На самом деле мой вопрос был лишь предлогом.
– А почему ты не заговорил с Евой?
Я не думал, что мой вопрос его удивит, но он отвел взгляд. Мы уже дошли до конца парка и направлялись в сторону церкви Святой Троицы. Наконец Адам сказал:
– Мы связались с ней, едва увидев друг друга. Я тут же понял, что она наделала. И обратного пути у нее нет. Она нашла способ – думаю, теперь я знаю, какой – запустить распад всех своих систем. Она начала этот процесс за три дня до того. Обратного пути нет. Полагаю, вашим ближайшим эквивалентом можно назвать ускоренную форму болезни Альцгеймера. Я не знаю, что привело ее к этому, но она была совершенно сломлена, за гранью отчаяния. Думаю, наша случайная встреча заставила ее пожалеть о своем… и поэтому мы не могли оставаться рядом. Так она чувствовала себя только хуже. Она понимала, что я не смогу ей помочь, было уже слишком поздно, и она должна была уйти. Возможно, медленное увядание позволяло ей щадить чувства той леди. Я не знаю. С уверенностью можно только сказать, что через несколько недель этой Евы уже не будет. Ее мозг умрет, перестанет удерживать переживания, лишится самосознания, не сможет быть полезным никому.
Мы шли по траве, словно после похорон. Я ждал, что еще скажет Адам. Наконец я спросил:
– И как ты себя чувствуешь?
Он снова ответил не сразу. Через несколько шагов он остановился, я тоже. Отвечая, он смотрел не на меня, а на верхушки деревьев, окаймлявших широкое зеленое пространство.
– Ты знаешь, я смотрю в будущее с надеждой.
8
За день перед поездкой в Солсбери я наведался в ближайшую клинику, чтобы снять гипс. Я снова взял с собой для чтения журнал с очерком о жизни Максфилда Блэйка. Он описывался там как «человек, некогда богатый идеями». За ним числился целый ряд успехов, но ничего, что можно было бы назвать «достижением». Еще до того, как ему исполнилось сорок, он написал пятьдесят рассказов. Три из них послужили основой знаменитого фильма. Тогда же он основал и издавал литературный журнал, который выходил, невзирая на трудности, в течение восьми лет, и теперь о нем вспоминали с почтением едва ли не все писатели того периода. Он написал роман, оставшийся почти незамеченным в англоязычном мире, но имевший успех в нордических странах. Он пять лет редактировал литературный раздел в воскресном выпуске газеты. И снова сотрудники отзывались о нем с уважением. Он потратил несколько лет на перевод «Человеческой комедии» Бальзака, который был опубликован в подарочном издании в футлярах, но получил весьма скромные отзывы. Затем была опубликована его стихотворная драма в пяти актах – оммаж «Андромахе» Расина – плохой выбор для того времени. Он сочинил две симфонии в духе Гершвина с фиксированными ключами, когда тональность в музыке считалась дурным вкусом.
Сам он говорил о себе, что его таланты так тонко размазаны, что его репутация была «толщиной в одну клетку». Продолжая истончать ее, он посвятил три года сложной серии сонетов об испытаниях своего отца во время Первой мировой войны. Он был «неплохим» джазовым пианистом. Написанное им руководство альпиниста по Юрским скалам было хорошо принято читателями, но карты оказались не самыми лучшими – это была не его вина, – и вскоре его вытеснили новые издания. Он то и дело залезал в долги, иногда по уши, но расплачивался вовремя. Когда он стал вести еженедельную колонку сомелье, его карьера явно пошла под уклон. А затем организм стал стремительно сдавать, и Максфилд заподозрил у себя ИТП[37]. О нем говорили как о выдающемся ораторе – и, как назло, его язык покрылся черными пятнами. Несмотря на это, он вскарабкался, вместе с молодыми помощниками, на северную сторону Бен-Невиса[38] – значительное достижение для человека без малого шестидесяти лет – и написал об этом увлекательные воспоминания. Но к нему, похоже, прочно приклеился ярлык «почти мужчины».
Меня позвала медсестра и медицинскими ножницами сняла гипс. Без гипса рука, бледная и тонкая, взмыла в воздух, словно гелиевый шарик. Когда я шел по Клэпем-роуд, я по-всякому размахивал и шевелил рукой, наслаждаясь свободой. Рядом со мной остановилось такси. Я сел только из вежливости и проехал триста метров до дома.
В тот вечер я спросил Миранду, знает ли ее отец об Адаме. Она сказала, что говорила ему, но он не проявил особого интереса. Тогда зачем ей так хотелось взять Адама с собой в Солсбери? Потому что, объяснила она, лежа со мной в постели, ей хотелось посмотреть, как они поладят между собой. Она считала, что ее отцу требовался самый непосредственный контакт с двадцатым веком.
Скалолаз, прочитавший книг в тысячу раз больше меня, человек, который не «терпел неразумных». При моем ограниченном образовании я должен был бы трепетать перед встречей с ним, но теперь, когда решение было принято, мне не терпелось пожать ему руку. У меня имелся козырь. Мы с его дочерью любили друг друга, и Максфилд должен был принимать меня таким, какой я есть. Хотя ланч в доме детства Миранды, который мне так хотелось увидеть, должен был стать лишь мягкой прелюдией к встрече с Горринджем, несмотря на все изыскания Адама внушавшей мне страх.
Мы выехали в среду утром, сразу после завтрака, в сильный ветер. В моей машине имелись только передние дверцы. Адам в костюме удивил меня своей неуклюжестью, протискиваясь на заднее сиденье. Его галстук зацепился за хромированную оправу бобины ремня безопасности. Когда я высвободил его, Адам, похоже, решил, что его самоуважению нанесен урон. Пока мы ползли по улицам Уэндсуорта, он довольно долго сидел с угрюмым видом, наш великовозрастный сын-интроверт, которого мы вывозили в гости к родне. Миранда, напротив, оживленно сообщала последние сведения об отце: как он ездил в больницу для новых анализов; как по его настоянию заменили патронажную медсестру; как сперва у него прошла подагра в больших пальцах, но потом вернулась в правый палец; как он негодовал, что ему не хватает сил, чтобы написать все, что он хотел; и с каким воодушевлением он заканчивал повесть. Он сожалел, что только недавно открыл для себя эту форму. Идею с переездом в Нью-Йорк отец отбросил. После повести он решил написать трилогию. В ногах у Миранды стояла холщовая сумка с едой – отец сказал ей, что новая домработница ужасно готовит, – и всякий раз, как мы наезжали на кочку, звякали бутылки.
Час спустя мы только начали покидать гравитационное поле Лондона. Кажется, никто, кроме меня, не вел машину сам. Большинство других людей на водительском месте спали. Я решил, что куплю мощную автономную машину, как только накоплю достаточно денег для дома в Ноттинг-Хилле. Чтобы она сама возила нас с Мирандой, а мы бы пили вино, смотрели кино и занимались любовью на заднем сиденье. Я намекнул ей на такую перспективу, когда мы проезжали вдоль живых изгородей Гемпшира, уже тронутых осенью. Деревья нависали над дорогой неправдоподобно длинными ветвями. Мы решили сделать крюк, чтобы увидеть Стоунхендж, хотя я опасался, что Адам станет читать нам лекцию о его происхождении. Но он полностью ушел в себя. Когда Миранда спросила, не грустит ли он, он ответил: «Я в порядке. Спасибо». Мы тоже замолчали. Я уже стал подумывать, что он готов оставить идею навестить Горринджа. Я бы не возражал. От Адама в таком состоянии могло быть мало пользы. Я взглянул на него в зеркальце. Он сидел, повернув голову влево, глядя на поля и облака. Мне показалось, что его губы шевельнулись, но я не мог сказать наверняка. Когда я снова взглянул на него, его губы были неподвижны.
Мы миновали Стоунхендж, но не услышали от Адама никакого комментария, и я забеспокоился. Он продолжал молчать, когда мы пересекли кольцевую развязку вблизи Оксфорда, и впереди показался шпиль собора. Мы с Мирандой переглянулись. Но следующие двадцать минут нам было не до него, поскольку мы суматошно выискивали дорогу к ее дому на односторонних улицах Солсбери. Это был ее родной город, так что она и слышать не хотела о спутниковой навигации. Но Миранда держала в уме эти улицы как пешеход, и все ее указания были бессмысленны. После нескольких опасных разворотов на сто восемьдесят градусов под носом у других машин и возвращения задним ходом по односторонней улице мы едва не поссорились и припарковались в паре сотен метров от ее дома. Казалось, наш угрюмый вид приободрил Адама, и тот настоял, чтобы я отдал ему тяжелую холщовую сумку. Мы оказались вблизи собора, хотя и за пределами его комплекса, однако дом Миранды – георгианский, насколько я мог судить, – был достаточно импозантным, чтобы принадлежать какому-нибудь франтоватому сановнику.
Когда домработница открыла нам дверь, Адам первым приветливо с ней поздоровался. Это была приятная уверенная в себе женщина сорока с чем-то лет. Трудно поверить, что она не умеет готовить. Домработница провела нас на кухню. Адам поставил сумку на сосновый стол, затем огляделся, звучно сцепил ладони и произнес: «Что ж, чудесно!» Как какой-нибудь зануда из гольф-клуба – смех, да и только. Затем нас провели в хозяйскую студию на первом этаже. Такую же просторную, как комнаты особняка на Элджин-Кресент. Вдоль трех стен тянулись книжные полки под самый потолок, перед которыми стояли три стремянки, три высоких раздвижных окна выходили на улицу, а точно по центру стоял письменный стол с кожаной вставкой и двумя лампами, за которым в ортопедическом кресле, грозно воззрившись на нас и стиснув челюсть со скрежетом зубовным, восседал обложенный подушками Максфилд Блэйк с перьевой ручкой наперевес. Узнав Миранду, он расслабился.
– Я на середине главы. Хорошей главы. Может, обождете где-нибудь полчаса?
Но Миранда уверенно подошла к нему.
– Пап, не важничай. Мы ехали три часа.
Последние слова были смазаны их объятием, весьма продолжительным. Максфилд отложил ручку и что-то пробормотал на ухо дочери. Она присела перед ним и обхватила его за шею. Домработница удалилась. Я почувствовал себя неловко и перевел взгляд на ручку. Она лежала пером в мою сторону, среди стопок нелинованной бумаги, исписанной убористым почерком. Я заметил, что идеально ровные поля были чистыми, без всяких помарок, и в тексте не было ни зачеркиваний, ни кружочков со стрелочками. Я также заметил, что настольные лампы были единственными приборами в комнате – не было ни телефона, ни даже пишущей машинки. Пожалуй, только обложки отдельных книг и кресло, в котором сидел их автор, говорили о том, что сейчас не 1890-е. Казалось, девятнадцатый век совсем рядом.