Машина знаний. Как неразумные идеи создали современную науку — страница 23 из 62

ом, объяснения прошлого вообще исключаются из рассмотрения. Только искусный исторический толкователь, каким считал себя Кун, может оценить их достоинства, да и то, может быть, лишь в результате внезапного, почти мистического прозрения.

Если тезис объяснительного релятивизма верен, то в разных временах не может быть единого мнения о сравнительном объяснительном успехе различных теорий, поскольку «успех» означает нечто совершенно разное в рамках каждой из них. В этом случае не существовало бы способа установить своего рода процедурный консенсус, который, как я утверждал выше, крутит рукоятку машины знаний. Следовательно, объяснительный релятивизм несовместим с железным правилом; если бы он был правдой, современная наука не могла бы существовать.

Когда-то объяснительный релятивизм и в самом деле отражал окружающую действительность. Но затем, во время научной революции, он был свергнут. В этой главе объясняется, как релятивизм подрывает научный консенсус и как он сам разрушается, расчищая путь для новой формы исследования, управляемой железным правилом.


Перенесемся в IV век до нашей эры. Вы бродите по острову, более реальному, чем наша воображаемая Атлантида – древнегреческому Лесбосу – в компании самого Аристотеля, наблюдая за разнообразной водной жизнью, кишащей в водах залива. (В 340-х годах до нашей эры великий философ провел несколько лет на Лесбосе и в близлежащем материковом городе Ассос, изучая трактаты по биологии.) Наблюдая одну и ту же обстановку, вы оба могли бы прийти к одинаковым выводам: некоторые рыбы издают хрюканье или писк, у самцов осьминогов есть специальное щупальце для совокупления, дельфины не откладывают икру, а рождают живых детенышей, залив изобилует устрицами, а зимой многие рыбы мигрируют в более теплое открытое море. Вы могли бы вместе препарировать каракатицу, как делал Аристотель, и обнаружить, что кишечный тракт идет ото рта к желудку, а затем возвращаться назад, чтобы выйти чуть ниже головы.

Однако когда вы начинаете объяснять анатомию и физиологию каракатиц, ваши взгляды расходятся. Какую функцию выполняет сердце каракатицы? Вы можете подумать, что оно качает кровь, но у Аристотеля совершенно иное мнение: сердце – это первичный источник крови, но одновременно с этим также и вместилище ощущений – удовольствия, боли и чувственного опыта, а у высших животных в придачу еще и орган мысли. (В этом вопросе Аристотель расходился со многими своими современниками, которые помещали человеческий разум в мозг.) Это разногласие по сути ничем не отличается от спора Капулетти и Монтекки по поводу природы тепла. Конечно, эмпирическое исследование решит, что правильно.


Рисунок 6.2. Обыкновенная каракатица, Sepia officinalis


Чтобы поспособствовать разрешению спора, вы преподносите своему философскому спутнику подарок: скальпель, красители для подчеркивания клеточных стенок и других биологических границ и микроскоп. С помощью этих новомодных инструментов вы сможете понять работу сердца каракатицы, изучив устройство его составных частей и выяснив, как эта структура, согласно основным принципам физики, влияет на функционирование всего тела.

«Интересно», – говорит Аристотель, поглаживая свою ухоженную бороду. «Но, как и идеи тех старых материалистов Эмпедокла и Демокрита, – здесь он ссылается на своих предшественников и соперников, которых уже давно нет, – совершенно неправдоподобно». Он ехидно поднимает бровь. «Их картина мира была крайне упрощенной: всё, что мы видим, учили они, вызвано слепыми законами физики, приводящими в движение бессловесную материю. Если бы они были правы, мы повсюду находили бы чудовищность и неисправность. Возможно, случайный набор механических частей и в самом деле способен работать как единое целое, как органическое тело, питаясь, дыша и производя на свет маленькие копии самого себя. Но это были бы, безусловно, исключения среди хаоса». Внезапным, на удивление свободным и широким жестом он обводит холмы, воду, весь остров. «Посмотри на всю эту жизнь! Посмотри, как красиво и стройно все организовано. Каждое растение, каждое животное, каждая ветвь, каждая конечность, каждый орган работают тщательно, постоянно, точно по-своему, чтобы процветать на своем естественном месте в мире. Это что угодно, только не случайность. Одна только физика не может объяснить жизнь».

«Единственный способ объяснить характерную форму и деятельность каракатиц, – продолжает он, – это говорить о свойстве организма в целом, его психее, то есть душе». Это сложное понятие. Психею Аристотеля нельзя назвать нематериальной вещью, отделяемой от изучаемого животного. Но это и не материальная часть животного, вроде ноги, мозга или сердца. Скорее это нечто, что существует в животном и обусловливает его общую форму. Природа психеи состоит в том, чтобы организовывать вещи для конечного блага животного. То есть части животного работают таким образом, чтобы выполнять функции, которые, совместившись в единое целое, заставляют животное расти, процветать и размножаться.

Каждый современный интерпретатор аристотелевской концепции психеи видит в ней загадку. Это, как говорит Аристотель, форма животного, заключенная в его теле, физическая структура существа. Однако Аристотель ничем не отличался бы от материалистов, которых сам же и критикует, приписывая жизнеспособность и эффективность организмов тому факту, что они случайно имеют идеальную физическую форму и структуру, следовательно, он имеет в виду нечто иное. В то же время кажется, что психея не есть что-то выше и вне тела. Это физическая форма тела, но одновременно это еще и некая концепция объясняет и поддерживает эту форму.

Поймите психею, и она улетит в глубину. Она не может быть понята таким умом, как ваш. Это вполне характерный симптом объяснительного релятивизма. Единственное внятное объяснение жизни по Аристотелю непонятно – едва ли лучше произведений жителей Атлантиды, пытающихся объяснить каракатицу в своем ключе.

Итак, на берегу лагуны стоят две противоборствующие фигуры: вы со своим микроскопом и Аристотель со своей концепцией естественного порядка. Вы хотите использовать свой микроскоп, чтобы урегулировать ваши разногласия. Вы говорите, что он выявит физическую структуру тканей каракатицы, неразличимую невооруженным глазом, и даст бесценные сведения о работе сердца и других органов. «Бесполезно», – отвечает Аристотель. Дело не в том, что физическая структура не играет никакой роли в телесных функциях (хотя Аристотель в придачу полностью отрицает микроскопическую структуру органической ткани). Скорее физическая структура просто не подходит для объяснения биологической функции. Даже если бы это объясняло, как двигается каракатица, это не могло бы объяснить, почему это движение так тонко настроено на дальнейшее развитие жизни. Это под силу только психее.

В глазах Аристотеля ваша программа исследования – препарирование каракатицы на все более мелкие кусочки – не сложная наука, а вполне заурядная бойня. В то же время программа Аристотеля выглядит не намного лучше, с вашей точки зрения. Как можно обнаружить душу и исследовать ее свойства? Или, точнее, поскольку легко обнаружить физическую форму, которой присуща психея, как при этом можно обнаружить и измерить ее объяснительный аспект, выходящий за пределы простой физической формы? Для Аристотеля ответ очевиден: бытие и жизнедеятельность каждого организма объясняются его психеей. Таким образом, доказательства природы психеи биолог сможет найти везде, где только захочет. Для вас, с другим представлением о биологическом объяснении, это звучит не столько как эмпирическое исследование, сколько как бессмысленное философствование.

Таким образом, разногласия по поводу объяснительных систем приводят к интеллектуальному тупику. Для Аристотеля микроскоп не более полезен в биологических исследованиях, чем в астрономических: то, что он может обнаружить (если вообще хоть что-нибудь может), не даст объяснения жизни. Для вас же объяснительная сила психеи – тайна. Вы хотели бы использовать свои инструменты, чтобы получить объективные данные об объекте исследования, но в отношении психеи это невозможно; психею можно объяснить только запутанными рассуждениями, которые вам совершенно непонятны.

Создавая и поддерживая подобного рода споры, объяснительный релятивизм представляет собой непреодолимое препятствие для процедурного консенсуса, необходимого для современной науки, консенсуса, который позволяет ученым убедиться, что все они играют в одну и ту же игру, освобождая их от бесконечных дебатов о правилах объяснения и тем самым направляя каждую вспышку их исследовательского жара на наблюдения и эксперименты. Таким образом, железное правило объявляет релятивизм вне закона, отсекая все подобные разногласия, заменяя их фиксированной концепцией объяснительной силы, которую должны принять все ученые, – вот оно, первое великое новшество современной науки. Поскольку ученые соглашаются с этой концепцией, они соглашаются и в том, как следует проводить проверку любой гипотезы, даже сформулированной в эзотерических или спорных терминах, таких как психика, энтропия или туманная терминология квантовой механики.

Соглашение по поводу объяснений было достигнуто с трудом. Чтобы увидеть, как это произошло, нам придется оставить Аристотеля на Лесбосе и отправиться в Северо-Западную Европу. Переместимся заодно и во времени – на две тысячи лет вперед. Там мы рассмотрим идеи двух превосходных мыслителей. Один из них был последним из великих натурфилософов, разработавшим теории строения материи и ее поведения, которые соответствовали идиосинкразической, метафизически регулируемой схеме объяснения, привязанной к духу времени. Другой разрушил эти теории и тем самым подорвал господство философии над научным объяснением и ниспроверг сам объяснительный релятивизм. Линия, протянутая от одной интеллектуальной жизни к другой, – это история выплавки нашего железного правила.


В 1618 году, когда Фрэнсис Бэкон работал над рукописью своего «Нового органона», молодой французский студент бросил свои занятия юриспруденцией и присоединился к голландской армии как раз в тот момент, когда на другом конце Европы, в Богемии, разразилась война. В течение года он оставил голландцев и присоединился к союзным войскам Максимилиана Баварского, и вместе с ними оказался посреди раздробленных германских владений, составлявших основную часть Священной Римской империи. Здесь будет происходить большая часть сражений Тридцатилетней войны, которая к моменту своего завершения уничтожит почти половину населения Баварии, треть Богемии и по крайней мере одну пятую населения Центральной Европы в целом – в процентном соотношении это составит больше, чем любая другая европейская война.