная будка. Я зашел в нее, снял трубку и набрал номер Вербицкой.

— Привет, — сказал я, когда она сняла трубку. — Получила цветы?

— Да. А кто это?

— Тебе они понравились?

— Да, очень. Я тебя знаю?

— Нет… Какая разница?

Лика молчала.

— Ничего дурного, — сказал я. — Я, типа… твой ангел.

— Ну уж и ангел, — в ее тихом голосе появилась улыбка.

— Ну, типа да, — улыбнулся я в ответ. — Захотелось тебя поддержать. Теперь все будет хорошо… Мне пора. Могу позвонить позже, если хочешь.

— Хорошо, — сказала она.

— Тогда до вечера, — я повесил трубку.

Вечером, где-то в половине одиннадцатого, на лестничной площадке третьего этажа нашей общаги я накручивал пластмассовый диск цельнометаллического телефона-автомата, набирая ее номер. Она ответила сразу, говорила с заметным волнением, чувствовалось, что ждала моего звонка. Я попросил рассказать, как прошел ее день, о чем думала, чего боялась, чего хотела. И мы говорили долго. Я слушал и задавал вопросы. Когда она наговорилась и голос ее стал спокойным, ровным и немного вялым — там, у себя, она уже лежала в постели, — я рассказал ей легенду, вычитанную в «Бхагавад-Гите». Под нее она и уснула. Я повесил трубку.

Так продолжалось целую неделю. Периодически она пыталась выяснить, кто я, задавая наводящие вопросы, и, не добившись ответа, обижалась или делала вид, что обижается. Мое нежелание разоблачаться позволило раскрыться ей самой.

Ровно через неделю, набирая знакомый номер, я вдруг подумал, что это входит в привычку и скоро, видимо, нужно будет решать, что с этим делать дальше. В хрупкой беззащитной Лике обнаружилась удивительная воля к жизни. Я возбуждал в ней живой, и уже не платонический, как мне хотелось первоначально, интерес.

…Монета с характерным лязганьем провалилась в нутро аппарата, и я услышал:

— Привет. Я ждала твоего звонка.

— Хорошо. Как прошел день? Рассказывай.

— А можно мы сегодня не будем об этом говорить?

— Хочешь побыть одна? — я приготовился повесить тяжелую телефонную трубку.

— Нет! Не уходи.

От этого «не уходи» у меня как-то странно толкнулось сердце. Это «не уходи» никак не вязалось с моим принципиальным для нее инкогнито. Я спросил как можно более отрешенно:

— О чем хочешь поговорить?

— Ты когда-нибудь занимался сексом по телефону?

И я положил трубку.

Александра НиколаенкоКлеопатра

История знает тысячи примеров великих мужей. Благодарное человечество называет их именами улицы, площади, тупики и города. О них ходят легенды. О них снимают кино и пишут романы. Их имена законсервированы в учебниках. Их суровые профили высечены на памятных досках, а мраморные подбородки торчат из каждой колонны. Детям приводят в пример мудрость Марка Аврелия и Эзопа. Платон, Аристотель и Соломон служат для новых поколений эталоном мудрости. Каждый школьник знает Юлия Цезаря… Но! Разве не тускнеет имя этого титана кровопролитных битв в сравнении с тем, что сам он, как ни крути, стал добычей Александрийской волчицы?

О, Клеопатра! Не ты ли истинная победительница Рима? И кто по сравнению с тобой Марк Антоний? Он проиграл войну, но не ты. А жалкий Октавиан? Презренный Август! Он обвинил тебя, Царицу Ночи, в ведовстве, не желая смириться с тем, что вся твоя ворожба только и заключалась в проницательности и уме; два поверженных римских левиафана на твоем счету, мудрейшая из мужчин, бог и судья Октавиану. Пусть его жалкое вранье останется на его совести. Ему, а не тебе, Клеопатра, жить с этим пятном на страницах истории.

Да…

А мы свой сегодняшний гимн посвятим Клеопатрам нашего времени, да не исчезнут с лица земли эти кардиналы тыла, эти адмиралы в юбках, эти новые Амазонки, пред которыми превращаются в кисель мускулы и в профитроли высеченные из мрамора профили.

И пусть область их подрывной деятельности на первый взгляд не распространяется дальше кастрюль и кухонной плиты, мужчины! — вам лучше или держаться от них подальше, или жить с ними в мире…

…Уже шесть долгих месяцев в квартире номер тридцать четыре по улице Саляма Адиля Людмила Васильевна Бензопилова вела непримиримую войну со своим длинным жилистым зятем Львом Михайловичем Запугаки.

С чего началась эта война? На почве какого недоразумения она возникла? Что не поделила эта благородная, справедливая Людмила Васильевна со скромным научным сотрудником ГНИИХТЭОС Левочкой Запугаки, существование которого до войны было ограничено исследованиями в области технологий элементоорганических соединений и институтским буфетом?

Дорогой читатель! Разве не знаешь ты, что нет более благодатной почвы для взращивания взаимной ненависти, чем семейное счастье, заключенное в узкие квадратные метры? Сорняки понимания и терпения чахнут на этой зловещей клумбе сами собой, в то время как крошечные семена неприязни, едва упав на кухонную клеенку, оживленно прорастают в ней и тянутся к свету, как фикусы и герань, загораживая подоконник с видом на гармонию и балконные лыжи. Ни в прополке, ни в удобрениях не нуждается сей торфяник, чтобы заколоситься, как не нуждается он и в спичке, чтобы заполыхать синим пламенем.

Троянским конем войдя в родовую ветвь Бензопиловых, Левочка Запугаки был вынужден одновременно с тем переступить порог их квартиры, занять один из крючков их вешалки, входить и выходить из их комнат, заходить на их кухню… словом, с беспечным постоянством попадаться Людмиле Васильевне на глаза. Уже было с нее довольно, однако одного этого Запугаки показалось мало. Время от времени неприятный зять с неприятной фамилией и отвратительной внешностью подолгу занимал туалетную комнату, оставлял отпечатки своих грязных ботинок на коврике, а отпечатки своих отвратительных пальцев на подзеркальнике; скрюченные носки неприятеля висели рядом с белоснежным махровым полотенцем Людмилы Васильевны, а волосы врага — и это было ужасно! Ужасно и омерзительно! — оставались в щетке для волос этой терпеливой и миролюбивой дамы.

Все это вместе, нет! Все это вместе несколько дней кряду после женитьбы, и их пугающее количество в перспективе, и Людмила Васильевна дала себе клятву выписать интервента из родовой ветви и стереть следы оккупанта, как с прихожего коврика, так и со страниц семейной летописи.

Началась война.

Людмила Васильевна называла Льва Михайловича «Левочка», произнося имя своего врага так, точно давила им тараканов:

«Доброе утро, Левочка», — произносила Людмила Васильевна, и Лев Михайлович вздрагивал, а спина его покрывалась мурашками.

«Приятного аппетита, Левочка», — произносила Людмила Васильевна, и вилка падала у Льва Михайловича из рук.

«Не беспокойтесь, Левочка, я подыму», — произносила Людмила Васильевна, и ужас лишал Льва Михайловича подвижности и аппетита.

Освободительная война развернулась по всем направлениям. Глобальная, она застигала Льва Михайловича телефонным звонком на работе или в буфете. Локальная — повергала Запугаки в трепет за дверью спальной комнаты, завтраком, обедом и ужином.

В этой войне Людмила Васильевна была Балабиным и Раевским. Даву и Удино. Багратионом, Ожеро и Мортье. Вместо Кутузова она сдавала московскую квартиру, уезжая на дачу, и возвращалась с дачи внезапно, жаждущим мести Мюратом. Неотступным взглядом, точно Денис Давыдов обреченную гвардию Наполеона, Людмила Васильевна преследовала свою жертву до шоссе Энтузиастов, где было расположено его НИИ, и лишь там, ненадолго выпустив зятя из прицела, вступала в войну информационную на освобожденной от Льва Михайловича территории. А впрочем, территория эта освобождалась лишь с восьми до восьми, а потом враг снова занимал прежние позиции, и Людмила Васильевна это знала.