Русская интеллигенция уверовала, что необходимо дать народу счастье. «Основное моральное суждение интеллигенции укладывается в формулу, — писал Н. Бердяев, — да сгинет истина, если от гибели ее народу будет лучше житься, если люди будут счастливее…» Интеллигенция уверовала, что счастье народу дать может только социальная революция, что революцию эту народ сможет осуществить только под руководством «новых людей», обладающих уже сейчас теми качествами, какими все остальные будут обладать потом. Новые люди нужны, чтобы сделать революцию, цель которой превратить в новых людей всех, за исключением неспособных ими стать. Уверенность интеллигенции основывалась на Науке: ее божествами становятся материалисты-атеисты Фогт, Бюхнер, Молешотт. «Сила и материя Бюхнера, — рассказывает мемуарист, — в один прекрасный день разорвались среди нас, как настоящая бомба… Идеи Бюхнера, Фейербаха сразу овладели русским умом и никакие позднейшие усилия реакции не могли вернуть общество к наивным верованиям прошлого».
Марксизм явился в Россию в конце девятнадцатого века на подготовленную почву. Ленин, наиболее полно воплощавший радикализм русской интеллигенции, верил в науку и в революцию еще до того, как он стал марксистом. Официальные биографы Ленина и ленинизма тщательно обработали генеалогию вождя партии и революции, оставив только «благородных» предков, прежде всего Чернышевского. В огромной роли, сыгранной Чернышевским, романом «Что делать?» в формировании Ленина нет сомнений. Ленин говорил: «Он меня всего глубоко перепахал». Но не менее велико было и влияние на него революционеров, имена которых с середины 30-х годов были выведены из пантеона предков Октября, в первую очередь Ткачева и Нечаева.
В произведениях Ленина нет прямых упоминаний о вождях русской молодежи второй половины 60-х годов. Но первые историки большевизма не стеснялись говорить о предшественниках. «В пророческом предвидении Ткачева на нас глядит большевизм…», — писал М. Покровский. Близкий друг и сотрудник Ленина, Бонч-Бруевич, вспоминая, что Чернышевский был особенно близок Владимиру Ильичу, добавлял: «Вслед за Чернышевским Владимир Ильич придавал очень большое значение Ткачеву, которого он предлагал всем и каждому читать и изучать». Нет сомнения, что стратегический план Ткачева был использован вождем Октября: «… Революционное меньшинство, освободив народ из-под ига гнетущего его страха и ужаса перед властью предержащей, открывает ему возможность проявить свою разрушительную силу, искусно направляя ее к уничтожению врагов революции, оно разрушает охраняющие их твердыни и лишает их всяких средств к сопротивлению и противодействию. Затем, пользуясь своей силой и своим авторитетом, оно вводит новые прогрессивно коммунистические элементы в условиях народной жизни». Никто лучше не сформулировал программу, осуществленную Лениным после революции.
Сергей Нечаев внес в сокровищницу ленинских идей тактические открытия. Советский исследователь жизни и деятельности Нечаева настаивал в 1926 г.: «К торжеству социальной революции Нечаев шел верными средствами, и то, что в свое время не удалось ему, то удалось через много лет большевикам, сумевшим воплотить в жизнь не одно тактическое положение, выдвинутое Нечаевым». Бонч-Бруевич рассказывает, что Ленин «часто задумывался над листовками Нечаева» и очень возмущался ловким трюком, который «проделали реакционеры с Нечаевым с легкой руки Достоевского и его омерзительного, но гениального романа „Бесы“». Высоко ценил Ленин «особый талант организатора» Нечаева, «особые навыки конспиративной работы». Но, как подчеркивает Бонч-Бруевич, больше всего восхищало Ленина нечаевское умение «облачать мысли в такие потрясающие формулировки, которые оставались памятны на всю жизнь». Исследователи языка Ленина не обратили внимания на этот образец ленинского стиля, а он очень важен. Вождь революции пришел в восторг, например, от ответа, который Нечаев в одной из листовок дал на вопрос «кого же надо уничтожить из царствующего дома?» Нечаев, — подчеркивает Ленин, — «дает точный ответ: „всю большую ектению“». Большая ектения — молебен за здравие царствующего дома. Ответ Нечаева, следовательно, был — как восторгается Ленин — понятен «самому простому читателю»: надо уничтожить весь дом Романовых! Лозунг, выдвинутый Лениным накануне Октябрьской революции, ставший — своей простотой и общедоступностью — самым популярным революционным призывом: грабь награбленное! — был составлен по нечаевскому образцу.
Встреча Ленина с марксизмом была открытием «науки наук», философии, требовавшей изменения мира и формулировавшей законы, регулировавшие трансформацию мира и человека. Формула «бытие определяет сознание» открывала путь к созданию Нового человека. Достаточно было изменить его бытие — построить социализм. На пути к этой цели следовало уничтожить не только «большую ектинию», не только нечто неопределенное — «императорскую партию», как ненаучно выражался Петр Заичневский. Необходимо было уничтожить враждебные классы — врага достаточно конкретного, и в то же время достаточно абстрактного, осужденного законами истории.
Homo sovieticus sum
КПСС исходила и исходит из того, что формирование нового человека — важнейшая составная часть всего дела коммунистического созидания.
Советские студенты-медики, изучающие латынь, начинают занятия с фразы: Homo sovieticus sum — я советский человек. Будущие врачи на первом курсе, с первых же шагов в медицине узнают, что есть два вида человека: гомо сапиенс и гомо советикус.
Настойчивое утверждение фундаментального различия между видами Хомо составляет важнейшую особенность советской системы. Убеждение в своем превосходстве над другими свойственно всем нациям. Только советская система претендует на выведение нового вида человека. Нацисты, делившие человечество на людей-арийцев и не-людей, базировали свои взгляды на неподвижной концепции «расы». Раса, с точки зрения нацистов, была категорией вечной: можно было быть арийцем или им не быть. С этого начинали большевики, с той лишь разницей, что в основу сортировки человеческого материала они брали — также неподвижный — критерий социального происхождения: рождение в пролетарской семье, от пролетарских родителей, обеспечивало привилегированное положение в послереволюционной социальной иерархии. Как «неарийцу» в нацистской Германии нельзя было избавиться от клейма, пятнавшего со дня рождения до смерти и после смерти его детей, так нельзя было уйти (можно было только сбежать, скрывая «социальное происхождение») в советской республике «непролетарскому элементу». Один из руководителей всемогущей политической полиции — ВЧК с простодушием фанатика, убежденного в своей правоте, объяснял своим подчиненным в 1918 г.: «Мы не ведем войны против отдельных личностей. Мы истребляем буржуазию, как класс». Еще в середине 20-х годов Маяковский, в стихотворении посвященном Пушкину, объясняет убитому на дуэли поэту, что в советское время с убийцей поступили бы очень просто: спросили бы, а чем вы занимались до 17 года, а ваши кто родители? «Только этого Дантеса бы и видели».
В ходе строительства советской системы, по мере ликвидации «нечистых», отменялись привилегии бывшего класса-гегемона: формировалась группа руководителей, обладающих качествами Советского Человека, и масса руководимых, равных своим несовершенством и своим стремлением избавиться от «скверны», еще мешающей им стать совершенными.
Ставшие банальными рефлексии о таинственности Советского Союза продолжают заполнять страницы исторических монографий и шпионских романов, политических меморандумов и экономических анализов. Как правило, из работ, посвященных Советскому Союзу, выпадает тема Советского человека, превращающего систему для него и им порожденную в феномен, неизвестный истории. Советский человек — причина того, что метод аналогии для изучения Советского Союза оказывается совершенно неудовлетворительным. Точно так же недостаточным оказывается анализ при помощи привычных категорий: императорская Россия — советская империя; западники — славянофилы; правые — левые; прогресс — регресс; экономический кризис — модернизация. Никто не изучает современную Великобританию, исходя из результатов войны Алой и Белой Розы. Редко встречается советолог, не вспоминающий в работах о Советском Союзе татарское иго или Ивана Грозного.
Первыми обратились к методу аналогии, восприняли Октябрьскую революцию, как естественное, хотя и бурное, продолжение русской истории — русские писатели, поэты, мыслители. Было совершенно естественно, что, оказавшись лицом к лицу с невиданным катаклизмом, русские мыслители начали искать его причины в прошлом народа, страны. Они искали русских предков революции и находили их без труда. Поэт Максимилиан Волошин отлично выразил чувство, широко распространенное, прежде всего в кругах интеллигенции — в страшном лике революции узнавались знакомые черты:
«Что менялось? Знаки и возглавья?
Тот же ураган на всех путях:
В комиссарах — дух самодержавья,
Взрывы революции — в царях.»
Образ революции, как явления чисто русского, исключал основное — активную деятельность по переделке человека. На нее прежде всего обратил внимание Бертран Рассел, с ужасом обнаруживший после приезда в советскую Россию в 1920 г., что он оказался в платоновской утопии. «Первоисточник всех зол, — зарегистрировал английский философ, — заключается в большевистских взглядах на жизнь: в ненавистническом догматизме и в убеждении, что человеческую натуру можно переделать…» Рассел предсказал: «это сулит миру века беспросветной тьмы и бесполезного насилия…» Николай Бердяев немало способствовал распространению убеждения о «русском коммунизме» в работах, написанных в 30-е и 40-е годы. В книге, написанной вскоре после изгнания из советской республики, по свежим впечатлениям жизни в строящемся новом мире, русский философ говорит о возникновении «нового антропологического типа», «нового молодого человека — не русского, а интернационального по своему типу». Бердяев предсказал: «Дети, внуки этих молодых людей будут уже производить впечатление солидных буржуа, господ жизни. Эти господа проберутся к первым местам