й Эддингтона по исследованию затмения: например, в рядах цифр, которые отображают сфотографированные положения звезд, и математических расчетах, которые дают предполагаемый изгиб солнечного света (см. рисунки 2.3 и 7.4).
Интеллектуальное здание, представляющее собой научное знание, в значительной степени состоит из этих останков экзоскелетов. Оно удерживается, подобно рифу, не самими живыми существами, но доказательствами и аргументами, которые производят живые существа, собранными в соответствии со строгим архитектурным планом, установленным железным правилом.
Посмотрите на театр научных исследований, и вы увидите жизнь. Вы увидите поверхность рифа, где полипы все еще процветают: вы увидите работающих ученых, проводящих свои исследования, руководствующихся предчувствиями, интуицией, амбициями, личным темпераментом, внешними обстоятельствами, культурным багажом. Если бы вы предположили, что это и есть наука во всей ее полноте, то пришли бы к выводу, что она насквозь субъективна. Я думаю, что именно здесь кроется типичная ошибка тех радикальных субъективистов, которые из повседневной контекстуальности научной деятельности делают вывод о ее долгосрочной контекстуальности на протяжении множества эпох. Наука, как и коралловый риф, отнюдь не настолько мягкая, хрупкая и временная структура, какой выглядит на первый взгляд. И то, и другое сложено из достаточно простого материала, который существует веками, переживая поколения органических существ, кишащих на его периферии, и образуя грандиозную каменную структуру, которая и лежит в основании дальнейшего развития.
Часть III. Почему науке потребовалось так много времени
Глава 9. Стратегическая иррациональность науки
«Следует отдавать должное… теориям только в том случае, если то, что они подтверждают, согласуется с наблюдаемыми фактами». Это звучит так же научно, как все, что было сказано Исааком Ньютоном или Ричардом Фейнманом. Но эта фраза была написана Аристотелем в IV веке до нашей эры. Аристотель был систематическим наблюдателем, теоретиком-новатором и блестящим интеллектуалом. Он придавал первостепенное значение способности теории объяснять явления. Что помешало ему изобрести современную науку за две тысячи лет до научной революции?
Возникает соблазн ответить на этот вопрос, написав историю научной революции, указав на социальные, интеллектуальные и экономические факторы, действовавшие в XVII веке, которых по большей части еще просто не существовало в эпоху Аристотеля: преобладание механистической философии, предложенной Декартом и Бойлем, применение математических расчетов к физическим явлениям, теоретизирование, появление новых технологий, таких как печатный станок или усовершенствованные методы шлифовки линз и выдувания стекла, отношение к исследованию природы как к одной из высших форм подвижничества.
Это будет очень увлекательная, но достаточно бесполезная история: она никак не поможет нам осознать разницу между тем, что существенно для современной науки, и тем, что повлияло на ее развитие в XVII веке таким образом, что научная революция вообще стала возможна. Конечно, без математики не было бы ни Галилея, ни Ньютона, но не все научные исследования требуют продвинутой математики (например, в химии высшая математика не играет большой роли). Без атомизма не было бы ни Бойля, ни Гюйгенса, но не вся наука посвящена молекулярным взаимодействиям (теория эволюции и естественного отбора, например, не имеет к строению молекул почти никакого отношения). Телескоп в руках Галилея и других ученых произвел настоящий переворот в астрономии XVII века, однако наблюдений Тихо Браге за планетами невооруженным глазом было бы самих по себе вполне достаточно, чтобы обосновать эмпирическими данными новую теорию гравитации.
Таким образом, чтобы определить, почему науке потребовалось так много времени, я начал не с исторического повествования, а с философского рассмотрения современной науки в целом, в поисках той ее составляющей части, которая оказывает решающее влияние на способность науки к совершению все новых открытий. Это ключевое условие оказалось железным правилом объяснения. Аристотелю и многим другим натурфилософам во многих странах и во многие времена не удавалось привести в движение машину познания, которую мы называем современной наукой, потому что, несмотря на все внимание, которое они уделяли наблюдениям, им не удалось изобрести железное правило.
Сравните Аристотеля с Ньютоном. Оба стремились к одной и той же цели – великой теории, которая объяснила бы, как все движется и меняется. Однако их методы были совершенно разными. Аристотель – но не Ньютон – подвергал свои гипотезы строгой философской проверке. Ньютон – но не Аристотель – подвергал свои гипотезы строгим количественным проверкам, требуя, чтобы они объясняли не только свойства движения – круговое или прямолинейное, направленное вверх или вниз, – но и мельчайшие детали, такие как точные траектории планет, описанные законами Кеплера.
Оказалось, что количественные тесты имеют гораздо большее значение. Хотя Аристотель тщательно изучал всевозможные природные явления и всерьез заботился о силе своих гипотез для объяснения собственных наблюдений, он, как правило, довольствовался описанием общих закономерностей, а не частных деталей. Однако именно от мелких фактов во многом зависит способность науки обнаруживать истину.
Как заметил Кун, людям чрезвычайно трудно поддерживать хоть сколько-нибудь длительный интерес к важным мелочам. Эти мелочи редко интересны сами по себе; их фиксация и расшифровка часто требует тяжелого и кропотливого труда; в то время как масштабные интеллектуальные проекты – концептуальные, философские, систематизирующие – всегда манят исследователя-эмпирика прочь от лабораторного стола или наблюдательного пункта в сверкающую страну нематериальных идей. Заметная часть научной работы больше похожа на составление бухгалтерских отчетов, чем на поэтическое самовыражение или рискованные экспедиции. Великие умы вряд ли заинтересуются всерьез подобной жизнью.
Железное правило решает эту проблему, не пытаясь приукрасить явление, но посредством более косвенной, более изощренной стратегии. Как я уже говорил, оно превращает научную аргументацию в своего рода игру, в которой гипотезы выступают в роли фигур, подвергающихся атакам и вынужденных защищаться. В этой игре узаконен всего один вид ходов: эмпирическая проверка, при которой гипотезу атакуют за ее неспособность объяснить какой-либо факт окружающей действительности и защищают, показывая, что ошибка или неточность на самом деле были лишь следствием неисправности оборудования, неблагоприятных условий или ошибок в сопутствующих предположениях. Победа не достигается посредством вкрадчивой риторики, метафизических изысканий, морализаторства или масштабных философских размышлений. Чтобы выиграть, игроки должны начать с тщательных наблюдений.
Чтобы Аристотель сумел подчинить себя железному правилу, ему пришлось бы подчинить свои физические, химические, биологические, психологические и астрономические изыскания правилам этой игры. Как и каждому заядлому игроку, ему пришлось бы отложить в сторону поиски высшей гармонии. Высвобожденная таким образом физическая и интеллектуальная энергия потекла бы в единственном оставшемся направлении – к безжалостным эмпирическим опытам. И если бы так и произошло, то к моменту смерти Аристотеля в 322 году до нашей эры первая научная революция уже была бы в самом разгаре.
Но Аристотель был серьезным мыслителем; если бы такая игра и пришла ему в голову, он тотчас же отмахнулся бы от подобной нелепой идеи. Он не собирался отказываться от философских рассуждений.
Он не был идеологом; он не выступал за философские рассуждения в противовес наблюдению. Скорее он выступал за совмещение философии с наблюдением – и если наблюдение и философия вступали в противоречие, Аристотель отдавал предпочтение наблюдению. Критикуя некоторых из своих предшественников, он писал:
«Их объяснение явлений не согласуется с самими явлениями. И причина в первую очередь в том, что у них были некоторые предопределенные взгляды, и они были полны решимости привести все в соответствие с ними… Как будто о некоторых принципах не нужно судить по их результатам, и особенно по их окончательному результату! И этот вопрос… в познании природы – это явления… данные восприятием».
Таким образом, железное правило не дало бы Аристотелю никаких новых источников информации или способов ее обработки; оно просто посоветовало бы ему забыть о философии. Это кажется крайне сомнительной сделкой: отказываться от ценного источника информации, философских рассуждений, ничего не получая взамен. Это выглядело неразумным, варварским, просто иррациональным.
То же самое верно и в отношении намеренной «глухоты» железного правила к религиозным, духовным, теологическим основаниям веры. На протяжении всей истории верующие считали, что их религиозные доктрины имеют значение как для материального, так и для духовного мира и, конечно же, для объяснения жизни на Земле. Скрытое столкновение с железным правилом несложно проиллюстрировать терзаниями Уильяма Уэвелла, бывшего магистром кембриджского Тринити-колледжа с 1841 по 1866 год. Изучая недавно обнаруженную летопись окаменелостей, Уэвелл обнаружил признаки крупномасштабного видообразования, которые, по его мнению, могли быть объяснены только прямым вмешательством Бога. Таким образом, полное понимание истории жизни потребовало бы единого подхода к геологии, биологии и теологии. Однако железное правило, внедренное в сознание Уэвелла со студенческих лет, запрещало ему использовать подобный синтез методов в своей научной работе. Это казалось нелогичным, и даже бессмысленным, но он в конечном счете преодолел свои сомнения, отдавшись научному методу.
Посмотрите теперь на причины, вызвавшие терзания Уэвелла, и попытайтесь разыскать их следы на протяжении веков, предшествовавших возникновению современной науки. На протяжении всего европейского средневековья и исламского золотого века вы увидите множество мыслителей, исследующих устройство природы посредством астрономии, оптики, медицины и прочих наук. Ни один из этих мыслителей не пришел ни к чему хотя бы относительно похожему на железное правило. Они не могли этого сделать. Все они были, каждый по-своему, набожны. Им было очевидно, что знание о Боге или Божьем замысле потенциально может что-то поведать нам о том, как все устроено в материальном мире – в истории вещей, живых организмах, системе планет. Возможно, теология в конечном счете даст эмпирическому исследованию не слишком много информации, однако стоит ли сразу же отметать подобную возможность?