Машина пробуждения — страница 25 из 92

У всех соплеменников Лалловё ногти состояли вместо кератина из того или иного элемента земли – камней или древесины, металлических руд или шипов терна. Семейная легенда гласила, что данную традицию (для протеанских фей подобные традиции означали примерно то же, что наследуемые генетические черты для людей) ввела досточтимая мать и королева Лалловё – Цикатрикс. Последний раз, когда Тэм видел древнюю королеву, ее некогда грациозное тело составляли графен и эбеновый поликарбонат, и только лицо оставалось относительно органическим. Руки же, укрытые льняными одеяниями, завершались длинными скальпелями когтей из обсидиана.

Тот день выдался сложным для всех.

– Сию минуту, мисс.

Тэм заставил себя собраться с остатками сил и направился ко второй гардеробной.

Когда он поспешил исполнять поручение, маркиза возвратилась к созерцанию ярко освещенного кабинета; черные люстры с золочеными внутренними панелями излучали желтое сияние, практически подавляли голубой рассвет, обещавший сделать этот день хоть капельку счастливее. Лалловё ощущала, что что-то не так. Если быть точным, то вроде не совсем плохо, но и не очень-то хорошо. Она чувствовала себя опустошенной, голова болела; что поделаешь, ее и в самом деле ранило несокрушимое высокомерие отца. Она просто не выспалась, только и всего, – целую ночь маркиза подбивала бабки и теперь была готова сорваться в любую минуту.

Тэм дожидался появления своей госпожи во второй гардеробной, изо всех сил стараясь не смотреть на небольшую дверку напротив входа. В оформленном в желто-коричневых тонах помещении пахло теми же лавандой и иссопом, что и от чемоданчика агонии, регулярно навещавшей эту комнату; гардеробная была обставлена многочисленными мягкими диванами, а дверца, та, что старательно пытался не замечать Тэм, вела в очаровательную, небольшую уборную, которая пугала его до дрожи в коленях.

По правде сказать, Тэм страшился не самой комнаты. Не было ничего такого ни в украшенном серебряными листьями потолке, ни в бело-розовых цветах, нарисованных на стенах, ни в деревянном стульчаке унитаза, ни даже в выложенной черной плиткой купальне посреди пола из темного стекла. Нет, что пугало Тэма, так это вид прикованного к стене мужчины, вымазанного кровью и собственными испражнениями. Человек был старым и дряхлым, с вислыми седыми усами и глазами самой Лалловё; когда-то давно, когда Тэм впервые увидел эти глаза, ему представились далекие восточные земли родного мира, но нет, отец маркизы не был рожден на Земле.

Когда-то он был поэтом, известным в десятке миров, когда-то – обладающим абсолютной властью королем-философом… Хинто Тьюи обрек сам себя на страдания, решив наведаться в гости к дочери.

Он приехал одним морозным утром не более трех лет тому назад, и дочурка отплатила ему за проявление отцовской любви свойственной лишь ей родственной заботой: привязав к телу, заключив в кандалы и ежедневно с тех пор пытая до смерти. Но это ни капельки не беспокоило Тэма – напротив, было бы совершенно глупо ожидать от дочери Цикатрикс того, что она будет обращаться со своим отцом хоть с какой-то присущей людям человечностью, не говоря уж о теплых чувствах. Нет, что действительно приводило в ужас, так это молчаливое смирение с судьбой, читавшееся в глазах старого Тьюи, – с каждым рассветом Лалловё проскальзывала в уборную второй гардеробной и проводила большую часть утра, изобретая новые способы прикончить папочку. И каждый день, перед тем как испустить дух, Хинто Тьюи шептал одни и те же слова:

– Скажите моей дочери, что отец любит ее.

И что хуже всего, как казалось Тэму, так это то, что старик и в самом деле говорил правду.

Догадка Тэма была верна – этим утром маркиза желала, чтобы он помогал ей, а не слушал вопли, хоть немного приглушаемые отделявшими его тремя комнатами и четырьмя дверями да настолько громкой музыкой, какую только могли извлечь из лютни его пальцы. Что ж, да будет так. Бывало в его жизни и хуже, так ведь? И если госпожа желала, чтобы он лично позаботился о ее гостях, то разве не его долг услужить ей? Для этого его, в конце концов, и держали.

Лалловё промчалась по комнате и остановилась у двери в уборную прежде, чем Тэм успел хотя бы глазом моргнуть. Подняв с пола отвратительный чемодан, он последовал за маркизой в небольшое помещение, пытаясь держать себя в руках, но все равно у него перехватило дыхание от увиденного.

Ночь была благосклонна к Хинто Тьюи. Он был еще мертв, когда Тэм открыл дверь перед своей повелительницей, – спутанные белые космы вуалью закрывали лицо старика, органы внутри тощего тела не успели срастись. Несколько порезов еще до конца не закрылись, но уже не кровоточили; Хинто скоро должен был проснуться. Наблюдение за тем, как оживает скованный печатями возвращения труп, требовало крепкого желудка. К тому же Тэму было несколько неуютно сейчас осознавать, что точно такие же узы связывают и его собственную душу с нынешней плотской оболочкой.

– Скажите… – прохрипел старик, возвращаясь в мир живых и умолкнув на полуслове; никаких сомнений: он повторял слова послания, которое пытался донести до дочери еще вчера, перед тем как она перерезала ему глотку.

Хинто Тьюи закашлялся и выплюнул кусочек собственного языка. Ан нет, не такой уж он был мертвый. Не сказать, чтобы Тэм сильно удивился, – он никогда не говорил этого вслух, но видел отражение стойкости этого старика в его дочери. Тот же упрямый отказ подчиниться реальности – Лалловё была зеркальным отражением отца, пусть и кривым, уродливым, как и все прочие феи последних дней. Удивительно, что хоть что-то маркиза унаследовала от него.

– Скажите моей дочери… – вновь заговорил Хинто, но закончить ему не дали.

Лалловё метнулась через всю комнату, прыжком миновав заполненную гниющей кровью купальню, и, разбив губы отцу, заставила того замолчать.

– Хватит уже, папа, – чуть ли не прошептала она, поглаживая пробитую ее бирюзовыми ногтями щеку старика. – Все мы уже достаточно хорошо знаем о твоих чувствах.

– Если бы только это было так, Лолли. – Хинто Тьюи говорил с дочерью очень мягко. – Не думаю, что в своей несчастной жизни ты хотя бы раз действительно слышала голос подлинной любви.

Звук еще одной пощечины отразился от посеребренных стен уборной.

– Чепуха. Пустозвонство, сочинение скверных стишков да шельмовство – вот и все, на что ты, папа, когда-либо был способен. Посмеешь вновь обратиться ко мне в столь же пренебрежительном тоне – и я опять заставлю тебя досуха истечь кровью. – Этот процесс, как припоминал Тэм, занял целую неделю, если учесть, сколько длились не прекращавшиеся ни на минуту стоны, внезапно однажды сменившиеся тишиной. Надо было видеть лица прачек, которым пришлось отстирывать с обносков старика запекавшуюся на протяжении всей этой недели кровь. Подобная смерть была тем еще удовольствием.

Лалловё поднесла что-то к лицу отца, чтобы тот смог рассмотреть как следует; это оказался тот самый золотой механизм, который она испортила, пытаясь открыть.

– Что это, новая игрушка жемчужины моего сердца? – улыбнулся старик, обнажая сломанные зубы. – У тебя так много забавных вещиц.

– Это кое-что большее. И в то же время меньшее… с того момента как я ее открыла. Но, сдается мне, папа, ты и сам все знаешь.

Она встряхнула головой, пытаясь очистить мысли от облепившей их ваты; и здесь все было не ладно, этак и она сама скоро могла испытать те же мучения, что и отец. Что-то часто она в последнее время стала ошибаться, – возможно, ей следовало отдохнуть.

Хинто Тьюи покачал головой:

– Я знаю лишь то, куколка, что океан моего невежества безбрежен. И не только моего, но и твоего.

– Ну да, конечно. Давай отбросим всю эту философскую чепуху, папа, я полагаю, ты узнаёшь это устройство или, во всяком случае, представляешь принципы, по которым оно работало. – Маркиза подцепила ногтем крышку и продемонстрировала отцу останки стрекозы. Его и в самом деле передернуло? Как же ей хотелось причинить ему боль. Она так старалась. – Прекрасный механизм, приводимый в движение насекомым. Должно быть, так же гудело влагалище моей матери, когда твое семя зачало меня.

– Да-да. Я мал и ничтожен. И даже менее того.

– Правдивей слов от тебя я еще не слышала.

Лалловё уселась на высокий табурет и закинула ногу на ногу.

– И тогда встает один вопрос: что тогда такое ты сама?

Брови Лалловё вскинулись, угрожая гибелью.

Но Хинто только пожал плечами – настолько, насколько это возможно, когда человек подвешен в кандалах.

– Ах, ты куда величественнее, нежели я когда-либо мог быть, о лотос моих чресл. Трудно, должно быть, смириться с тем, что у тебя столь никчемный отец.

– Буду откровенна с тобой, папочка, – Лалловё уперла руки в бока и смерила Хинто внимательным взглядом, – вот уже три года я пытаюсь это понять. И в самом деле, зачем мне вообще понадобился зарвавшийся менестрель, с которым моя мама разочек перепихнулась ради спермы? С чего мне вообще занимать свои мысли отринутым быком-осеменителем, не заслужившим даже того, чтобы его подобающим образом прогнали со двора моей матери? Но за последние пару дней, папуля, я поняла кое-что, что доказывает мою великую силу предвидения. Я осознала, что великое зачастую приводится в движение ничтожнейшими из жизней. – Она помахала у Хинто перед носом трупиком стрекозы, вынув тот из золотого гробика.

– Кто бы спорил, – согласился отец. – Так и твоя великая ярость питается мной. Моей совершенно ничего не значащей жизнью.

Маркиза помолчала. Крылышки дохлого насекомого плясали в дыхании, вырывавшемся из ее гневно раздувшихся ноздрей. О Тьма Небес, не станет же она пресмыкаться перед ним! Так или иначе, но он научится бояться ее.

– Знаешь, папа, я, может быть, ошибалась, – заключила Лалловё, любуясь игрой света на своих бирюзовых ногтях. – Вероятно, вместо того чтобы щекотать тебя самого моими стальными перышками, стоило бы превратить тебя в зрителя, наблюдающего, как я играю с невинными? Что ж, папочка, еще не поздно все исправить, и я с превеликим удовольствием организую для тебя величайшее из представлений. И раз уж нам не удается найти общий язык, то, быть может, у меня получится хотя бы вдохновить своего отца на новую книгу или стих? Мне говорили, что искусство черпает вдохновение в боли. Точно, почему бы нам не подвергнуть мукам какое-нибудь