Точно кто-то разом оборвал залпы раскаленных пушек — разом умолкла и французская, и немецкая артиллерия, и только со стороны нападающих несся нечеловеческий, смертельный рев обезумевших людей…
Полумиллионная армия в панике бежала назад…
Но и капитан Лирон не мог вернуться назад. Де Ринкар заметил одно характерное движение аппарата, когда он вздрогнул, попятился назад и не мог больше нестись по полю — он понял, что двигатель сломан… И бегущие люди увлекали с собой стальное чудовище, только что вселявшее им такой ужас.
Темно. В беспамятстве лежит большинство солдат на полу узкой каюты аппарата. Там, за стальной коробкой, тихий гул и грохот людского моря, увлекающего ее куда-то за собой.
На Лироне нет шапки и тужурка брошена на пол. Он ничего не видит и не слышит. Рычаг машины, теперь бесполезный, брошен. Он прильнул к одной из бойниц и не оборачивается назад: он знает, что Сенди уже держит в напряженном кулаке рукоятку № 23 и ждет его приказа.
Вот машина останавливается. Людское море встретилось с новым людским прибоем и остановилось. Теперь аппарат в центре этого моря.
Бешеным движением повертывает Лирон какой-то рычаг, и на потолке длинной каюты открывается широкий кусок, стальной кусок. Яркое солнце врывается сверху, и дикий рев немецких солдат туманит сознание и заполняет каждый атом воздуха.
— Пора, пора, Сенди! — кричит Лирон. — Да здравствует Франция!.. Да здравствует родина!..
Но Сенди не слышит. Его лицо обращено к небу, и в глазах безумная радость какого-то достижения, о котором можно думать только во время молитвы…
Рука Лирона нажимает рукоятку № 23, и Лирон чувствует, как что-то большое и темное надавливает ему на грудь…
Вихрь огня и едкого дыма похоронил машину неизвестного старика…
Вечером французские войска отбросили смятенную прусскую армию, а пред сном триста тысяч солдат молились о тех людях, которые купили своей кровью победу…
Владимир Воинов«СТРАННЫЙ» ДНЕВНИК
После некоторых размышлений я решил, наконец, сделать этот странный дневник достоянием общества.
Я знаю, что появление его в печати не пройдет для меня безнаказанным: некоторая группа людей безусловно остановит на мне пристальное внимание; и, может быть, вскоре со мною случится то же, что и с автором этого дневника.
Однако решение мое непреклонно, и я осуществлю его во что бы то ни стало.
…Наконец я нашел то, что надо.
Это не дача, а домик в лесу — бревенчатый, маленький, стоящий совсем в стороне от селения и станции.
Вокруг — только сосны.
Сквозь густую и крепкую зелень приятно глядеть на небо.
Когда идет дождь, или поет морской ветер, стряхивая небрежно с мокрых иголок голубые огни, широкие щели в стене позволяют мне слушать зеленую музыку леса.
А в тяжелые знойные дни я лежу на ковре и отмечаю в душе каждый треск, каждый шорох, неизвестно кем вызванный в глубине притаившейся чащи.
Иногда появляется желание взобраться на кровлю. И я это делаю.
Там у меня — флаг. Широкое, тонкое полотнище.
Трехцветное.
Размотав тонкий шнур, я спускаюсь.
И когда, под едва ощутимым томлением воздуха, полотно разовьется, хлестнув неожиданно свободным концом, сам не умею сказать — почему — сразу свежее становится: может быть, самый звук этот таит в себе что-то прохладное; а, может быть, ухо привыкло слышать его с тонкой мачты идущего корабля, когда морской бриз пружинит рубаху и щекочущим холодком пробегает под мышками.
По ночам звуки леса иные, чем днем. И мне кажется, что в эти часы между синих стволов, овеянных дымкою призрачных испарений, проходит та тайная полоса жизни, на которую смотреть не дано ни одному человеческому глазу.
Сегодня меня потянуло на станцию.
В шесть часов вечера приходит почтовый поезд.
К этому времени собираются дачники и ждут вечерних газет.
Есть своеобразная, острая прелесть — показаться чужим; человеком, пришедшим из леса, чтобы купить газету и скрыться опять: может быть, на день, до следующей почты; а может быть, и навсегда.
Сознание полной оторванности делает смелым, освобождает от многого и облекает обычные действия в былину красивой таинственности.
Когда идешь по площадке, небрежно постукивая стеком по запылившимся крагам, хочется надвинуть панаму поглубже, на самые глаза, и придать лицу оттенок спокойного, усталого равнодушия.
Это всегда привлекает внимание.
А потом нужно взять газету и ровными, неторопливыми шагами уйти. Не оглянувшись ни разу.
Впрочем, можно и не дождаться газеты.
Так еще лучше.
Когда я сегодня уходил таким образом, я знал, что мне вслед, кроме многих других, будут глядеть и глаза той лукавой прелестницы, которая довольно бесцеремонно заглядывала под панаму, пока я стоял у киоска с фруктовыми водами.
Открылся ли купальный сезон?
Может быть.
Хотя на рассвете в июне, конечно, никто не купается, и я могу смело рассчитывать, что буду на пляже единственным наблюдателем игры поднимающихся туманов.
Я очень люблю туманы за их неуловимость, изменчивую, призрачную красоту, за текучесть и неустойчивость форм и за тот изумительно нежный и сказочный колорит, который они придают всему, попадающему в сферу их мокрого, пьяного дыхания: они растворяют в себе грубые формы реальности, стирают черты, рушат грани: в них чудится что-то от космоса; и обыденные предметы, облагороженные близостью их, приобретают особую слитность — минутную, гибкую, каждый раз новую, но всегда находящую в чуткой душе многообразие соответственных откликов.
Странно.
Только после вторичного осмотра берега я почувствовал, что я не один.
Далеко впереди на острой косе, несомненно, был кто-то еще.
Этот «кто-то», как и все остальное, казался лишь тенью в общем царстве витающих призраков, но одушевленность его природы была вне сомнения.
Я быстро укрылся за сети, висящие длинными, мокрыми рядами вдоль берега, и на минуту задумался:
Уйти? Или выждать?
И то и другое потеряло теперь для меня всякую прелесть.
Я решился на третье.
Под прикрытием полога мокрых сетей, я направился прямо туда, где коса отделялась от берега.
Там я сел на песок и принялся ждать.
Скоро солнце прогонит багровый туман. Тогда можно будет подняться и глянуть:
Кто это, кроме меня, ходит смотреть игру умирающих призраков?…
У розовой каймы берега на желтом песке была девушка. Та самая, о которой я думал вчера, уходя без газеты со станции.
У ног ее снежным комом лежало белье.
Она одевалась.
Нагибалась, искала руками на желтом песке. И делала это свободно и медленно.
Очень медленно.
Потом поправляла пряди волос на висках.
— Уйдет сейчас, — думалось мне.
Но она не ушла: повернулась опять в сторону моря и села.
Я глянул вдаль.
На том месте, где еще не успело растаять последнее призрачное крыло голубого тумана, над розовым зеркалом тихой воды клубились дымки.
Шла эскадра.
Это было красиво и трогательно.
Есть глубокий и правильный смысл в том, что люди всех наций с любовью и гордостью встречают глазами свои корабли.
Я это особенно ясно почувствовал, глядя на стройные реи, простертые к лону небес.
Может, быть такое же теплое чувство испытывала и она, моя незнакомка?
Она даже сделала легкий поклон в сторону моря перед тем, как уйти.
А когда ее гибкая белая фигурка скрылась за первым песчаным холмом, я не противился больше желанию пройти по косе.
Рядом с тем местом, где лежало белье, остались следы ее ног — мокрые после купания.
Тут же остался лежать кусочек бумаги, скомканный чьей-то рукой.
Уходя, я, не знаю зачем, поднял его и опустил в карман.
Кажется, в этот момент я не думал решительно ни о чем.
…Условные знаки…Участок какой-то местности… Несколько параллельных дорог… И где-то, в середине пространства, зарисованного короткими, прерывистыми черточками, маленький крестик.
Вот и все, что я нашел на бумаге.
Всякий серьезный человек бросил бы эту бумажку и возвратился к своим делам.
Так решил поступить и я.
Однако, минутою позже, в мыслях моих оказался разлад.
Все эти черточки и крестики — ерунда. В этом смешно сомневаться. Но… времени у меня много, человек я свободный… А бумажка подобрана на том самом месте, где лежало белье… Почему бы…
Одним словом, через десять минут я бродил уже по всем направлениям, разыскивая чью-то усадьбу, выходящую острым углом на окраину.
Таких острых углов оказалось одиннадцать.
Тогда я решил заняться дорогами. На плане их было четыре, и все они шли параллельно.
После нескольких часов ходьбы, я пришел к выводу, что параллельных дорог нет совсем, а есть просеки, которых, действительно было четыре.
Теперь оставался участок, заштрихованный прерывистыми черточками.
Он лежал у концов длинных просек. Это было не близко.
После полуторачасовой ходьбы я даже подумал:
— Стоит ли?
Но из-за странных значков, нанесенных чьей-то рукой на бумагу, глядело на меня лукавое лицо странной девушки, и в улыбающихся глазах ее я прочел:
— Стоит!
Ведь не в другом же полушарии то место, которое обозначено крестиком.
А крестиком можно пометить многое: например, дачу, где живет моя незнакомка.
И если это действительно окажется так, то…
У меня даже мысли запрыгали от прелести такого предположения.
Ведь это бы значило, что клочок, зарисованный карандашом, не случайно обронен. А стало быть, и все остальное…
Можно ли было раздумывать?
С крепко бьющимся сердцем я шел по просеке и, после упорной борьбы с пространством, вышел, в конце концов, к тому, что обозначено было на плане штриховкой.